Ане на память тамошним стеклодувом. Увы, в празднование какого-то из Новых
годов он сорвался с елочной ветки и разбился.
Теперь Анна Васильевна квартировала неподалеку от станции, у
почтальонши Лиды, невысокой веселой девушки, одиноко жившей в доставшемся ей
от родителей домике. Мы с тетей Аней занимали маленький чуланчик, в котором
были сооружены деревянные полати - на них мы и спали. В потолке над полатями
было вырезано отверстие - лаз на чердак, крыша была худовата, и, когда шел
дождь, из лаза начинало капать. Приходилось или отодвигаться, или
накрываться черным клеенчатым плащом. Зато о том, что творится на улице, мы
знали и без радио. Через ту же дыру в потолке по лесенке-откидушке можно
было забраться на чердак, где хранились разные ненужные или забытые и
зачастую достаточно неожиданные предметы. Совершенно потряс меня волшебно
посвечивающий точеными латунными поверхностями электрический аппарат
неизвестного назначения - таинственная целесообразность выводила его в моем
представлении на уровень лампы Аладдина; а чего стоили огромные книги в
кожаных переплетах, бесспорно хранящие какие-то тайны. Я бывал совершенно
ошарашен от волшебного мира чердака.
На серьезную обработку огорода Лиды не хватало - наверное, по молодому
легкомыслию, и нам было позволено завести себе две грядки картошки, между
кустиками которой Анна Васильевна посадила бобы. Пропитание добывалось
трудно, так что грядки оказались нам очень кстати. Хорошо помню, что
поедалось тогда все с большущим азартом - всевозможные ботвиньи, похлебки
"из топора", щи из крапивы, для всего этого очень была к месту веселая
изобретательность тети Ани. Убогий наш быт не только не приводил ее в
уныние, а, наоборот, даже как-то мобилизовал. Мы ходили с ней окучивать
картошку, заботились о бобовых всходах, добывали в очередях хлеб. Молоко, к
счастью, было нам доступно без сложностей, так как наша хозяйка Лида кроме
дома имела еще и корову. Как-то корова не пришла со стадом, и было уже
решено, что она пропала, что было тогда проще простого - на окраине Завидова
около леса постоянно стоял то один, то другой цыганский табор. Назавтра я
обнаружил Лидину корову, мирно пасущуюся среди кустов неподалеку от места,
куда обычно пригоняли стадо. Что задержало ее там, почему не подчинилась она
щелчкам пастушьего кнута и не отправилась восвояси - кто мог это объяснить,
да и зачем! Корова была торжественно возвращена владелице, и счастливая Лида
выдала нам с тетей Аней премиальную крынку молока. Так и я внес свой вклад в
решение "продовольственной программы".
Трудности с кормежкой вызвали к жизни среди прочих разговоров два
рассказа, в которых было затронуто недавнее совершенно для меня закрытое
прошлое тети Ани. Один из них касался отношения Анны Васильевны к Николаю
Угоднику и был примерно таким:
"К Николаю Угоднику я всегда предпочитала обращаться только в тех
случаях, когда становилось ясно, что больше помощи ждать неоткуда. И вот,
как-то иду я со стадом овец и от голода просто падаю. И знаю, что долго мне
еще не добраться до места, где можно было бы хоть что-нибудь перехватить.
Вот я и говорю тогда: "Николай Угодник, помоги!" Сказала так и пошла дальше.
И вдруг гляжу - прямо у дороги два яйца куриных лежат. И откуда,
спрашивается: то ли курица сюда чудом каким забрела, то ли кем-то они
оставлены - но зачем! Э-э нет, думаю, это не случайно, это мне Николай
Угодник помогает. Взяла яйца, съела их, и так у меня на душе повеселело - не
столько от еды, сколько от сознания, что я не одна здесь, - что уж дальше я
шла просто как на прогулке".

Другой рассказ:
"Работала я однажды на конюшне: убирала, чистила, словом, что поручали,
то и делала. А еды, как и всегда, не хватало. Мои напарницы однажды мне и
говорят: "Сегодня бульон будем есть". А я уж и забыла, что такое бульон, и
подумала: шутят, наверное. "Бери метлу и пойдем мясо для бульона
заготавливать", - говорят мне. Пошли, а в конюшне воробьев всегда было
полным-полно. Мы их метлами-то и набили полное ведро. Сварили -
действительно, такого замечательного бульона я раньше как будто бы и не
пробовала. Вот ведь, правильно говорят: голод не тетка!"
Осенью я начал учиться в московской школе, а Анна Васильевна переехала
в Рыбинск, где ей была подыскана работа в качестве бутафора гордрамтеатра. Я
смог побывать у нее в первые же каникулы, т.е. зимой 1948 г. Каникулы были
коротки, а я - одержим страстью катания на коньках "Английский спорт",
прикрученных веревками и палками к валенкам, так что мои зимние впечатления
были просто никакими. На память об этой поездке сохранилась фотография,
сделанная на рыбинском рынке: мы с Тюлей стоим перед холщовой раскрашенной
декорацией, на которой изображен пароход со спасательными кругами,
украшенными надписью "Привет из Рыбинска".
Но зато летом я вкусил рыбинской жизни сполна. К этому времени Анна
Васильевна получила жилье, и, надо сказать, неплохое: две комнаты в
одноэтажном домике, из одной квартиры и состоявшего. Квартира эта была
поделена между работниками театра, и соседствовала с Анной Васильевной семья
из трех человек: отец и мать - актеры и дочь, кажется, Наташа - моя
ровесница, заносчивая тощая девочка.
Смутно ощущал я, что наша коммунальная жизнь повреждена какими-то
антагонизмами, но в чем дело - до того ли мне было! Впрочем, антагонизмы -
это для коммуналок правило, а не исключение, так что все, как теперь
говорят, было нормально. Фамилия соседей была Пинаевы, и это обстоятельство,
к моему негодованию, использовалось в шутливых сценках, которые
разыгрывались тетей Аней, Тюлей и Ниной Гернет, когда рыбинские проблемы
обсуждались в Москве во время тайных наездов туда Анны Васильевны.
Обязательно наступал момент, когда кто-нибудь из них кричал грозно: "А
ну-ка, пинай, пинай его!" Я требовал прекратить упоминание хотя бы даже и в
шутливой, но недружественной интонации имени нашего соседа, которого для
себя выбрал за образец мужской красоты: он обладал несравненно прекрасным,
каким-то, на мой взгляд, особенно благородным ртом; иногда бывало, что я
тайком и совершенно безрезультатно пытался сложить свои мальчишечьи губенки
в этот восхищавший меня пинаевский рисунок. Схватки на почве осуждения и
защиты Пинаевых случались периодически и приводили всех в наилучшее
расположение духа.
Центральная и одна из немногих асфальтированных улиц, на которой
находился театр, конечно же, называлась ул. Ленина и тянулась параллельно
Волге. Она проходила правым берегом реки в квартале от вытянувшихся вдоль
берега пристаней, дебаркадеров, пропитанного дегтем песка, пеньковых мотков,
тросов, бочек, складов невесть чего и т.д. - совершенно особого прибрежного
мира, к которому город обрывался крутым и высоким вымощенным булыжником
спуском. Улица эта проходила сквозь весь город и образовывала главную его
артерию, от которой в направлении от реки уходили улочки и переулки,
становившиеся по мере удаления от центра все тише и травянистее. Вот там-то,
на одном из довольно тихих перекрестков, и стоял наш дом. В один из своих
приездов Тюля сделала несколько очень точных этюдов из окон угловой квартиры
тети Ани: в одну сторону виднелся небольшой прудик или наполненная талой
водой большая яма; в перпендикулярном направлении - глухой забор со скрытым
за ним прекрасным тенистым чужим садом; поверх забора видны только кроны
довольно могучих лип, цветение которых наполняло в июне воздух сладчайшим
медовым запахом. Тротуары этой улочки были выстланы двумя рядами широких
квадратных плит известняка, мостовая - булыжником; все это делалось очень
аккуратно и продуманно: мостовая была выпуклой и вода при дожде стекала к ее
обочинам, где по также вымощенным канавкам текла в направлении сточных
люков.
Кварталы между ул. Ленина и Волгой были застроены, пожалуй, лучшими
домами; в них, я думаю, прежде жили хозяева и управители реки. Теперь,
вернее тогда, в 1948 г., эти дома, как и весь город, как и вся страна,
потеряли форму, потрескались, облупились, все в них подтекало, не
закрывалось или, наоборот, не открывалось, и были они густо заселены
озабоченным и нищеватым людом. Однако об этих домах и известных мне их
обитателях - чуть позже.
Итак, театр! Здание его тоже имело явно дореволюционное происхождение и
располагалось в одном из самых центральных кварталов города: рядом был
огромный городской собор, сад с танцплощадкой, несколько кинотеатров -
обязательные "Арс" и "Юного зрителя", - кукольный театр и, наверное,
рестораны, про которые я тогда не знал. Были, естественно, и магазинчики, но
здешние были мне незнакомы, так как очереди за хлебом я отстаивал в других
местах, а больше мне ничего и не доверялось.
Вот парадокс воспоминаний - хочешь рассказать об одном, а рассказ своим
внутренним течением сносит тебя в совершенно неожиданном направлении. Итак,
театр... Его я вспоминаю со въезда во двор, давно лишившегося когда-то,
наверное, узорно-решетчатых ворот между двух уцелевших кирпичных стоек.
Теперь о воротах напоминали только торчавшие из стоек мощные петельные
стержни, глубоко изъеденные ржавчиной. Съезд с тротуара на проезжую часть
улицы ограничивали невысокие каменные тумбы, предназначавшиеся когда-то для
привязывания лошадей. Узкая горловина двора тянулась между двумя глухими
стенами - справа театра, слева соседнего дома - и выводила к хозяйственным
задам театрального здания со множеством дверей и дверец, какими-то огрызками
железных лестниц, прилепленных к стенам, складом необходимых в театральном
деле вещей, как-то: вечной кучи опилок, кусков фанерных стен с роскошными
окнами и дверьми и проч. Из всего этого наиболее высоко я ценил опилки: они
постоянно отсыревали, упревали и потому внутри были всегда горячими. Это их
свойство я обнаружил, когда победно вонзил в тело кучи сабельный клинок,
найденный где-то среди театрального хлама. Когда я выдернул его из
поверженной кучи, он оказался обжигающе горячим - эффект, который я
использовал впоследствии в качестве одного из козырей в отношениях с
приятелями, оказавшись как бы хозяином этого спящего городского вулкана.
Со двора через одну из дверец можно было проникнуть в темные закоулки
здания и через несколько поворотов арчатого коридорчика очутиться в
бутафорской мастерской - царстве Анны Васильевны. Темноватая комната с
мощной четырехугольного сечения колонной посреди, вдоль стен выстроены
длинные рабочие столы, постоянный запах столярного клея и других бутафорских
ингредиентов. Здесь фантазии тети Ани была дана и воля, и хоть какой-то
материал для воплощения. Как нельзя кстати пришлись те навыки, которые она
приобрела в Бурминском лагере (один из системы Карагандинских лагерей),
когда оформляла спектакль "Забавный случай" по Гольдони, разрешенный к
постановке в лагерной КВЧ для развлечения начальства и зеков. Наученной
тамошним опытом, ей было легко здесь: бумага, клей, краски, тряпье,
деревяшки - все имелось без особых ограничений. Например, роскошные резные
золоченые рамы для портретов делались с помощью пропитанных клейстером
газет, из которых лепился узорчатый рельеф, покрывавшийся после высыхания
краской и бронзовым порошком - из зала это выглядело совершенно достоверно.
Серебряные кубки - тоже техника папье-маше. Хуже бывало, когда героям по
ходу действия, скажем, в пылу пирушки надо было, чокаясь, бить кубками друг
о друга - выходило неожиданно глухо или, хуже того, картонно. Или герой
выпивал отравленное питье и валился вместе с кубком на пол - стоны и шум
падающего тела могли быть вполне натуральны, а вот падение кубка разрушало
достигнутый эффект. Тем не менее выглядели эти папье-машевые поделки очень
внушительно.
Мне сейчас кажется, что у Анны Васильевны был постоянный помощник и
будто бы звали его Витька; он, по-моему, и присутствует на фотографии,
сделанной однажды в мастерской. Но совершенно твердо мне вспоминается другой
ее помощник, которого, к моему удивлению, звали, как и меня, тоже Илья -
тогда это имя было достаточно редким. В бутафорскую он ходил совершенно
добровольно, так как был художником-исполнителем. Помогал он тете Ане с
покраской каких-нибудь подсохших поделок, с подготовкой деревянных
конструкций и т.д. Он также присутствует на упомянутой фотографии. Илья был
веселый молодой парень, несколько подавлявший меня своим напором,
постоянными междометиями, какими-то необязательно связанными с конкретным
моментом хохмами, вроде "люблю повеселиться - немножечко пожрать". Но это не
мешало ему быть добрым, открытым человеком, очень помогавшим Анне
Васильевне, и она его любила. Больше я, пожалуй, и не припомню в театре
людей, которые бы достаточно часто появлялись у тети Ани. Да и кому была
охота забираться в грязноватый подвал с лабиринтами подсобок, где работала
для многих не очень-то понятная женщина, появившаяся явно "оттуда"!
В самом начале моей рыбинской жизни у меня кратковременно возник
приятель из среды театральных детей. Единственное, чем эта мимолетная дружба
мне памятна, - попыткой воспользоваться системой вездесущих льгот, учредив в
ней свою собственную ступень: дети театральных работников. Так, например,
однажды мы явились в кинотеатр, важно представились и, по-видимому,
преуспели, потому что бесплатно посмотрели что-то, уж не "Золотой ключик"
ли. Вдохновленные удачей, мы отправились в кукольный театр, и - опять успех!
Здесь мы были уже посмелей и оттачивали некоторые детали ведения переговоров
с администрацией - ее представителем была или ошеломленная нашей наглостью
билетерша, или в лучшем случае кто-то повыше. Словом, идея показалась нам,
безусловно, выигрышной, заслуживающей дальнейшей разработки и повсеместного
внедрения.
Через несколько дней тетя Аня со смехом поинтересовалась результатами
наших инспекционных походов по pыбинской культуре. Смущен я был чрезвычайно
- фокус был хорош, покуда работа шла "под крышей", каковой для меня являлась
тетя Аня. Однако выяснилось, что крыша отсутствовала и зрителям прекрасно
были видны все ухищрения фокусника, так как и в кукольном, и в кинотеатре мы
имели дело с людьми, достаточно знавшими наших патронов.
Из рыбинских друзей Анны Васильевны наиболее близким ей человеком была
Нина Владимировна Иванова, сотрудничавшая в местном краеведческом музее.
Жила она на ул. Гоголя, в том ее престижном квартале, который был зажат
между ул. Ленина и Волжской набережной. Дом был из приличных - этажей в 4-5,
задуманный когда-то как доходный, но к тому времени, о котором мы сейчас
говорим, слово "доходы" если и имело смысл применительно к этому и многим
другим домам, то только потому, что жили в них полудоходяги. Нет, эти люди
были отнюдь не на шаг от голодной смерти, хотя изобилием продуктов Рыбинск и
тогда не блистал, а добыча пропитания была, бесспорно, проблемой номер один,
однако общий стиль и содержание их жизни уже не были - как бы хотелось
сказать "еще не были"! - вполне человеческими. Не многим удавалось в этих
условиях сохранить следы человечности, и одним из таких обитателей города
Рыбинска той поры и была Нина Владимировна.
История Нины Владимировны мне неизвестна: как очутилась в Рыбинске эта
интеллигентная женщина, явно хорошо образованная, без следа типичного для
приволжских мест акцента, - это для меня тайна. Было ли это следом
построения череды победивших, развитых и других "социализмов" или же
отблеском утраченной культуры небольших русских городов в прошлом - теперь
об этом можно только гадать. Первое предположение не требует особых
доказательств: три десятка послереволюционных лет прошли в непрерывном
перемешивании народов по огромной империи. В пользу последнего соображения
тоже имеются аргументы; в частности, именно Рыбинск, как недавно выяснилось,
был родиной замечательной песни "Вставай, страна огромная" и написал ее в
1916 г. Александр Адольфович Боде, преподаватель одной из рыбинских
гимназий, человек с филологическим университетским образованием (см. журнал
"Столица" No 6 за 1991 г.), так что были и в Рыбинске люди, это раз. Говоря
конкретнее о Нине Владимировне, нелишне вспомнить, что у нее в Рыбинске и
где-то окрест него были родственники, так что какие-то корни путем
ретроспективного анализа все же можно отыскать, но вместе с этим сохранялись
также и связи с Ленинградом, куда она время от времени ездила.
Семья Нины Владимировны состояла из нее самой, ее племянника Эрика -
взрослого и почти лысого мужчины лет тридцати, в гимнастерке и вообще очень
комиссарского вида - и Эриковой жены Вали. В родственных окрестностях Нины
Владимировны появился и постоянно пребывал Витька, паренек постарше меня -
лет, наверное, четырнадцати, а и я-то был тогда малохольным бледным ростком
одиннадцати-двенадцати годков, так что Витька казался мне почти мужчиной. Он
нисколько не возражал против такого к себе отношения и стал первым моим
проводником в мир Рыбинска, хотя сам был откуда-то из других мест и жил
здесь временно, обучаясь какому-то ремеслу. Однако скоро появился Юрка - сын
Шуры, еще одной родственницы Нины Владимировны. Кроме Юрки у Шуры была еще
старшая дочь, Лена, но она как-то выпала из поля моего зрения, поскольку
резонно чуждалась стаи подростков, в которую я быстро и самозабвенно влился;
помню только, что была она русоволосой сероглазой девушкой, причем особенно
привлекательной в ней была некая приволжская спокойная прочность.
Вначале меня, привыкшего к московско-ленинградскому выговору, забавляло
характерное волжское "оканье" с распевными глагольными и - как раз наоборот
- "акающими" окончаниями, подчеркиванье звонкости "г" - "ты чеГО сеГОдня
дела-ашь, пОнима-ашь" и т.д. Я точно так же был предметом всеобщих насмешек
за свое московское "аканье", меня просили сказать "МАсква, кАза..." и,
выслушав, жутко хохотали. Я остро и даже несколько болезненно ощущал
неожиданно проявившуюся неуклюжесть своей речи в достаточно фундаментальной
и монолитной среде рыбинского маленького народца. К тому же на их стороне
были передо мной несомненные преимущества: во-первых, это они жили здесь
постоянно, а не я, среди этих приволжских запахов, они знали все совершенно
новые для меня тонкости жизни около могучей Волги, они вводили, а могли и не
вводить меня в этот мир, так что я чувствовал себя в сильной зависимости от
них; во-вторых, мне понравилось звучание этих "а-ашь", и я даже старался
внедрить их в свой обиход. Не могу с уверенностью сказать, преуспел ли я в
этом ассимиляционном деле, так как сам я себя не слышал, но, думаю, вряд ли
- все-таки в глубине души московский говор я смутно ощущал как более
красивый и правильный.
Юрке я тоже оказался кстати - товарищ-москвич был, по-видимому, в
каком-то смысле козырной картой в политике ребячьих отношений. Этого вполне
хватило, чтобы через день после знакомства мы уже не были в состоянии
прожить друг без друга и часа. Пересказывать все наши приключения я не буду,
так как список их длинен и был бы интересен лишь их непосредственным
участникам - что-то вроде любительских фотоснимков. Впрочем, ведь и
любительские снимки становятся со временем предметом интереса историков,
художников и других роющихся в далеком или недавнем прошлом людей, так что
вроде бы и можно было углубиться в них подробнее, но - воздержусь, поскольку
не об этом здесь речь, и упомяну о них только лишь в связи с Анной
Васильевной. А отношение к ней эти не всегда безопасные игры имели
безусловное хотя бы просто потому, что Анна Васильевна была человеком в
высшей степени ответственным, а меня сдали под ее надзор. Она даже завела
дневник, в котором отмечала ежедневно особенности моего поведения и
состояния. Надо сказать, что мой портретец, возникающий при чтении этого
документа, не вызывает большого восторга - мне удавалось быть довольно
гадким мальчиком, склонным к вранью и уклонению от полезной практической
деятельности. Это вызывало у Анны Васильевны вполне мне теперь - но не тогда
- понятную тревогу. Задним числом я, конечно, могу толковать о своих,
надеюсь, хотя бы частично преодоленных порочных наклонностях как о
результате, например, нестабильности моей детской судьбы и связанного с этим
отсутствия в самом раннем возрасте надежных нравственных опор; или могу
ссылаться, как это делает король в шварцевском "Обыкновенном чуде", на
ужасную наследственность, но поделать с прошлым я уже ничего не могу -
сукиным сыном я был преизрядным.
И тем не менее думаю, что тетя Аня отчасти смотрела на меня так, как
испокон веку смотрели люди на юных отпрысков, т.е. как на свое продолжение.
Думаю также, что я утолял ее материнскую тоску по сыну, надежда встретиться
с которым, что ни день, становилась все призрачнее, пока не была
окончательно убита сухой справкой о его посмертной реабилитации (всегда, как
только я вспоминаю об этом, я неожиданно для самого себя произношу сквозь
зубы "ах сволочи!").
Но продолжим об Анне Васильевне и ее тогдашней жизни в Рыбинске -
насколько она мне была известна, разумеется. На этом относительно свободном
ее участке, продлившемся с зимы 47-го по декабрь 49-го, я проводил в
Рыбинске-Щербакове все каникулярные перерывы школьных занятий и летом и
зимой. Как ни гадок я был, но тем не менее тете Ане удавалось в той или иной
степени вовлечь меня в необходимые для жизнеобеспечения действия, как-то:
стояние в очередях за хлебом - а это выходы из дому часов в пять утра,
номера на ладошках, выстаивание по нескольку часов на улице и проникновение
в уплотнившейся до опасного предела толпе к желанному прилавку, откуда идешь
с вожделенными теплыми буханками и жуешь законно причитающийся тебе довесок.
Помню также натаскивание воды из уличной колонки, уборку нашей "квартиры",
чистку картошки и некоторые другие дела, которые были вменены мне в
обязанности, но я их, увы, не всегда исправно выполнял. Очереди за хлебом со
временем стали для меня привлекательны, так как там удавалось встретиться и
какое-то время провести с глазу на глаз, если не учитывать очередь, с
девочкой Ниной. Остальное исполнялось с меньшей охотой, но все-таки
исполнялось.
Бывало, что тетя Аня уезжала из города в недалекие окрестные леса за
грибами и забирала меня с собой. Эти путешествия очень любили мы оба,
причем, говоря о себе, мне следовало бы добавить "даже я", так как в этих
поездках - так по крайней мере мне казалось - я представал перед моим
внешним миром, т.е. перед Юркой, Витькой и другими, как лицо явно зависимое
- этакий маменькин сынок, которому что родители ни скажут, то он немедленно
и исполняет. Словом, при планировании поездок я умудрялся покочевряжиться и
попортить этот и сам по себе приятный процесс, пытаясь продемонстрировать
тете Ане свою невероятную занятость и самостоятельность. Тетя Аня имела
хороший воспитательский опыт, достаточное терпение и способность
договориться с тем, кого в те мгновения я являл собой. Она прекрасно
понимала все то, что я теперь так многословно объясняю, в том числе
предугадывала и удовольствие, которое я несколькими часами позже получу от
поездки, и - мы ехали.
Проще всего для этого было сесть на небольшой катерок, и пожалуйста,
хочешь - двигайся вверх, а хочешь - вниз по течению. Мы облюбовали местечко
примерно в часе-полутора хода вниз по течению от Рыбинска, называлось оно
Горелая гряда. Пока до него доедешь, уже можно было получить кучу
удовольствий: тетя Аня садилась где-нибудь и покуривала, наслаждаясь
ощущением покоя и свободы; я любил встать на самом носу, где имелась
небольшая мачта, и, держась за нее, следить, как нос кораблика бесшумно
вспарывает прозрачную тогда волжскую воду и как она поднимается блестящим
стеклянным валом, а затем распадается на клокочущие пенистые буруны.
Вот и маленькая пристань Горелой гряды, неожиданная тишина с исчезающим
вдали клекотом уходящего катерка, влажный слежавшийся песок волжского берега
и тепло, особенно явственное после долгого встречного ветра. Некоторое время
можно побродить по бережку, чтобы привыкнуть к смене городского пейзажа,
хотя он и был всего лишь рыбинским, на почти тогда не поврежденную природу,
- контраст все равно был достаточно сильный. В песке отыскиваются
преинтересные вещи: "чертовы пальцы", камушки с отпечатками раковин древних
жителей этих мест, какие-то белемниты и аммониты и т.д. После получасового
гуляния - эх-да-по-песочечку - идем в лес. Лес был целью нашего путешествия,
и поэтому там мы бродили подолгу: во-первых, это приятно само по себе, а
во-вторых, грибов - раз уж приехали - надо набрать побольше, так как они
существенно дополняли наше небогатое меню. Главной задачей было не
заблудиться и не опоздать к обратному катеру, потому что в противном случае
нам грозила ночевка на пустынном берегу Горелой гряды. Примерно в тех же,
кстати, местах позже располагался пионерлагерь, в котором Анна Васильевна
летом 1958 г., т.е. уже в следующей серии своей рыбинской жизни, работала в
качестве руководителя кружка "Умелые руки".
Один из приездов в Рыбинск запомнился мне неслыханной в те времена
роскошью: переезд совершался не поездом, а на громадном теплоходе "Иосиф