Страница:
бусенька. И протягивает корзину с земляникой прямо в окно.
А характер был твердый. Когда отец был мальчиком, ему как-то понравился
сваренный ею борщ, и он заявил: "Я сто тарелок съем!" Съел одну - она ему
другую, съел другую - она третью; на пятой он заревел. "Что же ты
хвастался?"
Семья была патриархальная, религиозная и монархическая, а все-таки
помню бабушкин рассказ о том, как приезжал на Кавказ Николай I. Встречали
его торжественно, как полагается. Собрали и хор казачек, и, когда он взял за
подбородок одну: "Какая хорошенькая", та хлопнула его по руке: не лезь куда
не надо. И видно было, что бабушка это вполне одобряла.
Рассказывала нам бабушка Анна Илларионовна, как, приехав в Петербург,
привыкала к новой жизни: как накупила себе семнадцать пар ботинок, которые
все почему-то рвались на мизинце, и как потом плакала над этой грудой; как
сшила платье с кринолином и поехала в оперу, в ложу, - и никак с этим
кринолином не могла справиться: то с одной стороны поднимется, то с другой,
- никак не сесть.
Об ее одежде заботилась тетя Настя - присылала ей из Петербурга шляпы:
вдовьи, черные, с завязками из лент; кружевные наколки, которые она носила
дома. Как-то раз, приехав в Петербург, она и говорит тете Насте: "Что же это
ты мать чучелой меня вырядила, прислала не шляпу, а какую-то башню?" -
"Маменька, да ведь в шляпе-то две наколки были вложены", - а она их все так
и проносила.
Бабушка была для меня необычайна всегда. Зазовет в свою комнату в
Кисловодске, с закрытыми ставнями, всегда прохладную, где на веревочках
висели кисти винограда, а в шкапу такие интересные вещи, которые она любила
перебирать: слитки серебра из дедушкиных эполет, плитки кирпичного чая, в
коробочках - завернутые в папиросную бумагу альмандины, аметисты и топазы, -
тут же и подарит.
И особенно памятен мне кусок коричневого сатина с большими розовыми
розами. Купила его бабушка в память того, что когда-то маленькой девочкой
осталась она в станице дома одна, а к ним зашла нищенка, и ей так ее стало
жалко, что она вытащила точно такой же кусок у матери из сундука и отдала
ей, а когда та ушла, ужасно перепугалась, что это она наделала, и заплакала
- так матери с плачем и рассказала. "А мать у меня умная была, только и
сказала - ты больше так без спросу не делай".
И еще помню ее рассказ, как проездом через станицу Червленую был у них
в доме Пушкин, а мать только что испекла хлебы - и они лежали еще теплые на
столе. Пушкин отламывал кусочки, ел и похваливал; а когда ушел, то мать
сказала: "Поди выброси свиньям - ишь исковырял своими ногтищами" [Е.В.
Сафоновой запомнилась еще одна реплика прабабки в этой сцене: "Смотри - еще
обмирщишься". - прим. публ.].
Вы просили написать о своей жизни, говорили, что легче писать,
обращаясь к кому-нибудь, - что ж, это, может быть, и правда. Момент
благоприятен - августовский день тепел, кругом суздальские поля да на
горизонте полоска лесов. Я лежу в тени терновых кустов, ветер шевелит ветки
с синими ягодами - начнем.
Я, в сущности, ничего не знаю о своих предках, мое представление о них
начинается с деда и бабушек. Впрочем, на стене в маминой спальне висел
портрет ее деда, священника, потом вышневолоцкого архиерея, - и это все. Его
сын и мой дед со стороны матери, Иван Алексеевич Вышнеградский15,
окончил духовную семинарию, был сельским учителем, а каким образом он стал
одним из основоположников российского машиностроения, в частности по
артиллерийской части, директором Петербургского технологического института и
министром финансов при Александре III - ничего этого я не знаю. И его я не
знала, так как он умер, когда я была совсем крошкой. Женился он на моей
бабушке16, когда она была вдовой со сколькими-то детьми. Она была
так счастлива с дедом, что основательно забыла о первом своем браке, и
как-то сказала при старшей своей дочери: "Вот говорят, что первый ребенок
бывает неудачным, - а чем моя Сонечка плоха?" На это старшая, тетя Вера, ей
возразила: "Вы забываете, мамаша, что этот первенец у Вас - пятый по счету".
Я помню эту бабушку хорошенькой маленькой старушкой, розовой, в седом
паричке; бабушка была лысой, что меня очень поразило, когда я ночевала у
нее.
Но "настоящая" наша бабушка была Анна Илларионовна Сафонова.
За деда она вышла замуж поздно по тем временам - двадцати двух лет: в
14 лет от роду сделалась невестой, но первый жених ее был убит во время
Кавказской войны. Родом она была из станицы Червленой, дед - из Ищерской
станицы. Дед был рябой, и она все думала: "Как же это я буду любить
конопатого? Нет, все-таки никого лучше его на свете нет", - думаю, что до
конца жизни она осталась такого мнения. Образования не получила никакого,
так до конца жизни и не выучилась грамотно писать, писала самым лавочным
почерком, и одному только папе. Но была женщина тонкого ума и большого
вкуса, читала много и любила из Пушкина больше всего, кажется, "Анчар" -
плакала, читая его.
Всех детей любила, но Васенька, по словам тети Насти, был для нее
светлое Христово Воскресенье, Маша - двунадесятый праздник, а Настя - это
уже рядовое воскресенье.
А дед Илья Иванович был веселый человек: когда посватался и получил
согласие, накупил в станичной лавочке пряников, шел по станице и разбрасывал
их на радость всем встречным ребятишкам. Образования он был самого простого,
только что грамотный, но очень способный. На вышке в его доме в имении
Ильинка на Подкумке стоял подаренный ему пулемет Максима, который он в
присутствии изобретателя моментально разобрал и собрал без всяких указаний.
Казак был что надо - кусок сукна разрубал шашкой на лету. И долго после его
смерти все кисловодские извозчики вспоминали, как гулял Илья Иванович -
всех, кто попадался на дороге, угощал. А какие чудесные письма писал он отцу
и маме, называя ее "друг мой Варенька".
Вряд ли он очень одобрял то, что отец после окончания лицея вскоре
отказался от несомненной блестящей карьеры с тем, чтобы стать музыкантом.
Но, однажды приняв это, он вошел в круг его интересов. Помню чудесное его
письмо отцу, в котором он обсуждает все "за" и "против" его перехода из
Петербургской консерватории в Московскую - очень умно и тонко - и кончает
так: помни, что, как бы ты ни поступил, наше благословение всегда с тобой.
Семья моего отца была большая - я была шестым по счету ребенком. По
порядку старшинства первыми шли сестры Настя17 и
Саша18, потом три брата - Илюша, Сережа19 и Ваня,
затем я и младшие сестры: Варя, Мария (Муля)20, Оля и
Лена21.
Родилась я в Кисловодске в 1893 г., 5 (18) июля. Когда моему брату
Сереже сказали, что у него родилась сестра, - было ему четыре года, - он
нарвал в саду белых роз и бросил в мою кроватку. Родители мои хотели, чтобы
в Москве крестила меня бабушка Сафонова, а она все из Кисловодска не уезжала
до поздней осени, так что было мне уже пять месяцев, я сидела на руках и
сама держала свечку. Крестным отцом был Павел Иванович
Харитоненко22, большой папин друг, у которого папа крестил сына
Ваню, моего ровесника.
Что первое я вспоминаю?
Меня вынесли на руках на балкон (очень страшно: вдруг обвалится). Внизу
огни, огни - иллюминация по случаю коронования Николая II. Во время этой же
коронации дед мой нес балдахин над царем, палка у него обломилась, и всю
тяжесть со своей стороны он вынес на руках. В этом же году он умер от рака
печени. В памяти моей от него осталась только седая борода на две стороны,
когда он брал меня на руки. Когда он был уже тяжело болен, то любил, когда
меня приводили к нему: "Без нее скучно было бы", а бабушка особенно любила
меня за то, что у меня широкие брови, "как у дедушки".
Воспоминания затем отрывочны: круглая гостиная в доме Шмидта на
Арбатской площади, Никитский бульвар с кустами белой сирени. Я мало помню
старших сестер, только Сашу. Она была на семь лет старше меня, и я ее
трепетно обожала. Высшим счастьем было, если она снисходила до того, чтобы с
нами поиграть, хотя и за ухо дернет и толкнет, - только бы поиграла. Она
прекрасно уже играла на рояле, писала стихи, целые романы. У нее была масса
увлечений. Девочкой она страшно любила воздушные шары, я нашла в шкапу
коробочку с надписью: шар Миша, скончался - и дата. И блестящие стеклянные
шары, в которые она любила смотреться.
В тот год, когда отстроилась Консерватория и наша семья переехала туда
в новую квартиру, младшие дети - Сережа, Ваня и я - долго оставались у
бусеньки в небольшом имении Ильинка под Георгиевском. И тут пришла
телеграмма: "Настя больна, выезжайте". Помню все очень резко. И ясное
чувство катастрофы (мне шесть лет), и идиотская улыбка, которая точно
приклеилась к лицу, - и ничего с ней не поделаешь. Потом вокзал в Москве,
темный день, проливной дождь, и молодая мама в трауре бежит нам навстречу и
плачет.
В одну неделю умерли и Настя - от воспаления легких, и Саша - от
воспаления брюшины.
Повезли нас не домой, а в гостиницу "Дрезден". На этом месте сейчас
ресторан "Арагви". А тогда это было мрачное темно-серое здание, с темными
коридорами, с темными обоями. Всем не до тебя, и страх, и тоска, и полная
растерянность. Сестер еще не похоронили, брата Илюшу отправили к
Ипполитову-Иванову, папиному другу; мама только навещала нас. Не знаю, кто
был тот добрый человек, который подарил мне игрушку: Ноев ковчег со всеми
животными по паре - все деревянное. Это был единственный светлый момент за
все это беспросветное время.
А тут Илюша заболел воспалением уха, и глупая наша гувернантка сразу об
этом брякнула маме - помню, как мама упала головой на стол и ее рыдания:
"Как? И этот?"
Страшные были дни. Долгое время потом я не могла проходить мимо
"Дрездена" без сердечного содрогания.
И вот тут еще одно детское и на всю жизнь впечатление. Когда заболела
Настя, у папы был назначен концерт в Петербурге, и он не мог его отменить.
Ему пришлось туда ехать и дирижировать, зная, что она при смерти, - она и
умерла в его отсутствие; тетя Настя была на концерте, зная о ее смерти, и
только в поезде сказала об этом отцу. В первый раз я тогда поняла, что такое
артистический долг, что такое искусство и какие обязательства оно
накладывает на человека. Что бы ни было - он должен. Никакими словами и
наставлениями этого не внушить. И отсюда с детства глубокое уважение к отцу.
Если Настя была мамина дочка, то Саша - папина. И, умирая, она просила
его стать так, чтобы она могла его видеть.
Долго эта тень лежала на нашей семье, и не знаю, что было бы с мамой,
если бы она не ждала в то время рождения сестры Оли. И слезы у нее градом
лились, когда она ее пеленала. И помню, как в темной гостиной мама одна поет
"Отчего побледнела весной", а у меня сердце сжимается от жалости к ней,
потому что я понимаю, о чем она поет и плачет.
Нас перевезли после похорон уже в новую квартиру в Консерватории, и с
тех пор я помню все более или менее связно.
Квартира была большая, в два этажа. Внизу детские, классная комната, а
за коридором кухня и комната для прислуги. Подъемная машина для посуды и
кушаний и винтовая лестница в столовую. Другая лестница вела к спальням
родителей и братьев Илюши и Вани и в парадные комнаты.
Из столовой дверь вела в Консерваторию. Из этой-то двери, как с некоего
Олимпа, появлялся папа, всегда с кем-нибудь из музыкантов, и сюда мы
являлись к завтраку и обеду. Стол был большой, овальный, садилось много
народу и видимо-невидимо нас - детей, больших и маленьких: все черные, все
похожие на папу - и все разные. Сидели подолгу, что было очень нам трудно.
Время за столом было единственным, когда папа видел семью в сборе. Чаще
всего бывал Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов, которого мы очень любили. Он
то и дело проливал на скатерть красное вино, его засыпали солью - очень
интересно смотреть.
Иногда папа, окинув взглядом стол, говорил: "А ну-ка, Аня (или Варя,
или Муля), прочитай нам "19-е октября"!" И вот встаешь и начинаешь:
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
а там такое количество строф - кажется, конца им нет. На тарелке стынет
котлета с макаронами, а ты читаешь. Но я и сейчас люблю эти стихи. А старшим
братьям и того не легче: они должны были наизусть знать и читать всего
"Медного всадника" - и читали.
Перед едой дети по очереди читали "Отче наш", после еды - молитву.
Когда стали постарше, старались разнообразить эту повинность. Брат Ваня
умудрялся не торопясь, с расстановкой прочитывать "Отче наш" за одно
дыхание, и даже не выдыхая, а вдыхая воздух - все на полном серьезе, чтобы
не заметил папа.
Так как я изо всего выросла, то в Кисловодске пошили мне какие-то
немыслимые рубашки с лиловыми горохами, одеяло было тоже пестрое, а сестра
Варя лежала в белоснежных рубашечках с кружевами под голубым атласным
одеялом. Я чувствовала себя дикаркой, а Варя ("она маленькая, ты ей должна
уступать") объявила, что она не Варя, она Аня, отобрала все мои игрушки -
и... Кто же я? Это было просто ужасно.
Еще очень ярко: нас с Варей моют в одной ванне на ножках. Очень много
мыльной пены и очень смешно. Обе мы стараемся попасть ногой друг другу в
нос. Потом нас несут (кто?), завернув в одеяло, через длинный темноватый
коридор. Как странно смотреть сверху - все другое совсем.
Наша детская - очень большая, в три окна комната. Здесь живем мы: Варя,
я, Муля и наша гувернантка Людмила Николаевна (Никаша)23. Большой
черный стол, под которым очень удобно играть, большой диван, где спит
Людмила Николаевна, умывальник за ширмой у печки, наши кроватки. Над диваном
полка, на ней икона и голубая лампадка, которая горит всю ночь, и бутылка с
красным крестом с сиропом от кашля "Сиролин", это очень вкусно.
Папа и мама на втором этаже. Это уже другой мир. Туда мы приходим утром
к завтраку, потом к чаю и к обеду, но живем мы внизу. Я уже читаю. Когда я
выучилась читать - не знаю, кажется, на шестом году, но как? Вроде само
собой. В Газетном переулке на углу Тверской игрушечная лавка Сафонова - это
очень интересно; там продаются сказки в издании Сытина. Книжка - 10 коп., но
какая! Какие картинки, какие краски! До сих пор помню "Царевича-лягушку":
сидит у колодца красивая девушка, плачет, а из колодца лезет лягушка, во рту
у нее золотой мячик... Надо иметь все сказки именно десятикопеечные. Те, что
дороже, - это уже не то.
А по субботам, когда в Консерватории бывали симфонические концерты, из
окна нашей классной (довольно унылой комнаты) можно было видеть, как
светится на большой лестнице витраж: святая Цецилия играет на органе. Это
окно заделано теперь, и на месте его висит худшая из репинских картин -
русские композиторы. И каждый раз, когда я их вижу, мне жаль, что убрали это
поэтическое изображение слепой девушки, погруженной в звуки24.
Мы воспитывались в церковном духе. Каждое воскресенье обязательно было
ходить к обедне, в пост - говеть. Все это подчас было обременительно, но
придавало жизни какую-то поэтическую окраску. Праздники были совсем
особенными днями. К ним готовились все, особенно к Пасхе, во всем доме
наводилась чистота и красота.
Какое наслаждение красить яйца! Какой восторг, когда во время
пасхальной заутрени открываются запертые двери церкви и выходит крестный
ход! И подарки дарили на праздники нам, и мы дарили сами папе и маме
непременно что-нибудь, что сделали сами. Подарки получали мы только на
Рождество и Пасху все и лично каждый в дни рождения и именин.
Папа был единоверцем, и всех нас крестил единоверческий священник отец
Иоанн Звездинский, живший в Лефортове, где была единоверческая
церковь25.
Но так как ездить туда было далеко, то по воскресеньям нас водили в
ближайшую православную церковь, а в Лефортово возили только раз в год, на
вынос плащаницы. С вечера укладывали пораньше, с тем чтобы разбудить в 11
часов - служба начиналась около 12 ночи (спать, конечно, никакой
возможности). Нанималось ландо, туда насыпались дети и садились родители.
Холодная ночь ранней весны, спящая Москва необыкновенна. В церкви мужчины
стоят отдельно - справа, женщины - слева. Нам повязывают на голову платки:
так полагается. Каждому - круглый коврик для земных поклонов. Поклоны
кладутся по уставу - все сразу; их очень много, болят спина и колени. Поют
по крюкам, напевы древние; иконы - старого письма. Плащаницу выносят на
рассвете, крестный ход идет вокруг церкви со свечами. Холодно, знобко и,
главное, необычайно, незабываемо. Папа любил это пение и терпеть не мог
концертного пения в церкви - вероятно, из-за чувства стиля.
А после службы мы у отца Звездинского пили чай в его маленьком домике
близ церкви - какие пироги с гречневой кашей и луком! При доме маленький
садик с кустами черной смородины и пруд, в котором дочка отца Иоанна
купалась ото льда до льда, что нас очень впечатляло.
Мама была тоже религиозный человек. С приятным отсутствием ханжества...
В нашем детском мире - над ним - существовали взрослые. Где-то на
Олимпе (в Консерватории) существует папа; он всегда занят, видим мы его
только за столом.
Завтрак. Открывается дверь из Консерватории в нашу столовую, входит
папа и всегда приводит с собой кого-нибудь. За столом общий разговор - нам
лучше помалкивать. Иногда нам капают в воду красное вино, оно не смешивается
с водой, а лежит сверху - это "интересное винцо". После завтрака надо
подойти к папе, и он дает тебе "копарик" - кусочек сахара из черного кофе.
Ах, как вкусно!
Мама - та ближе. Утром она встречает нас в столовой, на ней халат с
широкими рукавами, можно залезть туда головой - сердце тает, такая она
милая.
Есть еще тетя Настя Кабат, папина сестра. Она живет в Петербурге, и
когда приезжает, это праздник, так как она рассказывает сказки из "1001
ночи" в собственной интерпретации. Мы слушаем, затаив дыхание. Она настоящая
Шехерезада: всегда прерывает на самом интересном месте - и вдруг уедет. А мы
ходим завороженные до другого раза.
Все кругом имело несколько волшебный вид. В почтовом отделении дверь
заклеена бумагой под витраж - кто ее знает, куда она ведет? Рядом во дворе
лежит груда стеклянных слитков - это плоды из подземного дворца Аладдина.
Кто-то таинственный живет в чулане под лестницей - страшновато, но очень
интересно. И лучшая игра - волшебная история, где мы попадаем в самые
фантастические положения.
Мы - это Варя и я и братья Сережа и Ваня. Сережа - неистощимый
фантазер. Ваня - каверзник, от него всегда можно ждать подвоха. Мы
объединяемся то с одним, то с другим братом. Между собой они отчаянно
дерутся. Сережа очень добрый, возбудимый и нервный, Ваня толст и музыкален.
Непререкаемый авторитет - старший брат Илюша, его слушают все и очень
любят. Он уже почти большой, играет на виолончели, и в сумерках хорошо
слушать его игру в гостиной.
Иногда поет мама - когда думает, что одна. У нее прекрасный голос, она
закончила Петербургскую консерваторию по классу Эверарди26 и
первое время концертировала с папой и виолончелистом Давидовым27,
когда они ездили в турне по России. Но десять человек детей и мамина
скромность - так мало кто и знал, какая она прекрасная певица. Пела она
итальянские вещи, романсы Чайковского и Грига. Нам - детские песни
Чайковского, казачью колыбельную, "Как по морю, морю синему" - очень было
жалко, когда ястреб убивал лебедушку, и приходилось прятаться за мамину
спину, чтобы не было видно, что плачешь.
И все мы пели хором - больше казачьи песни...
Мне не хочется создать впечатление, что мы были идеальные дети: восемь
человек детей разного возраста и разных характеров - это была довольно
буйная компания. Всего бывало - и ссор, и драк, и бранились мы со зла. Но -
и это относится к общему духу семьи - вранье было не в ходу и бездельниками
мы не были. Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас слонял слонов. И если папа
хотел смешать нас с грязью за какой-нибудь проступок, у него не было худших
слов: "Это - неуважение к труду". И слушать это было очень стыдно.
Папиного идеала кротости и послушания достичь было невозможно. К этому
идеалу приближалась мама. Но, помню, мы говорили ей: "Почему папа хочет,
чтобы мы были такими кроткими, - ведь мы же его дети!"
А он был человек крутой и страстный и возбуждал вокруг себя страсти.
Были люди, которые его обожали, и другие - которые его ненавидели: удел всех
превышающих средний человеческий уровень. Он постоянно был в разъездах, в
турне, вся семья лежала на маме, а нас было восемь человек.
- Я не могу о всех вас сразу беспокоиться, но о ком-нибудь из вас -
всегда. Тот болен, у того с ученьем плохо, тот проявляет дурные склонности,
эти ссорятся.
И помимо этого ей приходилось иметь дело со всеми артистами, бывавшими
у нас в доме, поддерживать огромное знакомство, вести наш большой дом. Мама
была очень тактичный человек. Помню, как она ходила по комнате после оперы
Ипполитова-Иванова "Измена"28. Михаила Михайловича она любила,
папа был с ним дружен долгие годы, а опера была скучнейшая.
- Ну что я ему скажу? - А сказать было необходимо. Наконец решилась и
взяла телефонную трубку.
Мы слушали с восхищением:
- Знаешь, мама, это просто фокус - как тебе удалось сказать столько
хорошего и при этом нисколько не наврать?
На папиных концертах в Петербурге ей приходилось сидеть в первом ряду с
Юлией Федоровной Абаза29, которая ни одного не пропускала. На
моей памяти это была уже старая дама в каких-то серых вуалях - настоящая
Пиковая Дама, так ее и звали. Она отличалась необыкновенной бесцеремонностью
и очень громко высказывала маме свое мнение о выступавших артистах, далеко
не всегда лестное. Бедная мама не знала, куда деваться: ведь ей с ними
приходилось постоянно иметь дело, а артисты - народ обидчивый. Мы панически
боялись этой Абаза - приходилось подходить к ней здороваться, а она
что-нибудь да скажет: "Quelle coiffure vous avez m-lle!" или "Je ne savais
pas, que votre fille est si jolie" ["О, какая у Вас прическа, мадемуазель"
или " Я не знала, что Ваша дочь такая миленькая" (фр.)], отчего хочется
немедленно провалиться сквозь землю.
Мама была умница. Помню, как-то мы все сидели за столом и
разговаривали. Она слушала, слушала, рассмеялась и сказала:
- Эх вы, даже сплетничать не умеете!
И правда, сплетни как-то не были в ходу у нас в доме.
Помню, как папа взял меня с собой в заграничную поездку; было мне
неполных 16 лет. Ехали мы на пароходе до Стокгольма, потом в Копенгаген и
затем к маме в Берлин, где она лечилась. Тут папа и стал вычитывать маме все
мои промахи: Аня не умеет себя вести и т.д. Мама с некоторым страхом
спросила: "Да что же она такое сделала?" Кажется, главное мое прегрешение
было то, что, когда мы с папой были у русского посла в
Копенгагене30, я на его вопрос, учатся ли мои братья в лицее (он
был папиным товарищем по лицею), ответила, что мои братья не хотят учиться в
привилегированном заведении, что было совершенной правдой. Тут мама
вздохнула с облегчением: "Ну, это еще ничего".
Интересная это была поездка. На пристани меня пришел провожать мальчик,
в которого я была влюблена, и принес мне большую коробку конфет. Наутро,
выйдя на палубу из каюты, я увидала такую картину: на шезлонге лежит папа с
самым небрежным видом, рядом на кончике стула сидит какая-то дама и смотрит
на него с подобострастным восхищением, а папа скармливает двум детям,
которые мне показались омерзительными, мои драгоценные конфеты.
По дороге из Гельсингфорса в Стокгольм папа познакомился с финским
композитором Каянусом31, очень красивым человеком с золотой
бородкой, и сразу объединился с ним за бутылкой коньяку - так они и
просидели в каюте до поздней ночи, пока я смотрела в свете белой ночи на
розовые шхеры, поросшие редкими соснами, слушая, как волны от парохода
разбиваются о гранитные острова. Это было очаровательно.
Под Стокгольмом острова становятся все выше, все в зелени и в
пригородных виллах, очень красивые. Поездили мы с папой по городу, были на
какой-то выставке, купили маме какой-то подарок, и день закончился обедом в
ресторане (первый раз в моей жизни) - с тем же Каянусом - и цирком, где мы
смотрели на львов и казачью джигитовку, - стоило, конечно, для этого ехать в
Стокгольм.
Папа вообще любил цирк и дома иногда говорил нам за обедом: "Ну, дети,
мы сегодня поедем в цирк Чинизелли!" Мы в восторге. Затем он ложился на
диван - на минутку - и закрывался газетой. Увы! Дело часто этим кончалось. А
у мамы при виде зверей с укротителем холодел от ужаса нос. Папин любимый
анекдот: укротитель кладет голову в пасть льву и спрашивает: "Почтеннейшая
публика, лев бьет хвостом?" - "Нет, не бьет". Тогда он вынимает голову и
раскланивается. Но раз публика кричит радостно: "Бьет, бьет!" - "Прощай,
почтеннейшая публика!"
В Копенгагене мы были с папой в Тиволи, парке с разными аттракционами
(все их перепробовали, папа забавлялся больше меня), в Берлине - в
Винтергартене, варьете. Вероятно, это была хорошая разрядка после большой
работы и музыки высокого стиля.
Иногда папа любил дразнить маму. Сидим мы все за обедом - вдруг он
начинает: "Дети, хотите, я вам расскажу, как мама расставляла мне сети?"
Мама в негодовании. "Дело было в Карлсбаде; у Варвары Ивановны очень болела
нога, и она все отставала..." Мама: "Василий Ильич!!!" - "Ну, я как вежливый
человек, конечно..."
Или другая вариация: "Дети! Хотите, я вам расскажу, как мама мне делала
А характер был твердый. Когда отец был мальчиком, ему как-то понравился
сваренный ею борщ, и он заявил: "Я сто тарелок съем!" Съел одну - она ему
другую, съел другую - она третью; на пятой он заревел. "Что же ты
хвастался?"
Семья была патриархальная, религиозная и монархическая, а все-таки
помню бабушкин рассказ о том, как приезжал на Кавказ Николай I. Встречали
его торжественно, как полагается. Собрали и хор казачек, и, когда он взял за
подбородок одну: "Какая хорошенькая", та хлопнула его по руке: не лезь куда
не надо. И видно было, что бабушка это вполне одобряла.
Рассказывала нам бабушка Анна Илларионовна, как, приехав в Петербург,
привыкала к новой жизни: как накупила себе семнадцать пар ботинок, которые
все почему-то рвались на мизинце, и как потом плакала над этой грудой; как
сшила платье с кринолином и поехала в оперу, в ложу, - и никак с этим
кринолином не могла справиться: то с одной стороны поднимется, то с другой,
- никак не сесть.
Об ее одежде заботилась тетя Настя - присылала ей из Петербурга шляпы:
вдовьи, черные, с завязками из лент; кружевные наколки, которые она носила
дома. Как-то раз, приехав в Петербург, она и говорит тете Насте: "Что же это
ты мать чучелой меня вырядила, прислала не шляпу, а какую-то башню?" -
"Маменька, да ведь в шляпе-то две наколки были вложены", - а она их все так
и проносила.
Бабушка была для меня необычайна всегда. Зазовет в свою комнату в
Кисловодске, с закрытыми ставнями, всегда прохладную, где на веревочках
висели кисти винограда, а в шкапу такие интересные вещи, которые она любила
перебирать: слитки серебра из дедушкиных эполет, плитки кирпичного чая, в
коробочках - завернутые в папиросную бумагу альмандины, аметисты и топазы, -
тут же и подарит.
И особенно памятен мне кусок коричневого сатина с большими розовыми
розами. Купила его бабушка в память того, что когда-то маленькой девочкой
осталась она в станице дома одна, а к ним зашла нищенка, и ей так ее стало
жалко, что она вытащила точно такой же кусок у матери из сундука и отдала
ей, а когда та ушла, ужасно перепугалась, что это она наделала, и заплакала
- так матери с плачем и рассказала. "А мать у меня умная была, только и
сказала - ты больше так без спросу не делай".
И еще помню ее рассказ, как проездом через станицу Червленую был у них
в доме Пушкин, а мать только что испекла хлебы - и они лежали еще теплые на
столе. Пушкин отламывал кусочки, ел и похваливал; а когда ушел, то мать
сказала: "Поди выброси свиньям - ишь исковырял своими ногтищами" [Е.В.
Сафоновой запомнилась еще одна реплика прабабки в этой сцене: "Смотри - еще
обмирщишься". - прим. публ.].
Вы просили написать о своей жизни, говорили, что легче писать,
обращаясь к кому-нибудь, - что ж, это, может быть, и правда. Момент
благоприятен - августовский день тепел, кругом суздальские поля да на
горизонте полоска лесов. Я лежу в тени терновых кустов, ветер шевелит ветки
с синими ягодами - начнем.
Я, в сущности, ничего не знаю о своих предках, мое представление о них
начинается с деда и бабушек. Впрочем, на стене в маминой спальне висел
портрет ее деда, священника, потом вышневолоцкого архиерея, - и это все. Его
сын и мой дед со стороны матери, Иван Алексеевич Вышнеградский15,
окончил духовную семинарию, был сельским учителем, а каким образом он стал
одним из основоположников российского машиностроения, в частности по
артиллерийской части, директором Петербургского технологического института и
министром финансов при Александре III - ничего этого я не знаю. И его я не
знала, так как он умер, когда я была совсем крошкой. Женился он на моей
бабушке16, когда она была вдовой со сколькими-то детьми. Она была
так счастлива с дедом, что основательно забыла о первом своем браке, и
как-то сказала при старшей своей дочери: "Вот говорят, что первый ребенок
бывает неудачным, - а чем моя Сонечка плоха?" На это старшая, тетя Вера, ей
возразила: "Вы забываете, мамаша, что этот первенец у Вас - пятый по счету".
Я помню эту бабушку хорошенькой маленькой старушкой, розовой, в седом
паричке; бабушка была лысой, что меня очень поразило, когда я ночевала у
нее.
Но "настоящая" наша бабушка была Анна Илларионовна Сафонова.
За деда она вышла замуж поздно по тем временам - двадцати двух лет: в
14 лет от роду сделалась невестой, но первый жених ее был убит во время
Кавказской войны. Родом она была из станицы Червленой, дед - из Ищерской
станицы. Дед был рябой, и она все думала: "Как же это я буду любить
конопатого? Нет, все-таки никого лучше его на свете нет", - думаю, что до
конца жизни она осталась такого мнения. Образования не получила никакого,
так до конца жизни и не выучилась грамотно писать, писала самым лавочным
почерком, и одному только папе. Но была женщина тонкого ума и большого
вкуса, читала много и любила из Пушкина больше всего, кажется, "Анчар" -
плакала, читая его.
Всех детей любила, но Васенька, по словам тети Насти, был для нее
светлое Христово Воскресенье, Маша - двунадесятый праздник, а Настя - это
уже рядовое воскресенье.
А дед Илья Иванович был веселый человек: когда посватался и получил
согласие, накупил в станичной лавочке пряников, шел по станице и разбрасывал
их на радость всем встречным ребятишкам. Образования он был самого простого,
только что грамотный, но очень способный. На вышке в его доме в имении
Ильинка на Подкумке стоял подаренный ему пулемет Максима, который он в
присутствии изобретателя моментально разобрал и собрал без всяких указаний.
Казак был что надо - кусок сукна разрубал шашкой на лету. И долго после его
смерти все кисловодские извозчики вспоминали, как гулял Илья Иванович -
всех, кто попадался на дороге, угощал. А какие чудесные письма писал он отцу
и маме, называя ее "друг мой Варенька".
Вряд ли он очень одобрял то, что отец после окончания лицея вскоре
отказался от несомненной блестящей карьеры с тем, чтобы стать музыкантом.
Но, однажды приняв это, он вошел в круг его интересов. Помню чудесное его
письмо отцу, в котором он обсуждает все "за" и "против" его перехода из
Петербургской консерватории в Московскую - очень умно и тонко - и кончает
так: помни, что, как бы ты ни поступил, наше благословение всегда с тобой.
Семья моего отца была большая - я была шестым по счету ребенком. По
порядку старшинства первыми шли сестры Настя17 и
Саша18, потом три брата - Илюша, Сережа19 и Ваня,
затем я и младшие сестры: Варя, Мария (Муля)20, Оля и
Лена21.
Родилась я в Кисловодске в 1893 г., 5 (18) июля. Когда моему брату
Сереже сказали, что у него родилась сестра, - было ему четыре года, - он
нарвал в саду белых роз и бросил в мою кроватку. Родители мои хотели, чтобы
в Москве крестила меня бабушка Сафонова, а она все из Кисловодска не уезжала
до поздней осени, так что было мне уже пять месяцев, я сидела на руках и
сама держала свечку. Крестным отцом был Павел Иванович
Харитоненко22, большой папин друг, у которого папа крестил сына
Ваню, моего ровесника.
Что первое я вспоминаю?
Меня вынесли на руках на балкон (очень страшно: вдруг обвалится). Внизу
огни, огни - иллюминация по случаю коронования Николая II. Во время этой же
коронации дед мой нес балдахин над царем, палка у него обломилась, и всю
тяжесть со своей стороны он вынес на руках. В этом же году он умер от рака
печени. В памяти моей от него осталась только седая борода на две стороны,
когда он брал меня на руки. Когда он был уже тяжело болен, то любил, когда
меня приводили к нему: "Без нее скучно было бы", а бабушка особенно любила
меня за то, что у меня широкие брови, "как у дедушки".
Воспоминания затем отрывочны: круглая гостиная в доме Шмидта на
Арбатской площади, Никитский бульвар с кустами белой сирени. Я мало помню
старших сестер, только Сашу. Она была на семь лет старше меня, и я ее
трепетно обожала. Высшим счастьем было, если она снисходила до того, чтобы с
нами поиграть, хотя и за ухо дернет и толкнет, - только бы поиграла. Она
прекрасно уже играла на рояле, писала стихи, целые романы. У нее была масса
увлечений. Девочкой она страшно любила воздушные шары, я нашла в шкапу
коробочку с надписью: шар Миша, скончался - и дата. И блестящие стеклянные
шары, в которые она любила смотреться.
В тот год, когда отстроилась Консерватория и наша семья переехала туда
в новую квартиру, младшие дети - Сережа, Ваня и я - долго оставались у
бусеньки в небольшом имении Ильинка под Георгиевском. И тут пришла
телеграмма: "Настя больна, выезжайте". Помню все очень резко. И ясное
чувство катастрофы (мне шесть лет), и идиотская улыбка, которая точно
приклеилась к лицу, - и ничего с ней не поделаешь. Потом вокзал в Москве,
темный день, проливной дождь, и молодая мама в трауре бежит нам навстречу и
плачет.
В одну неделю умерли и Настя - от воспаления легких, и Саша - от
воспаления брюшины.
Повезли нас не домой, а в гостиницу "Дрезден". На этом месте сейчас
ресторан "Арагви". А тогда это было мрачное темно-серое здание, с темными
коридорами, с темными обоями. Всем не до тебя, и страх, и тоска, и полная
растерянность. Сестер еще не похоронили, брата Илюшу отправили к
Ипполитову-Иванову, папиному другу; мама только навещала нас. Не знаю, кто
был тот добрый человек, который подарил мне игрушку: Ноев ковчег со всеми
животными по паре - все деревянное. Это был единственный светлый момент за
все это беспросветное время.
А тут Илюша заболел воспалением уха, и глупая наша гувернантка сразу об
этом брякнула маме - помню, как мама упала головой на стол и ее рыдания:
"Как? И этот?"
Страшные были дни. Долгое время потом я не могла проходить мимо
"Дрездена" без сердечного содрогания.
И вот тут еще одно детское и на всю жизнь впечатление. Когда заболела
Настя, у папы был назначен концерт в Петербурге, и он не мог его отменить.
Ему пришлось туда ехать и дирижировать, зная, что она при смерти, - она и
умерла в его отсутствие; тетя Настя была на концерте, зная о ее смерти, и
только в поезде сказала об этом отцу. В первый раз я тогда поняла, что такое
артистический долг, что такое искусство и какие обязательства оно
накладывает на человека. Что бы ни было - он должен. Никакими словами и
наставлениями этого не внушить. И отсюда с детства глубокое уважение к отцу.
Если Настя была мамина дочка, то Саша - папина. И, умирая, она просила
его стать так, чтобы она могла его видеть.
Долго эта тень лежала на нашей семье, и не знаю, что было бы с мамой,
если бы она не ждала в то время рождения сестры Оли. И слезы у нее градом
лились, когда она ее пеленала. И помню, как в темной гостиной мама одна поет
"Отчего побледнела весной", а у меня сердце сжимается от жалости к ней,
потому что я понимаю, о чем она поет и плачет.
Нас перевезли после похорон уже в новую квартиру в Консерватории, и с
тех пор я помню все более или менее связно.
Квартира была большая, в два этажа. Внизу детские, классная комната, а
за коридором кухня и комната для прислуги. Подъемная машина для посуды и
кушаний и винтовая лестница в столовую. Другая лестница вела к спальням
родителей и братьев Илюши и Вани и в парадные комнаты.
Из столовой дверь вела в Консерваторию. Из этой-то двери, как с некоего
Олимпа, появлялся папа, всегда с кем-нибудь из музыкантов, и сюда мы
являлись к завтраку и обеду. Стол был большой, овальный, садилось много
народу и видимо-невидимо нас - детей, больших и маленьких: все черные, все
похожие на папу - и все разные. Сидели подолгу, что было очень нам трудно.
Время за столом было единственным, когда папа видел семью в сборе. Чаще
всего бывал Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов, которого мы очень любили. Он
то и дело проливал на скатерть красное вино, его засыпали солью - очень
интересно смотреть.
Иногда папа, окинув взглядом стол, говорил: "А ну-ка, Аня (или Варя,
или Муля), прочитай нам "19-е октября"!" И вот встаешь и начинаешь:
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
а там такое количество строф - кажется, конца им нет. На тарелке стынет
котлета с макаронами, а ты читаешь. Но я и сейчас люблю эти стихи. А старшим
братьям и того не легче: они должны были наизусть знать и читать всего
"Медного всадника" - и читали.
Перед едой дети по очереди читали "Отче наш", после еды - молитву.
Когда стали постарше, старались разнообразить эту повинность. Брат Ваня
умудрялся не торопясь, с расстановкой прочитывать "Отче наш" за одно
дыхание, и даже не выдыхая, а вдыхая воздух - все на полном серьезе, чтобы
не заметил папа.
Так как я изо всего выросла, то в Кисловодске пошили мне какие-то
немыслимые рубашки с лиловыми горохами, одеяло было тоже пестрое, а сестра
Варя лежала в белоснежных рубашечках с кружевами под голубым атласным
одеялом. Я чувствовала себя дикаркой, а Варя ("она маленькая, ты ей должна
уступать") объявила, что она не Варя, она Аня, отобрала все мои игрушки -
и... Кто же я? Это было просто ужасно.
Еще очень ярко: нас с Варей моют в одной ванне на ножках. Очень много
мыльной пены и очень смешно. Обе мы стараемся попасть ногой друг другу в
нос. Потом нас несут (кто?), завернув в одеяло, через длинный темноватый
коридор. Как странно смотреть сверху - все другое совсем.
Наша детская - очень большая, в три окна комната. Здесь живем мы: Варя,
я, Муля и наша гувернантка Людмила Николаевна (Никаша)23. Большой
черный стол, под которым очень удобно играть, большой диван, где спит
Людмила Николаевна, умывальник за ширмой у печки, наши кроватки. Над диваном
полка, на ней икона и голубая лампадка, которая горит всю ночь, и бутылка с
красным крестом с сиропом от кашля "Сиролин", это очень вкусно.
Папа и мама на втором этаже. Это уже другой мир. Туда мы приходим утром
к завтраку, потом к чаю и к обеду, но живем мы внизу. Я уже читаю. Когда я
выучилась читать - не знаю, кажется, на шестом году, но как? Вроде само
собой. В Газетном переулке на углу Тверской игрушечная лавка Сафонова - это
очень интересно; там продаются сказки в издании Сытина. Книжка - 10 коп., но
какая! Какие картинки, какие краски! До сих пор помню "Царевича-лягушку":
сидит у колодца красивая девушка, плачет, а из колодца лезет лягушка, во рту
у нее золотой мячик... Надо иметь все сказки именно десятикопеечные. Те, что
дороже, - это уже не то.
А по субботам, когда в Консерватории бывали симфонические концерты, из
окна нашей классной (довольно унылой комнаты) можно было видеть, как
светится на большой лестнице витраж: святая Цецилия играет на органе. Это
окно заделано теперь, и на месте его висит худшая из репинских картин -
русские композиторы. И каждый раз, когда я их вижу, мне жаль, что убрали это
поэтическое изображение слепой девушки, погруженной в звуки24.
Мы воспитывались в церковном духе. Каждое воскресенье обязательно было
ходить к обедне, в пост - говеть. Все это подчас было обременительно, но
придавало жизни какую-то поэтическую окраску. Праздники были совсем
особенными днями. К ним готовились все, особенно к Пасхе, во всем доме
наводилась чистота и красота.
Какое наслаждение красить яйца! Какой восторг, когда во время
пасхальной заутрени открываются запертые двери церкви и выходит крестный
ход! И подарки дарили на праздники нам, и мы дарили сами папе и маме
непременно что-нибудь, что сделали сами. Подарки получали мы только на
Рождество и Пасху все и лично каждый в дни рождения и именин.
Папа был единоверцем, и всех нас крестил единоверческий священник отец
Иоанн Звездинский, живший в Лефортове, где была единоверческая
церковь25.
Но так как ездить туда было далеко, то по воскресеньям нас водили в
ближайшую православную церковь, а в Лефортово возили только раз в год, на
вынос плащаницы. С вечера укладывали пораньше, с тем чтобы разбудить в 11
часов - служба начиналась около 12 ночи (спать, конечно, никакой
возможности). Нанималось ландо, туда насыпались дети и садились родители.
Холодная ночь ранней весны, спящая Москва необыкновенна. В церкви мужчины
стоят отдельно - справа, женщины - слева. Нам повязывают на голову платки:
так полагается. Каждому - круглый коврик для земных поклонов. Поклоны
кладутся по уставу - все сразу; их очень много, болят спина и колени. Поют
по крюкам, напевы древние; иконы - старого письма. Плащаницу выносят на
рассвете, крестный ход идет вокруг церкви со свечами. Холодно, знобко и,
главное, необычайно, незабываемо. Папа любил это пение и терпеть не мог
концертного пения в церкви - вероятно, из-за чувства стиля.
А после службы мы у отца Звездинского пили чай в его маленьком домике
близ церкви - какие пироги с гречневой кашей и луком! При доме маленький
садик с кустами черной смородины и пруд, в котором дочка отца Иоанна
купалась ото льда до льда, что нас очень впечатляло.
Мама была тоже религиозный человек. С приятным отсутствием ханжества...
В нашем детском мире - над ним - существовали взрослые. Где-то на
Олимпе (в Консерватории) существует папа; он всегда занят, видим мы его
только за столом.
Завтрак. Открывается дверь из Консерватории в нашу столовую, входит
папа и всегда приводит с собой кого-нибудь. За столом общий разговор - нам
лучше помалкивать. Иногда нам капают в воду красное вино, оно не смешивается
с водой, а лежит сверху - это "интересное винцо". После завтрака надо
подойти к папе, и он дает тебе "копарик" - кусочек сахара из черного кофе.
Ах, как вкусно!
Мама - та ближе. Утром она встречает нас в столовой, на ней халат с
широкими рукавами, можно залезть туда головой - сердце тает, такая она
милая.
Есть еще тетя Настя Кабат, папина сестра. Она живет в Петербурге, и
когда приезжает, это праздник, так как она рассказывает сказки из "1001
ночи" в собственной интерпретации. Мы слушаем, затаив дыхание. Она настоящая
Шехерезада: всегда прерывает на самом интересном месте - и вдруг уедет. А мы
ходим завороженные до другого раза.
Все кругом имело несколько волшебный вид. В почтовом отделении дверь
заклеена бумагой под витраж - кто ее знает, куда она ведет? Рядом во дворе
лежит груда стеклянных слитков - это плоды из подземного дворца Аладдина.
Кто-то таинственный живет в чулане под лестницей - страшновато, но очень
интересно. И лучшая игра - волшебная история, где мы попадаем в самые
фантастические положения.
Мы - это Варя и я и братья Сережа и Ваня. Сережа - неистощимый
фантазер. Ваня - каверзник, от него всегда можно ждать подвоха. Мы
объединяемся то с одним, то с другим братом. Между собой они отчаянно
дерутся. Сережа очень добрый, возбудимый и нервный, Ваня толст и музыкален.
Непререкаемый авторитет - старший брат Илюша, его слушают все и очень
любят. Он уже почти большой, играет на виолончели, и в сумерках хорошо
слушать его игру в гостиной.
Иногда поет мама - когда думает, что одна. У нее прекрасный голос, она
закончила Петербургскую консерваторию по классу Эверарди26 и
первое время концертировала с папой и виолончелистом Давидовым27,
когда они ездили в турне по России. Но десять человек детей и мамина
скромность - так мало кто и знал, какая она прекрасная певица. Пела она
итальянские вещи, романсы Чайковского и Грига. Нам - детские песни
Чайковского, казачью колыбельную, "Как по морю, морю синему" - очень было
жалко, когда ястреб убивал лебедушку, и приходилось прятаться за мамину
спину, чтобы не было видно, что плачешь.
И все мы пели хором - больше казачьи песни...
Мне не хочется создать впечатление, что мы были идеальные дети: восемь
человек детей разного возраста и разных характеров - это была довольно
буйная компания. Всего бывало - и ссор, и драк, и бранились мы со зла. Но -
и это относится к общему духу семьи - вранье было не в ходу и бездельниками
мы не были. Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас слонял слонов. И если папа
хотел смешать нас с грязью за какой-нибудь проступок, у него не было худших
слов: "Это - неуважение к труду". И слушать это было очень стыдно.
Папиного идеала кротости и послушания достичь было невозможно. К этому
идеалу приближалась мама. Но, помню, мы говорили ей: "Почему папа хочет,
чтобы мы были такими кроткими, - ведь мы же его дети!"
А он был человек крутой и страстный и возбуждал вокруг себя страсти.
Были люди, которые его обожали, и другие - которые его ненавидели: удел всех
превышающих средний человеческий уровень. Он постоянно был в разъездах, в
турне, вся семья лежала на маме, а нас было восемь человек.
- Я не могу о всех вас сразу беспокоиться, но о ком-нибудь из вас -
всегда. Тот болен, у того с ученьем плохо, тот проявляет дурные склонности,
эти ссорятся.
И помимо этого ей приходилось иметь дело со всеми артистами, бывавшими
у нас в доме, поддерживать огромное знакомство, вести наш большой дом. Мама
была очень тактичный человек. Помню, как она ходила по комнате после оперы
Ипполитова-Иванова "Измена"28. Михаила Михайловича она любила,
папа был с ним дружен долгие годы, а опера была скучнейшая.
- Ну что я ему скажу? - А сказать было необходимо. Наконец решилась и
взяла телефонную трубку.
Мы слушали с восхищением:
- Знаешь, мама, это просто фокус - как тебе удалось сказать столько
хорошего и при этом нисколько не наврать?
На папиных концертах в Петербурге ей приходилось сидеть в первом ряду с
Юлией Федоровной Абаза29, которая ни одного не пропускала. На
моей памяти это была уже старая дама в каких-то серых вуалях - настоящая
Пиковая Дама, так ее и звали. Она отличалась необыкновенной бесцеремонностью
и очень громко высказывала маме свое мнение о выступавших артистах, далеко
не всегда лестное. Бедная мама не знала, куда деваться: ведь ей с ними
приходилось постоянно иметь дело, а артисты - народ обидчивый. Мы панически
боялись этой Абаза - приходилось подходить к ней здороваться, а она
что-нибудь да скажет: "Quelle coiffure vous avez m-lle!" или "Je ne savais
pas, que votre fille est si jolie" ["О, какая у Вас прическа, мадемуазель"
или " Я не знала, что Ваша дочь такая миленькая" (фр.)], отчего хочется
немедленно провалиться сквозь землю.
Мама была умница. Помню, как-то мы все сидели за столом и
разговаривали. Она слушала, слушала, рассмеялась и сказала:
- Эх вы, даже сплетничать не умеете!
И правда, сплетни как-то не были в ходу у нас в доме.
Помню, как папа взял меня с собой в заграничную поездку; было мне
неполных 16 лет. Ехали мы на пароходе до Стокгольма, потом в Копенгаген и
затем к маме в Берлин, где она лечилась. Тут папа и стал вычитывать маме все
мои промахи: Аня не умеет себя вести и т.д. Мама с некоторым страхом
спросила: "Да что же она такое сделала?" Кажется, главное мое прегрешение
было то, что, когда мы с папой были у русского посла в
Копенгагене30, я на его вопрос, учатся ли мои братья в лицее (он
был папиным товарищем по лицею), ответила, что мои братья не хотят учиться в
привилегированном заведении, что было совершенной правдой. Тут мама
вздохнула с облегчением: "Ну, это еще ничего".
Интересная это была поездка. На пристани меня пришел провожать мальчик,
в которого я была влюблена, и принес мне большую коробку конфет. Наутро,
выйдя на палубу из каюты, я увидала такую картину: на шезлонге лежит папа с
самым небрежным видом, рядом на кончике стула сидит какая-то дама и смотрит
на него с подобострастным восхищением, а папа скармливает двум детям,
которые мне показались омерзительными, мои драгоценные конфеты.
По дороге из Гельсингфорса в Стокгольм папа познакомился с финским
композитором Каянусом31, очень красивым человеком с золотой
бородкой, и сразу объединился с ним за бутылкой коньяку - так они и
просидели в каюте до поздней ночи, пока я смотрела в свете белой ночи на
розовые шхеры, поросшие редкими соснами, слушая, как волны от парохода
разбиваются о гранитные острова. Это было очаровательно.
Под Стокгольмом острова становятся все выше, все в зелени и в
пригородных виллах, очень красивые. Поездили мы с папой по городу, были на
какой-то выставке, купили маме какой-то подарок, и день закончился обедом в
ресторане (первый раз в моей жизни) - с тем же Каянусом - и цирком, где мы
смотрели на львов и казачью джигитовку, - стоило, конечно, для этого ехать в
Стокгольм.
Папа вообще любил цирк и дома иногда говорил нам за обедом: "Ну, дети,
мы сегодня поедем в цирк Чинизелли!" Мы в восторге. Затем он ложился на
диван - на минутку - и закрывался газетой. Увы! Дело часто этим кончалось. А
у мамы при виде зверей с укротителем холодел от ужаса нос. Папин любимый
анекдот: укротитель кладет голову в пасть льву и спрашивает: "Почтеннейшая
публика, лев бьет хвостом?" - "Нет, не бьет". Тогда он вынимает голову и
раскланивается. Но раз публика кричит радостно: "Бьет, бьет!" - "Прощай,
почтеннейшая публика!"
В Копенгагене мы были с папой в Тиволи, парке с разными аттракционами
(все их перепробовали, папа забавлялся больше меня), в Берлине - в
Винтергартене, варьете. Вероятно, это была хорошая разрядка после большой
работы и музыки высокого стиля.
Иногда папа любил дразнить маму. Сидим мы все за обедом - вдруг он
начинает: "Дети, хотите, я вам расскажу, как мама расставляла мне сети?"
Мама в негодовании. "Дело было в Карлсбаде; у Варвары Ивановны очень болела
нога, и она все отставала..." Мама: "Василий Ильич!!!" - "Ну, я как вежливый
человек, конечно..."
Или другая вариация: "Дети! Хотите, я вам расскажу, как мама мне делала