На Левку уже было наставлено не меньше десятка стволов, однако в присутствии Ламеха никто не осмеливался открыть стрельбу. Тот хоть и скрежетал от ярости зубами, но на людях старался сохранять величие, приличествующее его высокому сану.
   – Ты почему грабку в карман засунул? – спросил он зловеще-строго.
   – Да так… проголодался… – Лева почистил о рукав извлеченный из потайного кармана сухарик и принялся грызть его, что было весьма кстати – помогало маскировать нервное клацанье зубов.
   Маразматическое поведение Левки запутало Ламеха. Он просто не мог взять в толк, что имеет дело не с хитро продуманным планом действий, а с отчаянием дилетанта, утратившего путеводную нить своих замыслов.
   – Что ты там такое про оружие плел? – спросил Ламех. – То оно есть, то его нет…
   – Дайте вспомнить… – Левка попытался изобразить на лице крайнюю степень задумчивости, но получилось нечто такое, что вызвало сочувствие даже у закоренелого каиниста Ламеха.
   – Может, ты, приятель, ширнулся? Или колес наглотался? Тут в некоторых местах такая дрянь попадается, что от глюков целый месяц спасения нет.
   Цыпф в ответ промычал что-то неопределенное. Все его планы, в равной мере геройские и дурацкие, разом рухнули. Надо было срочно выдумывать что-то новое, но в голову, как на грех, ни одна толковая мысль не лезла – сказывалось душевное потрясение, вызванное пропажей запала. Как это он не догадался взять с собой несколько штук и по разным карманам рассовать? Правильно говорил Смыков, что запас задницу бережет.
   – Похоже, он голос потерял, – пожал плечами Ламех. – Вояка… Эй там, кто-нибудь, тряхните его!
   Детина, стоявший к Левке ближе всех других аггелов, очевидно, страдал тугоухостью, иначе чем еще можно было объяснить его действия, определяемые отнюдь не понятием «тряхнуть», а скорее – «трахнуть».
   – Это тебе за козлов рогатых, – тихо сказал он, дуя на свой правый кулак.
   – Извиняюсь, – вежливо произнес Левка, вставая на ноги. – Я совсем в другом смысле… Знаете, как говорят: свинье Бог рог не дал. Значит, свиньям рога не положены. А козлам положены. По чину. Ну и вам, естественно.
   – Засунь своего Бога знаешь куда? – вновь осерчал Ламех. – Где оружие?
   – Вот я про это и хотел сказать, – Левка, слегка контуженный ударом, затряс головой. – Нету его пока… Доступа не имею… Но постараюсь… Через денек примерно…
   (Шальная надежда вдруг овладела им – а вдруг поверит, а вдруг отпустит? На сковородку, уже полностью подготовленную к делу, он старался не смотреть.)
   – Ни хрена не понимаю, – Ламех оглянулся по сторонам, словно выискивая кого-то в толпе аггелов. – Позовите Циллу, да побыстрее.
   Кто – то из молодых шустро кинулся во внутренние покои виллы и уже спустя минуту вернулся вместе с женщиной, которую Левка Цыпф считал своей сестрой.
   Мельком и без особого интереса глянув на незадачливого братца, она обратилась прямиком к Ламеху:
   – Звал? Что случилось?
   – Ты посмотри на этого придурка. – Ламех ткнул в сторону Левки пальцем. – Пришел безо всякого вызова и несет какую-то туфту… Это ты ему велела оружие раздобыть?
   – Кто же еще… Ты сам меня об этом просил.
   – А он, понимаешь ли, пустой явился… Не нравится мне такой коленкор.
   – А что, если его дружки сейчас какую-нибудь пакость против нас затевают? – высказалась Соня-Цилла.
   – Нет, у них все спокойно. Недавно доклад от дозорных был.
   На протяжении этого краткого диалога Цыпф во все глаза рассматривал сестру. В отличие от прошлых встреч она вела себя сейчас абсолютно спокойно и на заложницу, озабоченную своей судьбой, совсем не походила. Даже всемогущий Ламех разговаривал с ней не так, как с другими аггелами, а как с равной себе.
   – Нам можно поговорить наедине? – Соня, – растерянно позвал он.
   – Зачем? У меня от своих секретов нет, – взгляд ее был совершенно равнодушен, ни огонь бдолаха, ни наигранная жалость к самой себе больше не оживляли его.
   – Соня… хочешь узнать, зачем я пришел сюда?
   – Вот это действительно любопытно.
   – Я пришел сюда для того, чтобы на глазах у вашей братии покончить с собой. Понимаю, что этот поступок можно назвать малодушием, но иного выхода для себя я не вижу. Дело в том, что я стал опасен. Как для тебя, так и для моих друзей. Выбрать что-то одно я не могу. Моя смерть избавит тебя от участи заложницы, а их – от потенциального предателя.
   – Почему же ты не выполнил своего плана? – еле заметно усмехнулась Соня-Цилла. – Струсил, как всегда?
   – Не вышло… Хотя моей вины здесь нет. Причиначисто техническая.
   – Те псы, которых ты называешь друзьями, знают о твоих намерениях?
   – Думаю, что да… Уже должны знать.
   – Выходит, ты открылся им. Покаялся. Обрубил все концы, – что-то недобро дрогнуло в ее лице.
   – Пусть будет так…
   – Как же я ошиблась в тебе, – теперь в ее тоне сквозила брезгливая жалость. – Как же мы все ошиблись в тебе. И на что ты сейчас рассчитываешь? На нашу милость? На мое сострадание?
   – Как можно рассчитывать на милость каннибалов и сострадание братоубийц, – Левка надеялся, что кто-то из аггелов не вынесет оскорблений и всадит в него пулю. – Просто обидно, что я обманулся и на этот раз. Хотел спасти родную сестру, отвести беду от ее детей, а оказался в гнусной ловушке.
   – Ничего этого не случилось бы, прими ты нашу сторону, – отрезала она. – Да и в людях тебе пора разбираться. Разве я похожа на убитую горем заложницу? Память у тебя действительно хорошая. Ты вспомнил, как меня звали много лет назад. Но нужно еще и головой немножко соображать. Ведь имя Циллы, любимой жены Ламеха, вот так запросто не дается. Не всякая из нас удостаивается такой чести. Это заслужить надо.
   – А ты, сестричка, как я понимаю, заслужила. Представляю, чем можно заслужить авторитет у каинистов.
   – Темный ты. Обманутый. Разве можно судить о том, что для тебя остается тайной за семью печатями? Все вы, непосвященные, видите только внешнюю сторону наших дел. Нас обвиняют в убийствах, насилиях. Это гнусная демагогия. Мы не убиваем. Мы просто очищаем землю от недостойных. Нас часто называют стервятниками. Это название нас устраивает. Если бы стервятники не пожирали падаль, она отравила бы своими миазмами все вокруг. Левка, твои друзья и те, кто за ними стоит, – падаль. Падалью был козопас и наушник Авель, которому воздалось по делам его… А наши методы… Пусть они не нравятся кому-то. Какое это имеет значение? Единожды переступив через рабскую мораль почитателей Распятого, можно уверенно шагать дальше. Тебе не понять, как притягательны, как заворожительны идеи Кровавого Кузнеца… Не удивительно ли, что до сих пор ни один каинист не изменил своей вере? По-моему, такого прецедента в истории нет.
   – Тут ты допустила небольшую неточность, – прервал ее Цыпф. – Следовало бы сказать немного иначе: в живых не осталось ни одного каиниста, который изменил своей вере.
   – Ты обманут, Левка, – печально вздохнула она. – Как ты обманут!
   – Верно, – согласился он. – Обманут. И, что самое печальное, именно тобой.
   – Тот обман был во благо тебе. А кроме того, среди нас это не считается грехом. Наш отец, чтобы спасти себя, пытался обмануть того, кого вы считаете Богом-Создателем.
   – Может, сестричка, ты меня и относительно своих детей обманула?
   – А вот детей моих ты не касайся! – холодные глаза ее вновь оживились, на этот раз яростью тигрицы. – Все мои дети отдали жизнь за дело Кровавого Кузнеца! И я ничуть не жалею об этом! От тебя же, мразь, я публично отрекаюсь! – Она резко повернулась к Левке спиной. – Поступай с ним, как считаешь нужным, – слова эти относились уже к Ламеху.
   На минуту во дворике виллы наступила тишина. Затем аггелы, словно опомнившись, кинулись доделывать свои дела: кто-то занялся колкой дров, кто-то ладил ведущий на сковородку трап, кто-то растягивал по дну бассейна цепи, до этого кучей лежавшие в стороне.
   – Твоя сестра немного погорячилась, – сказал Ламех, когда Соня-Цилла скрылась в тех же дверях, из которых недавно появилась. – Ты и в самом деле сильно провинился перед детьми Кровавого Кузнеца, но лично я считаю, что шанс на исправление тебе все же можно дать. В память о шансе на жизнь, который Каин-изгнанник выторговал у ослепленного яростью лжебога, – теперь, когда с Левой все было ясно, речь Ламеха опять полилась плавно и величаво. – Хотя тебе придется начинать все с самого начала. Наравне с мальчишками ты пройдешь все этапы посвящения, после чего некоторое время повоюешь рядовым бойцом. Не здесь и не в благословенной Хохме, а в Отчине, Эдеме или Кастилии. Если ты уцелеешь в этой праведной борьбе да к тому же еще сумеешь доказать свою абсолютную преданность, мы вновь займемся твоей судьбой.
   – Вот даже как… Мне дают шанс… Очень благородно с вашей стороны… – Нервы Левы уже были на пределе. – А что требуется взамен… Кроме беззаветной службы рядовым бойцом?
   – Ничего особенного… Расскажешь нам все, что тебе известно о врагах Каина, твоих бывших друзьях. Их слабые и сильные стороны. Их взаимоотношения. Система охраны, применяемая на ночевках. Планы на будущее. Связи на местах. Но больше всего, конечно, нас интересует оружие, которое вы раздобыли здесь. Его устройство. Принцип действия. Как оно попало в ваши руки. Имеются ли другие подобные экземпляры. Ну и все такое прочее.
   – А если я откажусь?
   – С твоей стороны это будет глупостью. Трагической глупостью, я бы сказал. Ты все равно ответишь на наши вопросы, но свой шанс на спасение упустишь. То, что от тебя останется, даже вороны клевать не станут.
   Левка хотел сказать твердое «нет», но получилось почему-то уклончивое: «Можно подумать?» Где-то в броне его души образовалась трещинка, через которую мало-помалу вытекала былая решимость.
   – Только до тех пор, пока не разгорится костер, – ответил Ламех.
   Аггелы, в тот же момент налетевшие на Левку, сорвали с его ног ботинки, а на руки надели железные браслеты с цепями.
   – Надеюсь, дрова у вас сухие? – на эти слова Лева истратил последний запас своих нравственных сил.
   – Где ты здесь найдешь сухие дрова! – сказал Ламех с напускной досадой. – Уж прости, если не угодили тебе…
 
***
 
   Человек, впоследствии принявший имя Ламех, лет до двадцати пяти вообще не подозревал о существовании такого ветхозаветного персонажа. В той жизни, которая досталась ему, не было места для слова Божьего. Что же касается козней дьявольских, то, по общему мнению соседей, он как раз и был их зримым воплощением. Кличку Песик он получил еще в раннем детстве за своеобразную манеру драться – если сил в руках не хватало, в ход безо всяких колебаний пускались зубы, на диво крепкие и острые.
   История его появления на свет в свое время потрясла весь Талашевск.
   Случилось это не в роддоме, не в фельдшерско-акушерском пункте и даже не в домашней обстановке, а в – вокзальном туалете, чудом сохранившемся в первозданном виде еще со времен постройки Московско-Варшавской железной дороги, впоследствии переименованной в Белорусскую. (Все остальные станционные постройки на протяжении полувека сжигались трижды: в девятьсот пятом – революционными рабочими, в двадцатом – отступающими белополяками, а в сорок втором – партизанами знаменитого батьки Бурака.)
   Однажды осенним днем посетители той части туалете которая была помечена буквой "М", услышали звуки, для заведения подобного рода весьма не характерные. Не вызывало никакого сомнения, что принадлежат они младенцу, едва только появившемуся на свет и этим фактом весьма опечаленному. Но самое удивительное было то, что истошные крики ребенка доносились не из-за стенки, делившей туалет пополам (это еще можно было как-то объяснить), а как бы снизу – из выгребной ямы.
   Делегация особо детолюбивых граждан, справив свою нужду, с некоторой опаской проникла в отделение "Ж", где и обнаружила полуживую гражданку, вид которой свидетельствовал о том, что совсем недавно она разрешилась от бремени. В цементном полу туалета имелось восемь сквозных отверстий, в просторечии именуемых «очко». Рев младенца особенно явственно доносился из того отверстия, которое, кроме обычной туалетной дряни, было помечено еще и каплями крови.
   Как говорится, состав преступления был налицо. А время, заметим, – суровое. Недавно закончилась одна война и уже планировалась новая, так что баб, не желавших увеличивать народонаселение советской державы, сажали даже за аборты.
   Срочно послали за милиционером, обычно торчавшим на привокзальной площади, но сейчас, по случаю осенней непогоды, избравшим местом своей дислокации станционный буфет. Тот примчался немедленно – усами, покроем мундира и саблей на боку очень похожий на дореволюционного жандарма.
   Был этот милиционер служакой расторопным и самоотверженным. Другой на его месте послал бы за золотарями или в крайнем случае нанял бы за четвертинку какого-нибудь бродягу, а этот полез в выгребную яму сам, только синюю шинель скинул да саблю отстегнул.
   Выгребную яму не очищали еще с лета, да и дожди все последние дни лили, не переставая, так что намечавшаяся спасательная операция была не менее опасна, чем спуск в преисподнюю. Один только запах настоенной на хлорке мочи мог сразить наповал, не говоря уже о прочих особенностях, присущих отечественным станционным туалетам.
   По наблюдениям бывалых людей, дерьмо не тонет, но зато в нем и плавать нельзя – сразу засосет. Пришлось милиционеру подтянуть к себе ребенка длинной доской. Тот орал, сучил кривоватыми ножками и тряс окровавленным обрывком пуповины, но на поверхности держался довольно уверенно, видно, своим удельным весом уступал даже дерьму.
   Затем спасенного младенца обмыли под водозаборной колонкой, завернули в милицейскую шинель и передали с рук на руки прибывшему из больницы фельдшеру. Милиционера отправили в баню, а мать-преступницу – в следственный изолятор.
   В дальнейшем судьбы этих троих людей больше не пересекались.
   Милиционер получил благодарность от непосредственного начальства, а от районных властей медаль «За спасение утопающих», которую впоследствии так ни разу и не надел, – стеснялся. Его рапорт о досрочной выдаче полного комплекта обмундирования был удовлетворен. Чуть позже списали и табельное оружие – пистолет «ТТ», побывавший вместе с хозяином в выгребной яме. От контакта с едкими фекальными массами металл сплошь покрылся белесыми пятнами, которые не удавалось свести даже полировальной пастой.
   Мать была осуждена за попытку умышленного убийства и бесследно сгинула где-то в лагерной мясорубке. Следствие очень интересовалось личностью отца незаконнорожденного ребенка, но показания, данные сразу против нескольких человек, впоследствии не подтвердились: столичный тенор сумел доказать, что никогда даже и не слышал о Талашевске, а один известный всей стране военачальник предъявил документ, из которого следовало, что полученные на фронте ранения не позволяют ему вступать в интимные отношения с женщинами.
   Ребенок остался на попечении глухой и сильно пьющей бабки. В первый класс он не пошел – нечего было одеть, да и надо же было кому-то следить за самогонным аппаратом, неровен час, еще взорвется. Пил он с тех пор, как помнил себя, но только первач и немного – не больше кружки в день. То, что не успевала вылакать бабка, шло на продажу и на натуральный обмен. За бутылку самогона давали полмешка картошки или пять охапок дров.
   Склонность к правонарушениям и пренебрежение к общепринятым нормам поведения проявились у Песика так рано, что впору было говорить о его врожденной аморальности, хотя такую возможность современная педагогическая наука начисто отрицала. Что тому было виной: то ли душевная травма, полученная при криминальных родах, то ли специфическая химическая среда, в которую угодил младенец непосредственно после появления на свет, то ли гены неизвестного отца давали о себе знать – но уже в пять лет эта сиротка творила такое, от чего брался за голову даже видавший виды участковый. Песик крал все, что можно было украсть, даже вещи абсолютно ему не нужные; колотил, кусал и забрасывал камнями своих сверстников; неоднократно обваривал кипятком ненавистную бабку; травил соседских кур; калечил кошек и голубей; проявлял нездоровый интерес к девочкам и склонял наименее целомудренных к непристойным забавам.
   Когда юному разгильдяю стукнуло восемь лет, органы опеки опомнились. Внук-самогонщик был отнят у бабки-алкоголички и определен в интернат для трудновоспитуемых детей. Наконец-то соседи вздохнули с облегчением, а участковый на радостях даже выпил, что делал в последнее время крайне редко, поскольку имел по этой линии строгий партийный выговор и служебное несоответствие.
   Веселая жизнь для Песика окончилась. Ввиду того, что собранные под крышей интерната дети и в самом деле были трудновоспитуемыми, их никто и не воспитывал – зачем зря силы тратить. Главное, чтобы они не сбежали на волю, не сожгли интернат и не забили друг друга до смерти. Воспитателям не возбранялось применять против несовершеннолетних изгоев общества самые непедагогические методы, вплоть до содержания в карцере, лишения пищи и гомосексуального насилия.
   Песик совершал побеги из интерната с регулярностью перелетной птицы – дважды в год, весной и осенью. Маршруты его странствий пролегали от Мурманска до Ставрополя и от Бреста до Иркутска. Несколько раз он пытался уйти за рубеж, но, не зная ни местности, ни тактики действия пограничных нарядов, всегда попадался. После одного такого случая, когда Песик нанес увечья пограничной собаке, его уже не вернули, как обычно, в интернат, а направили в колонию для несовершеннолетних преступников.
   Нравы здесь были покруче, однако Песик не затерялся в серой массе воришек, хулиганов и наркоманов. Недолгий, но продуктивный опыт конфронтации с обществом, кроме многого другого, научил его одному правилу, до сих пор срабатывавшему безотказно: если хочешь верховодить в стае себе подобных, если хочешь заранее парализовать волю потенциальных врагов и конкурентов, прилагай все старания для того, чтобы твои поступки поражали жестокостью и непредсказуемостью. Уж если драться, то чтобы твой противник остался без уха, без глаза или без зубов. Уж если опетушить новенького, то до разрыва промежности. Уж если конфликтовать с администрацией, то по-настоящему, не жалея себя – глотать битое стекло, резать вены, держать сухую голодовку.
   В шестнадцать лет Песик получил первый в жизни подарок – наколку на плечо в виде тюльпана. Таков был воровской закон. В восемнадцать лет, выходя на волю, он имел на другом плече розу, а на пальцах правой руки два татуированных перстня. Один обозначал – «загубленная юность». Второй – «тянул срок в зоне».
   Бабка, дождавшаяся-таки единственного внука, так ему обрадовалась, что вскорости отдала Богу душу. Была она настолько стара и изъедена недугами, что вскрытие, грозившее Песику новыми нешуточными неприятностями, не проводилось. Похоронив бабку на скорую руку, он стал полноправным владельцем покосившейся избенки, шести соток запущенного огорода и самогонного аппарата устаревшей конструкции. Все это Песику было абсолютно не нужно. Манила его жизнь совершенно иная.
   К этому времени он четко делил человечество на две части – себя самого и всех остальных. Причем право на жизнь и связанные с ней удовольствия имел исключительно он один. Конечно, Песик отдавал себе отчет, что лишить достояния сильных мира сего не так уж просто, и поэтому решил начать со слабых. Днем он грабил прогуливающихся в лесопарке пенсионеров, вечером шмонал у ресторана пьяниц, а ночью шуровал на рабочих окраинах, отбирая кошельки и золотые украшения у возвращающихся со второй смены швей и текстильщиц. Дабы посеять среди фраеров страх, Песик жестоко избивал все свои жертвы (даже тех, кто расставался с собственным имуществом без звука).
   Впрочем, все это было мелочевкой и особого резонанса в городе, где на каждой улице орудовала своя банда, не вызывало. Серьезные дела начались потом.
   Как – то Песик загулял в своей избенке с известной всему блатному обществу профурой по прозванию Валька Холера. За скромную закуску и пару стаканов самогона эта, в общем-то, вполне симпатичная бабенка позволяла делать с собой все, что угодно. Так, как ее, не трахали, наверное, даже небезызвестную мертвую царевну, которая (если верить народной молве) до королевича Елисея сожительствовала одновременно с семью богатырями. Благодаря легкому и отходчивому характеру, Валька могла стойко переносить не только все виды половой агрессии, но и издевательства, способные унизить даже бессловесную скотину.
   К этому времени она успела уже и голышом на столе сплясать, и в рыло пару раз получить, и многократно совокупиться, но все еще продолжала ластиться к Песику. Смеха ради он затушил о ее сосок сигарету и вновь занялся любовью – уже безо всякого интереса, как бы выполняя нудную обязанность. Зато Валька под ним млела – сопела, стонала, закатывала глазки и ловко подмахивала задом. От нечего делать он запустил ей пальцы в рот и она принялась жадно их сосать. Тогда Песик, обуянный тем же чувством, что раньше заставляло его мучить кошек и птиц, просунул пальцы подальше, аж до корня языка.
   Это даже долготерпеливой Вальке не понравилось. Она зашлась кашлем и довольно чувствительно тяпнула Песика за пальцы зубами. Желая уберечь свою конечность от дурацкой травмы, он другой рукой ухватил Вальку за горло. Та выпучила глаза, посинела, но подмахивать почему-то стала еще энергичнее.
   Щекочущая волна сладкой похоти обдала все тело Песика. Чуть ли не пуская от вожделения слюну, он душил Вальку уже обеими руками. В тот момент, когда последние судороги агонии сотрясали ее тело, он получил ни с чем не сравнимое, прямо-таки неистовое удовольствие.
   Но, как говорится, хорошо кататься, да плохо саночки возить. Опомнившись спустя некоторое время, Песик решил вместо саночек использовать бабкину тачку, на которой та вывозила когда-то на рынок скудные дары своего приусадебного участка. Абсолютно никаких угрызений совести он не испытывал (не та была натура), но слегка опасался за свою свободу. Вальку довольно часто видели в его компании, а однажды он даже отколотил ее на глазах всего честного народа. Естественно, что при обнаружении трупа Песик сразу попал бы в число подозреваемых.
   Учитывая все эти обстоятельства, он решил вывезти Валькино тело подальше от города, на свалку, и там закопать. Образ жизни, который покойница вела в последние годы, делал ее исчезновение вполне объяснимым.
   Дожидаясь темноты. Песик выпил весь имевшийся в доме самогон и еще дважды совокупился с мертвой подругой. После этого он тщательно протер все места, на которых могла остаться его сперма (лагерная наука не прошла даром, да и собственной смекалки хватило), и начал обряжать покойницу в те тряпки, что она носила при жизни.
   В полночь, засунув уже остывшее тело в мешок, Песик двинулся в путь, который в зависимости от обстоятельств именуется то последним, то скорбным. Лично для него этот путь был еще и очень опасным. Любой милиционер мог заинтересоваться грузом, перемещаемым неизвестно куда под покровом ночи. На этот случай Песик прихватил с собой не только лопату, но и остро отточенный топор.
   Особенно опасным был отрезок пути, пролегавший за городом. По кюветам на тачке особо не проедешь, а машины хоть изредка, но шастали по ночному шоссе. Всякий раз, завидев свет приближающихся фар, Песик съезжал под защиту лесополосы. В конце концов это ему надоело. Бросив тачку, он взвалил бездыханное тело на плечо и двинулся к свалке напрямик, через недавно засеянное кукурузой поле. Мокрые от росы молодые побеги хлестали его по ногам, и вскоре в ботинках захлюпало.
   Все это: и след, ясно свидетельствующий о тяжелой ноше того, кто его оставил, и микрочастицы кукурузных листьев на одежде, и отпечатки мешка, который он время от времени сбрасывал с занемевшего плеча на землю, – взятое вместе могло стать серьезной уликой против Песика, но тут уж ничего нельзя было поделать. Впрочем, о местных сыщиках он успел составить весьма нелестное мнение. От Шерлока Холмса они отличались примерно так же, как лимузин «Роллс-Ройс» отличается от занюханного «Запорожца».
   Еще на подходе к свалке он заметил отсветы тусклого пламени и почуял запах гари. Это навело Песика на мысль не предавать Валькино тело земле, что было занятием долгим и нудным, а на манер индусов подвергнуть его кремации. Особенно ярко горело с того края, где автобаза обычно сливала отработанный мазут. Сунув тело в самый центр костра, он забросал его сверху охапками текстильных отходов и изношенными автопокрышками.
   Если у бедной Вальки была душа и если эта душа еще не успела отлететь далеко, то сейчас она могла с горечью наблюдать за конечным этапом глумления над своей телесной оболочкой.
   Каким бы законченным подлецом ни был Песик, но всю следующую неделю он чувствовал себя так, словно у него на заднице гнойный свищ открылся. Толкаясь по пивным, играя по маленькой в притонах, лакая на задних дворах гастрономов водяру, он внимательно прислушивался ко всем разговорам, но о горькой судьбе Вальки Холеры ничего слышно не было. Не такая это была личность, чтобы ее исчезновение опечалило кого-нибудь.