Вопрос спустили на тормозах: талашевского прокурора спихнули на пенсию, начальника милиции заслали на север сторожить зеков, а следователей, особо рьяно поработавших со Щуплым, уволили по первой подвернувшейся причине. Самого Щуплого, к сожалению, спасти уже не удалось – его с младых лет подпорченная печень не выдержала лагерной баланды и наотрез отказалась выполнять функции, необходимые для жизнедеятельности организма. В акте вскрытия был проставлен краткий диагноз – «цирроз».
   Между тем в Талашевск без всякой помпы прибыла специальная следственная группа из МВД республики. С местными сыщиками она почти не контактировала, а плела какие-то свои хитроумные сети. На учет были взяты все лица мужского пола (кроме, естественно, малолеток и стариков), хоть однажды попадавшие в поле зрения милиции, все психбольные и все праздношатающиеся. Этот немалый контингент просеивался неторопливо и тщательно, как при поиске драгоценных камней, когда каждое очередное сито бывает мельче предыдущего.
   Одновременно передопрашивались все свидетели по старым делам и проверялись все случаи необъяснимого исчезновения женщин. Вскоре в поле зрения спецгруппы появилась старушка, непосредственно перед арестом видевшая Щуплого в компании с Песиком (ранее от ее показаний просто отмахнулись). Затем кто-то из аналитиков заинтересовался долгим отсутствием Вальки Холеры, считавшейся чуть ли не законной пассией все того же Песика, неоднократно запятнанного в прошлом, а ныне тунеядствующего.
   Сопоставив ориентировочную дату возвращения Песика из Казахстана (о чем неосмотрительно проболтался один из его дружков) с оперативной сводкой по области, вышли на убийство вокзальной проститутки, способ совершения которого был аналогичен трем остальным.
   Песика (впрочем, не его одного) стали пасти по двадцать четыре часа в сутки. В его отсутствие дом был подвергнут тихому шмону, в результате которого обнаружилось много такого, что хозяину принадлежать никак не могло.
   Столичные судебные психологи довольно точно рассчитали дату очередного преступления, и Песик, майской ночью вышедший на охоту за романтичными малолетками, обожавшими в столь глухую пору услаждать свой слух соловьиными трелями, а взор – прихотливыми узорами созвездий, довольно скоро напоролся на субтильное (а главное, одинокое) создание в белых пышных бантах и короткой юбчонке.
   Однако на сей раз Песика ждало горькое разочарование. Едва только он, заранее ощущая предстоящее наслаждение, пустил в ход руки, как девчонка, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся вовсе не девчонкой, а малорослым, но удивительно жилистым мужиком, скрутила его буквально в бараний рог да еще и браслеты на руках защелкнула.
   Конечно, отпевать Песика было преждевременно. Мог он еще отбиваться. Не руками, так ногами. Не ногами, так головой. Зубами в крайнем случае. Но чутье подсказывало ему, что лучше сейчас прикинуться сиротой казанской (или талашевской, какая разница). Поэтому, прикрывая голову скованными руками, он жалобно заканючил:
   – Дяденька, за что? Обознался я! Ой, не бейте, дяденька!
   Дяденек со всех сторон набежало уже немало, и Песик понял, что сопротивляться действительно не имело смысла. Несколько раз его пнули ботинками по ребрам, но как-то без озлобления. Неудобно было здоровым мужикам топтать валявшегося у них в ногах и едва ли не рыдающего юнца.
   – Тот это? Вы уверены? – с сомнением произнес кто-то в темноте.
   В лицо Песику ударил свет ручного фонарика, и сразу несколько голосов убежденно заявили:
   – Тот, тот!
   – Ой не тот я, дяденьки! – опять захныкал Песик. – Обмишурились вы! Никого я не трогал! Гулял себе, и все!
   – Заткнись, паскудник! – Его поставили на ноги так резко, что чуть не оторвали руки, а затем потащили к машине, уже подъезжавшей задним ходом к месту происшествия.
   Нельзя сказать, чтобы он очень уж перепугался. Бывало в короткой жизни Песика всякое: и воспитатели в интернате выделывали с ним такое, что с живыми людьми выделывать просто невозможно; и злые пограничные овчарки стаскивали его за штаны с дерева; и смертный холод пришлось ощутить не единожды. С некоторых пор он считал себя бывалым уркаганом, и поэтому вдвойне было обидно, что менты его так дешево купили.
   Впрочем, теплилась еще в душе у Песика надежда, что взяли его вовсе не из-за загубленных баб и девушек, а по какой-то другой, возможно, вполне смехотворной причине. Разные в жизни бывают случайности. Однажды к его приятелю, вору-карманнику, только что чисто взявшему пухлый лопатник, внезапно подошел постовой. Тот с перепугу и пырнул мусора финкой. А потом выяснилось, что постовой всего-то и хотел, что огонька попросить. Вот так по причине отсутствия спичек один человек попал в реанимацию, а второй туда, где даже белым медведям холодно.
   По прибытии в райотдел Песика безо всяких околичностей затащили в специальную следственную камеру, где в бетонном полу, как в бане, имелось сливное отверстие, стены не пропускали наружу ни единого звука, а вся мебель, состоявшая только из стола и пары табуреток, была намертво закреплена на месте. Допрашивали его сразу несколько человек – все в гражданском и все Песику незнакомые. (Своих-то, талашевских мудозвонов он знал как облупленных.)
   Уже на десятой минуте допроса, после того как разобрались с анкетными данными, Песику стало ясно, что сбываются самые мрачные его предположения. Повязали его не за какую-нибудь мелочь и не за чужого дядю, а за свои собственные мокрые дела.
   Но самым неприятным было даже не это! До умопомешательства невыносимо было сознавать, что не довелось ему сегодня осуществить задуманное. Не затрепыхается уже больше под ним нежное девичье тельце; не хрустнут под пальцами хрупкие, словно птичьи, шейные позвонки; не шибанет от паха к сердцу упоительное чувство удовлетворенного вожделения; никогда не доведется ему целовать и грызть быстро наливающееся смертной бледностью, а от этого еще более притягательное личико.
   – Нет! – Он заскрежетал зубами. – Убегу! Из-под следствия убегу! Из зала суда! Из камеры смертников! Убегу! Даже не свободы ради, а чтобы еще хотя бы раз пережить это адское наслаждение…
   В том, что ему светит вышка, Песик не сомневался.
   Следователь и подследственный обязаны общаться по определению. Тут уж ничего не попишешь. Уголовно-процессуальный кодекс требует. Да только ждут они от такого общения результатов прямо противоположных. Если первый старается узнать о втором как можно больше интересного, то второй этого интереса отнюдь не разделяет и ведет себя соответствующим образом: или молчит, как рыба, или, выражаясь по фене, «лепит горбатого».
   Для начала Песик выбрал второй вариант. На любой, даже самый незамысловатый вопрос он отвечал так пространно, с такой массой совершенно излишних подробностей, что постепенно удалялся в сферу, к тому самому вопросу никакого отношения не имеющую.
   Следователь, например, спрашивал у него:
   – Пострайтесь воспомнить, что вы делали шестого августа прошлого года?
   Песик, пялясь на него честными и наивными глазами, начинал уточнять:
   – В августе?
   – В августе, – кивал следователь.
   – Прошлого года?
   – Прошлого.
   – А какой это день недели?
   – Четверг, – следователь заглядывал в календарь.
   – Значит, шестого августа прошлого года в четверг?
   – Да, – следователь уже нервно постукивал авторучкой по столу. -
   – А какое время вас интересует?
   – Допустим, вторая половина дня.
   – Шестого августа прошлого года в четверг во второй половине дня я ничего не делал, – сообщал Песик таким тоном, словно страшную тайну открывал.
   – Как, вообще ничего не делали? – удивлялся следователь.
   – Ничего в том смысле, что я про этот день ничего не могу вспомнить. Вот вы мне сами, пожалуйста, ответьте, что вы делали шестого августа прошлого года в четверг во второй половине дня.
   – Здесь вопросы задаю я! – и без того недобрый прищур следователя становился вообще злой щелочкой. – Отвечайте на поставленный вопрос.
   – Сейчас постараюсь… – Песик задумчиво глядел в потолок, пожелтевший от табачного дыма. – Вам, гражданин следователь, легче, у вас получка есть… от нее можно отсчет вести… У вас в жизни всякие интересные случаи бывают, которые в памяти держатся… А я что… Живу, как Божий одуванчик, из дома почти не выхожу, одно только радио и слушаю. Вот и все развлечения… А чем вообще этот день примечателен, напомните, пожалуйста?
   – В этот день американцы сбросили атомную бомбу на Хиросиму, – следователь опять заглянул в календарь.
   – Точно! – радостно восклицал Песик. – Вспомнил! Все вспомнил! Утром как раз про это и сказали по радио. Что, дескать, сегодня печальная дата. Исполняется, уже и не помню сколько лет, со дня преступления американского империализма. Этот акт беспримерного варварства не был оправдан военной необходимостью и не мог повлиять на исход войны, быстрое окончание которой явилось результатом героических действий советской армии на Дальнем Востоке. Ну как? Хорошая у меня память?
   – Хорошая, – терпеливо кивал следователь. – Ну ладно, по радио сообщили про Хиросиму. А дальше что?
   – А дальше, если не запамятовал, началась передача «Вести с полей». Так себе передача. Я ее не очень люблю. Рассказывают про урожаи, про передовой опыт, про всяких там знатных комбайнеров…
   – Я вас не о программе передач спрашиваю. Я спрашиваю о том, что вы сами в этот день делали. Куда ходили? С кем встречались?
   – Куда я ходил? Шестого июля прошлого года в четверг во второй половине дня в печальную годовщину преступления американской военщины я мог пойти только в одно место. В ближайшую пивную и там нажраться с горя. А когда я нажираюсь, то вообще уже ничего не помню. Ни где я был, ни что я делал, ни с кем встречался. Вы про такие дни меня не спрашивайте, гражданин следователь. Ни про Первое мая, ни про Пасху, ни про годовщину Парижской коммуны. Я такие дни напрочь не помню. Как будто бы их и не было. Вы меня про нормальный день спросите. Ну спросите! Спросите, например, что я делал первого февраля этого года. И я всегда отвечу. Первого февраля этого года я встал рано спозаранку и пошел в сарай рубить дрова, потому что мороз на улице стоял градусов под двадцать…
   – Молчать! – лицо следователя приобретало кирпичный цвет. – Отвечать только на мои вопросы. Отвечать кратко и конкретно. Понятно?
   – Понятно… А я разве не так отвечаю? Как я могу помнить, что было шестого августа прошлого года во второй половине дня в годовщину варварской бомбардировки Хиросимы, если…
   Бац! Челюсть Песика чуть не слетает с салазок. Кулак следователя в крови. Подследственный мешком валится с табурета и имитирует состояние глубокого нокаута. Допрос на время прерывается. Пару часов выиграно, но сколько их еще ожидает впереди…
   Убедившись, что просто так Песика не расколешь, следователи предъявили ему обнаруженные при обыске вещи: пустые портмоне и кошельки, которые он по собственной дурости своевременно не выбросил; серебряный портсигар, очень уж приглянувшийся ему самому; и несколько золотых побрякушек, не нашедших пока сбыта.
   Песик заявил, что это наглая провокация, что ни одной из предъявленных вещей он раньше и в глаза не видел, а появиться в его доме они могли только с помощью нехороших граждан милиционеров. И вообще, что это за обыск, при котором отсутствует хозяин? Где акт, где санкция прокурора, где подписи понятых?
   Тут Песик, не ведая того, попал в самую точку. Обыск проводился в тайне от городских правоохранительных органов и законным путем оформлен не был. Надежда следователей была лишь на то, что у Песика, потрясенного видом обнаруженных улик, развяжется язык. Да не на того они нарвались.
   Посредством титанических усилий были найдены владельцы некоторых похищенных вещей, но ни один из них не сумел опознать Песика. Да и не удивительно, ведь налеты он чаще всего совершал в темноте, а жертву вырубал первым же ударом.
   Ничего не удалось выяснить и о судьбе Вальки Холеры. Песик и не собирался отрицать, что знает такую. Да, трахал ее. А разве это дело подсудное? Ее, между прочим, полгорода трахало, в том числе и некоторые милицейские чины. Куда она могла подеваться? Чего не знаю, того не знаю. Валька птица перелетная. Сегодня здесь, а завтра там. Вот потеплеет, может, и вернется. Хотя что ей в этом занюханном Талашевске ловить?
   На пользу Песику работало и то обстоятельство, что его следователи были людьми столичными, деликатными и вышколенными, а кроме того, хорошо осведомленными о судьбе предшественников, в свое время наломавших дров со Щуплым. Дело находилось на контроле министра и генпрокурора. А это означало, что любая бумажка в нем должна была отвечать обязательному условию: комар носа не подточит.
   Поэтому били Песика не очень часто и даже не с целью вызвать на откровенность, а главным образом для собственной разрядки. Пытки жаждой и лишением сна к нему вообще не применялись. А когда Песика однажды сунули для острастки в камеру к двум забубенным педерастам, он так отделал обоих, что надолго избавил от пристрастия к молодым ребятам.
   Короче, дело буксовало. Срок расследования раз за разом продлевался, но так не могло продолжаться до бесконечности.
   Раскололи Песика элементарно, что еще раз подтвердило справедливость похабненькой пословицы о хитрой заднице, на которую всегда найдется хрен с винтом.
   Следователи внезапно как будто бы утратили интерес к Песику, стали реже выдергивать на допросы, а потом даже перевели в общую камеру. В принципе он был уже готов к такому повороту событий. Не взяв его ни мытьем, ни катаньем, хитрые милицейские псиры сделали ставку на подсадного стукача (таких иуд блатной народ называл «наседками»). Памятуя об этом, Песик ни с кем особо не откровенничал, а про себя сообщал кратко: сижу по оговору, безвинный, как голубь.
   Население камеры менялось: одни приходили, другие уходили (кто на волю, кто на этап), а иные и задерживались на неопределенный срок. И как это всегда бывает в мужском коллективе, объединенном одной общей заботой, между людьми возникали симпатии и антипатии.
   Совершенно неожиданно для себя Песик близко сошелся с уже немолодым уркой по кличке Бурят. Правда, так его смели называть только за глаза. Мелкая шушера, составлявшая основное население камеры, обращалась к ветерану уважительно: «Фома Фомич». Занимал он лучшее место у окна, и без его ведома нельзя было ни чинарик закурить, ни таракана прихлопнуть.
   Увидев Песика впервые и убедившись, что тот знаком с чисто зековским ритуалом «прописки». Бурят сдержанно осведомился:
   – Кто такой? Где чалился? Какую статью вешают?
   Песик, прекрасно зная, что и в тюрьме, и в зоне, и в следственном изоляторе вести распространяются быстрее, чем пожар в лесу, честно ответил на все вопросы, добавив, впрочем, сказку о своей полной невиновности. На Бурята эта сказка никакого впечатления не произвела.
   – Пистонщик, значит, – он окинул Песика оценивающим взглядом. – Да еще и хомутник. Таких, как ты, деловые не уважают. Ну да ладно, живи пока. О твоих подвигах в пидерной камере мы наслышаны. Молодец, что не дал себя опетушить. Может, и получится из тебя брус шпановый.
   Смысл этой речи был примерно следующий: «Хоть ты и насильник, да еще и душитель, но держишься правильно. Есть даже надежда, что скоро станешь среди блатных своим».
   После этого Бурят как бы забыл о существовании Песика. Сам он о своих подвигах не распространялся, но ходил слух, что дело ему шьют расстрельное – из трех инкриминируемых статей две тянули на вышку.
   Примерно такое же положение было и у Песика. Вот на этой почве они в конце концов и сошлись.
   Уж кого – кого, а Бурята в стукачестве заподозрить было нельзя. Он никогда никого ни о чем не расспрашивал, а если кто-нибудь из сокамерников начинал пороть лишнее, презрительно цедил сквозь зубы:
   – Заткни фонтан, дешевка. Тут среди нас точно наседка есть, а может, и не одна.
   У Песика, в общем-то не признававшего никаких авторитетов, Бурят вызывал невольное уважение. Все в нем было предельно достоверно и естественно: независимое поведение; многочисленные и сложные, но вполне заслуженные наколки; доскональное знание всех воровских законов и обычаев; привычка всегда сидеть на корточках, а при разговоре с начальством держать руки за спиной.
   «Феня», на которой он ботал, то есть говорил, сильно отличалась от нынешней, больше похожей на жаргон уличной шпаны, и корнями уходила еще в царские каторжные тюрьмы и притоны Хитрова рынка.
   Бурят мог часами подробно рассказывать о каждой зоне, в которой сиживал, о каждой пересылке, об особенностях любого этапа, что железнодорожного, что водного, что воздушного. Он мог перечислить всех офицеров охры, назвать их слабые и сильные стороны, описать характеры. Он поименно знал, где и в каком месте отбывают срок воры в законе, некоронованные короли преступного мира. С каждым из них Бурят водил когда-то дружбу и просил при случае передавать привет. В карточной игре ему не было равных. Любой, кто соглашался раскинуть с ним «стиры» – самодельные карты, – рисковал остаться без штанов. Впрочем, Бурят был великодушен и прощал долги всем подряд.
   В камере он установил железный, но справедливый порядок. Никто не смел отлынивать от дежурства, каждый обязан был следить за личной гигиеной («Кто опустился, тот уже, считай, сгнил», – говорил он), все конфликты улаживались в течение считанных минут, все передачи делились поровну, воровство каралось самыми жестокими мерами. Когда какой-то мордоворот, до этого, кроме вытрезвителя, нигде не бывавший, посмел усомниться в правах Бурята, тот разделал его, как верткий мангуст разделывает злую и коварную, но чересчур медлительную кобру.
   Вскоре Песик стал у Бурята чем-то вроде правой руки. Спали они рядом, ели чуть ли не из одной миски и, если сигарета была последняя, курили ее по очереди.
   Однажды, вернувшись с допроса. Бурят завел с Песиком негромкий разговор:
   – Ну, паря, наверное, будем прощаться. Завтра меня на суд погонят. Чую, на этот раз от вышака уже не отвертеться. Ну и хрен с ним. Погулял я по этой земле от души… Ты сам хоть и играешь в несознанку, но от срока не отвертишься. А потому мотай на ус мою науку. С ней нигде не пропадешь.
   Он подробно рассказал Песику о том, как следует вести себя по прибытии в зону, какие тайные сигналы подавать и к кому обращаться за помощью.
   – Когда с паханами говорить будешь, на меня ссылайся. Доля Бурята в каждом общаке есть. Пусть с тобой поделятся. Мне галье уже не пригодится.
   – Думаешь, вот так и поверят мне? – усомнился Песик.
   – Должны поверить, если ты речи мои хорошо запомнил. Но на всякий случай я тебе наколку сделаю. Она тебе заместо паспорта будет.
   Они занавесили свой угол простыней. Песик разделся до пояса, а Бурят прокалил на спичке обычную медицинскую иглу и достал из-под тюфяка флакончик туши. Сразу стало ясно, что в этом деле он виртуоз. К середине ночи (а свет в камере никогда не гасили) левую сторону груди Песика украшал орел, раскинувший в стороны крылья, а в лапах сжимавший восьмиконечную звезду.
   – Обрати внимание, – Бурят протянул Песику маленькое зеркало, неведомо каким путем оказавшееся здесь и счастливо пережившее все шмоны, – тут каждое перышко на крыльях и каждый коготок свое скрытое значение имеют. Кому положено понимать, сразу поймет. Я тебе пока объяснять не буду, недосуг. Потом в зоне сам все узнаешь. Благодарить меня будешь до гроба. Среди блатных ты теперь вроде как дворянин.
   Затем, опять же из-под тюфяка, где у Бурята был чуть ли не склад устроен, появилась фляжка спирта. Малая часть его ушла на дезинфекцию наколки, кожа вокруг которой уже начала воспаляться, а остальное выпили за удачу, дружбу и будущую встречу, где бы она ни произошла, хоть в преисподней. Песик выразил надежду, что вышка все же минует Бурята, и тогда тот поведал сокамернику леденящую кровь историю своего преступления, жертвой которого стал не только инкассатор банка, но и двое некстати подвернувшихся ментов.
   Не желая выглядеть на фоне старшего товарища мелким фраером, Песик тоже раскрыл перед ним душу: и про Вальку Холеру расписал во всех подробностях, и про незадачливую купальщицу, и про вокзальную лярву, и про обеих школьниц.
   – И хорошо тебе было после этого? – поинтересовался Бурят.
   – Жутко как хорошо! Так ни от водяры, ни от марафета не бывает. Вот таким же орлом себя чувствую, – он ткнул пальцем в наколку на груди.
   – Счастливый ты, паря… Или очень несчастный, – задумчиво сказал Бурят. – Ладно, давай покемарим. День у нас с тобой трудный будет.
   Уже засыпая, Песик подумал: "Трудный день? Почему? Ну с Бурятом, положим, все понятно, суд – дело нервное… Но я-то тут при чем? У меня как раз день самый обычный намечается… " Не мешало бы, конечно, ему и призадуматься над этими загадочными словами, но в сонном забытьи любая толковая мысль была вроде как мышиный хвост – мелькнула, и нет ее…
   День и в самом деле оказался для Песика таким трудным, что даже и сравнить было не с чем. Бурят знал, что говорил. Его самого тихо увели еще до подъема, а спустя час на допрос поволокли Песика. Едва увидев масляные рожи своих следователей, он сразу понял – все, влип!
   Ему предъявили магнитофонную запись ночных откровений, где был только его голос, а реплики Бурята почему-то отсутствовали. Потом сообщили, что в самое ближайшее время в район талашевской свалки выезжает оперативная группа со специальной аппаратурой и собаками, тренированными на поиск человеческих останков. Если от Вальки Холеры уцелела хоть одна косточка, то ее обязательно обнаружат. А в привокзальном подвале, где осенью была задушена женщина легкого поведения, уже найдены семь рублей, запрятанных в щель между кирпичами. Не исключено, что на купюрах остались отпечатки пальцев убийцы.
   Песику крыть было нечем.
   Раскроить башку о бетонную стену следственной камеры ему не позволили. Не увенчалась успехом и попытка перегрызть собственные вены. Песик и до этого был в наручниках, а сейчас их забили так, что кисти рук мгновенно побелели.
   Когда Песик немного пришел в себя, ему предложили компромисс. Следователи обещали исключить из дела все эпизоды, кроме последнего убийства. Тянуло оно лет на пятнадцать, но это все же была не вышка. Взамен от Песика требовалось чистосердечное признание, дальнейшее сотрудничество и пристойное поведение на суде.
   Как говорится, торг здесь был неуместен. Песик молча кивнул и не глядя подмахнул целую кипу заранее подготовленных протоколов, для чего его правую руку на пару минут освободили от оков. Потом еще около часа уточнялись некоторые моменты, упущенные Песиком в беседе с Бурятом. Он не утаил ничего. В знак поощрения ему поднесли стопку водки, вручили пачку сигарет и водворили в одиночную камеру. Наручники сняли только там, и белые, как бумага, ладони стали на глазах синеть.
   Уже много позже, попав в зону и слегка пообтеревшись в ней, Песик узнал, что имел честь общаться с самим Фомой Фомичем Шляховым, наседкой всесоюзного масштаба. Сам до этого неоднократно судимый, он согласился на сотрудничество с органами и в своей профессии (не сказать, чтобы очень уж редкой) достиг высот, сопоставимых только с теми, которых в музыке достиг Моцарт, а в литературе – Шекспир.
   Не существовало такого клиента, к которому Фома Фомич не смог бы найти индивидуальный подход. Топил он и крутых паханов, и вредителей-академиков, и агентов иностранных разведок. Однажды даже расколол начальника милиции, подозреваемого во взяточничестве. Уж тот-то по долгу службы о таких, как Фома Фомич, все знал, а ведь не сумел сдержать словесного поноса.
   Шушера, сидевшая с ними в камере, тоже почти в полном составе находилась на содержании милиции. При Фоме Фомиче, великом артисте, они исполняли роль массовки.
   Кстати говоря, изображение орла, оставленное Песику на память, никакой зашифрованной информации в себе не имело. Это был всего лишь фирменный знак, которым Фома Фомич метил почти все свои жертвы…
   … Дальнейшие события разворачивались как по-писаному. Следствие сдержало свое слово, а Песик – свое. Закатили ему даже меньше, чем ожидалось, – тринадцать лет. Статья у него была «звонковая», ни под какие амнистии не подпадающая, но Песик на чужую милость никогда и не рассчитывал. Настоящий человек, в его понимании, должен был сам себя показывать, сам себе отпускать грехи и самостоятельно добиваться амнистии. Однако содействия в этом он искал не у юристов-крючкотворов, а у темной ночи, острого ножа и красивого фарта.
   Фома Фомич Шляхов, он же Бурят, был последним человеком, вызвавшим у Песика хоть какую-то симпатию. С некоторых пор он стал испытывать к людям глубокую и стойкую неприязнь, которую, к счастью, не мог реализовать в масштабе глобальном. Это, впрочем, не мешало ему устраивать мелкие подлянки: калечить слабых, обманывать доверчивых, издеваться над опущенными и стравливать между собой вчерашних дружков.
   Если Песик и мог еще кого-то любить, то исключительно свои будущие жертвы и только очень непродолжительное время. Взаимности эта любовь не предполагала.
   Так уж повелось, что те, кто был осужден по статьям, сходным со статьей Песика, подвергались в зоне двойному давлению – как со стороны администрации, требовавшей неукоснительного соблюдения режима, личной лояльности и выполнения плана, так и со стороны своих же братьев-зеков, презиравших насильников, гомосексуалистов и извращенцев.