— Так это когда было–то, — сказал он. — Какой мир есть, такой уж он есть, чего мы поделать–то можем?
   — Так ведь это и есть самый главный вопрос: что мы можем делать и что мы должны делать! — возразил Айменел. — Если мир был задуман неизменным — мы ничего в нем делать не должны. Право же, мне сложно представить, как это может быть…
   — А мне — так запросто! В другой раз хочется ничего не делать, а так просто поваляться — ан нет, все время нужно что–то делать…
   — Но почему же ты искал себе занятия каждый раз, когда получал отдых? — спросил эльф. — Почему ты лазил со мной на черешню или вязал свирель из тростника, или резал личину на рукояти ножа?
   — Так… со скуки…
   — Видишь… Твоя природа просит действия, и моя тоже — так значит ли это, что мы были созданы для неизменного мира, в котором всякие действия излишни?
   Гили пожал плечами. В его прежней жизни работали не для того, чтобы изменять мир, а для того, чтобы не умереть с голоду. О чем он не замедлил сказать Айменелу. Но тот находил возражения еще ловчее, чем парировал удары скаты.
   — Но если бы были задуманы для неизменного мира, нам не приходилось бы добывать себе пищу ценой изменений.
   — Ну… — Гили не нашелся, что ответить. — Это я так сказал, чтобы ты понял…
   — Что?
   — Ну, что лишнее это — почему да зачем… Вот, отец мой пахал, сеял, были у него овцы, свиньи и гуси… И все это он делал, и ни об чем таком не задумывался. Каким мир был, каким он должен быть, чего мы должны делать — да что за разница? Живем и живем.
   — Скажи, как твой отец пахал землю? — вдруг спросил Айменел. — Он подрезал лес на делянке, ждал год, пока высохнут деревья, поджигал их — а потом на этой расчистке сеял зерно?
   — Да ты что! Так разве что орки сейчас делают, да еще захватники, этим хоть трава не расти — лишь бы гномам сбыть побольше зерна. У нас был кусок земли под озимь, кусок под ярь и кусок под пар. Если подсекать и жечь — в три года земля истощится, и ничего там уже не будет.
   — Зато в первый год, по золе, можно собрать урожай сам–сто, — сказал Айменел. — А на четвертый год уйти в другое место. А трехполье, хоть и может кормить семью из века в век, никогда не даст такого урожая. Зачем думать о будущем, если можно жить сегодняшним днем? Как ты сказал — что за разница, живем и живем?
   Гили нахмурился — главным образом от досады на себя. Айменел говорил вещи простые и очевидные, но ему эти простые вещи в голову прежде не приходили. Получалось, он вроде совсем тупой. И в самом деле — как–то само собой разумеется, что нельзя, если все время живешь на одном месте, а не кочуешь без возврата, гадить кругом, как будто орк какой. Но как–то сообразовывать это нехитрое правило с творением мира никто не пытался.
   — Ну так и что? — спросил он. — К чему ведешь–то?
   — Получается, непохоже, что людей и эльфов творили для неизменного мира.
   — Положим, так, — согласился Гили.
   — Из этого черные проповедники делают такой вывод: люди — творение не Того, Кто творил мир. Он сотворил только эльфов, а людей — Другой… Тот, кого мы зовем Морготом. Он вложил людям в сердце страсть к изменению мира. Так говорит та книга, которую мы взяли вчера. Так они собирались учить людей Белерианда.
   — Айменел, — Гили внезапно стало страшно. — А ну как… То есть, ну, если это правда? Ты бы меня возненавидел?
   — Даже думать нельзя, что это может быть правдой! — горячо сказал Айменел. — Если Восставший в Мощи в самом деле создал вас как изменяющих этот мир, вы любое изменение должны полагать благом — но разве нравится тебе то безудержное разрушение, которому предаются орки? А если не всякое изменение есть благо — то какое? Посмотри вокруг, на эти камни — как они красивы и величественны — но разве лежит у тебя к ним душа?
   — Не–а, — мотнул головой Гили. — Не лежит.
   — Я чувствую нелюбовь этого места, — Айменел слегка поежился. — Тут словно все кричит: я, я, я! Кажется, эти глыбы готовы раздавить тебя просто в насмешку.
   Гили не смог бы лучше выразить словами то, что чувствовал сам. Что ж поделать, у эльфов язык подвешен лучше.
   — Нет, Руско, мы — чужие ему и вы тоже. Книга лжет хотя бы в этом — Моргот вас не творил. Но если вас сотворил Единый, и при этом он хотел, чтобы этот мир оставался в неизменности — почему в вас и в нас жива страсть к изменениям? Почему мы даже кусок хлеба не можем себе добыть так, чтобы этот мир не изменился?
   — Если ты меня спрашиваешь, так я не знаю. По мне — это глупость.
   — По мне тоже. Но посмотри вокруг — как велик и разумно устроен этот мир! Отчего же мы в нем — такая нелепица? Или мы все же не нелепица? Или мир был предназначен к тому, чтобы изменяться в наших руках? Значит, и в этом лжет Книга: Единый не собирался творить неизменного мира. Но таков ли этот мир сейчас, каким Единый задумал и создал его?
   — Чтоб я знал… Это вы, эльфы, с богами запросто разговариваете…
   — Валар — не боги, Руско, и я не говорил с ними. Я родился уже здесь и не видел Благословенной земли, — но и мне сердце подсказывает, что мир — хуже, чем он мог бы быть. Он был… испорчен. Искажен. Словно ты видишь, как выгорают краски на картине, как истлевает прекрасный гобелен… Вот этого мы не можем простить Морготу. Очень легко говорить о том, что мир–де был задуман неизменным и нуждался в изменении — но все естество детей Эру противится смерти и тлению. Если они естественны — почему они так отвратительны? Даже вам, людям, смерть противна, потому что вы покидаете мир не в срок и не по своей воле… Это был Дар — но Моргот извратил и его.
   — Айменел… Скажи, а вот если бы мир не был искажен… Мои померли бы от оспы или нет?
   Эльф на какое–то время закусил губу, размышляя. Потом сказал:
   — В писаниях Румила говорится, что в мелодии Творения тема людей зазвучала после того как Моргот во второй раз исказил Песнь. Одни думают — именно этой теме суждено преодолеть искаженную тему Мелькора. Люди созданы для борьбы с Искажением, и, не будь Искажения, они бы не появились, Создатель ограничился бы эльфами. Но есть и другие, Государь Финрод в их числе, кто полагает, что «после» — не всегда значит «вследствие». Люди появились после Искажения, но задуманы были изначально. Кто прав — я не знаю, и никто не знает — кроме Единого. Но у меня как–то лежит душа ко второму толкованию. Может быть, потому что первое дает иным людям основания возносить Морготу хвалы. Так вот, в первом случае — твои родные не умерли бы от болезни, так как просто не появились бы на свет, или появились бы эльфами, по роду своему не подверженными заразной болезни. Во втором случае — твои родные, скорее всего, тоже не умерли бы, так как их тела оказались бы не искажены, не отмечены Падением. В любом случае — изменение, которым так хвалится Мелькор, принесло тебе только беду.
   Гили по привычке хотел было почесать в затылке, но наткнулся рукой на шлем. По правде говоря, эта штука ему здорово мешала, хоть после вчерашнего он как–то даже не решался заговорить о ее бесполезности. Но вот сосредоточиться она не давала, а Гили чувствовал, что разговор довольно далеко ушел от начальной точки.
   — Ну ладно, — сказал он. — Ты меня еще ни разу не обманывал, так чего бы сейчас начал. Докладно так все объяснил и понятно. Но что ярн Берен тупее меня — это вряд ли. Он же, небось, сам все эти вещи знает не хуже вас.
   — А–а, в том–то и дело… Он знает их не хуже нас, и он ingolemo по складу ума. В нем есть мудрость. Но в иных вопросах он, как и ты, может положиться только на слово против слова. Наше слово против их слова. И там, где тебе приходит в голову одно возражение, ему приходит в голову десять. Но он сам же и опровергает их. То, что он пережил, убеждает его в его — и нашей — правоте. Но эта Книга, по его словам, обладает каким–то очарованием, заставляющим чувственно переживать другое. А лорд Берен привык доверять своим чувствам, привык к тому, что чувственный опыт согласован с разумом. Но при чтении этой книги разум говорит ему одно, а чувства — другое…
   — А, понял, — сказал Гили. — Это все равно что глазами видеть грушу, откусить кусок, и на вкус почувствовать орех.
   Тут им пришлось прервать разговор, потому что впереди дорога снова была завалена вывороченными деревьями.
 
***
 
   По словам Лауральдо, они должны были бы достигнуть Амон Химринг через два дня, а завтра оказаться уже в Химладе и встретиться с пограничной стражей феанорингов.
   — К тому времени, — сказал Берен, — от моей задницы начнут отскакивать кованые болты самострелов.
   Лауральдо засмеялся и поделился несколькими соображениями насчет того, как в этом случае лучше встречать возможного врага: лицом к лицу или как–то иначе.
   Он был весел, но не так, как Нэндил. Тот был весел от того, что весь был цельный, а Лауральдо был весел, но надтреснут внутри. Его отличала бесшабашность и показное легкомыслие, свойственные многим эльфам, идущим за сыновьями Феанора. Так легкомысленны и насмешливы напоказ люди, носящие в себе какую–то глубокую рану. Те, кому хочется забыться. Те, кто страдает, но боится сострадания и изо всех сил показывает, что страдание ему неведомо. Они горячо кидаются на поиски приключений и любят о них со смехом рассказывать, но на самом деле ищут смерти. Берен и сам был таким до встречи с Лютиэн. Как подружились Лауральдо и молчальник Лоссар — загадка, но они подходили друг другу как пламя светильнику. Лауральдо говорил обо всем и ни о чем со всеми — но только с Лоссаром он мог молчать. Тот не произносил ни слова — но Лауральдо в его присутствии не тяготила тишина. Он переставал насмешничать над миром, потому что переставал его бояться.
   На ночь отряд остановился у берега одного из ручьев, которые потом, на равнине, сливаются в Эсгалдуин. Лауральдо, Аэглос, Лоссар и Берен обыскали округу — нет ли паучьих нор — и дошли до истока ручья, чтобы убедиться, что воду из него можно пить. Взятая с собой уже подходила к концу.
   Здесь было опаснее, чем на месте прошлой ночевки. Голые камни там нагоняли тоску, а здесь было больше растений и далеко не все деревья вырвал ураган — но среди голых камней, где ничто не растет и не живет, и пауку нечего делать — нет добычи. А здесь, где начала попадаться обычная лесная живность, могли попадаться и пауки.
   Нэндилу было еще плохо после вчерашнего, Эдрахил тоже выглядел бледноватым от потери крови. Как и все эльфы, он умел сам себе останавливать кровь одним желанием, и позволил ей стечь только потому, что опасался яда — есть у орков такой подлый обычай. Но, поскольку к драке они нарочно не готовились, отравой клинки смазать не успели. Весь день он чуть ли не спал в седле, а вечером только выпил винную настойку на травах, и снова заснул, едва коснулся головой своей седельной сумки.
   Финрод предложил засветло начертить sarat — охранный знак вокруг лагеря. Против разумного существа такой sarat не помог бы, но дикое животное или паука отпугивал. Однако была одна подробность — никто после начертания не должен покидать пределы круга. Поэтому эльфы слегка заколебались: их вообще мучила невозможность уединения, а тут пришлось бы ходить в одни и те же кусты, да еще чуть ли не на виду у всех. Но Берен напомнил о том паучище, которого ему случилось зарубить здесь поблизости, и его голос все решил. Финрод пожертвовал фунтом муки — рассыпал его кругом, в линию. И уже по ней, по муке, принялся чертить острием своего ножа. Это заняло у него все время до темноты и здорово утомило.
   Пока было светло, Берен читал трофейную книгу. Он многое передумал, читая, но больше всего удивлен был тем, что книга оказалась совсем не такой, какой он ее себе представлял. Он ждал, что речь пойдет о господстве силы, что прав тот, у кого тяжелее рука, что нет смысла жалеть слабых, самой судьбой предназначенных к рабской участи — а пошло совсем о другом. Эта книга настойчиво будила не что–нибудь, а именно любовь к Морготу. Любовь и… жалость. Это было странным: Вала, который требует жалости. Но это было так. Одинокий, непонятый страдалец, ненавидимый своими глупыми братьями и сестрами, гонимый безжалостным Отцом… Сначала Берен ощутил досаду: экая размазня! — но потом… Потом он начал понимать…
   Это были чары. На Берена они не действовали: он повидал и перестрадал достаточно, чтобы смеяться над деланным страданием этой книги. Он не мог плакать над убитыми в Валиноре учениками Моргота (если такие и вправду были) - все свои слезы, положенные невинно убитым, он выплакал у коновязи в Сарнадуине, над зарезанными женщинами и детьми деревни; не трогала его сердце гибель посланника — он был свидетелем более страшным и подлым убийствам; не волновала его клевета на дом Финвэ — о себе он успел узнать достаточно дряни, чтобы отличить настоящую от выдуманной…
   …Но вот если бы эта книга попалась ему лет двенадцать назад… Глупому и горячему, мечтавшему о подвиге и жертве… Мнившему, что закон — это нелепые путы, а порядок — выдумка стариков… О–о, вот тогда эта книжка оказалась бы очень кстати! Тогда его сердце дрожало бы ей в лад, как дека лютни дрожит в лад струне! Он всей душой понял бы того, кто возненавидел Отца — ибо сам тогда ненавидел отца. Ненавидел его со всей искренностью любящего сына. Финрод был прав — от ненависти близко к любви, ближе, чем от безразличия. Может быть, и Моргот на свой извращенный лад любит Отца. Может быть, все его жестокие выходки — это отчаянная мольба: заметь меня, заметь, выдели среди прочих, хотя бы Своей ненавистью! Может быть, его ненависть к Детям — ревность старшего к младшему, беспомощному, но обласканному. Может быть, его стремление властвовать над нами — это ревнивое желание старшего сына встать между младшим и родителями, чтобы сделаться нужным и им, и ему. Все–таки это любовь. Извращенная и отвратительная.
   Он закрыл книгу, когда уже стемнело, и сунул в сапог, чтобы назавтра вернуть Эдрахилу. Дошел только до середины — дальше, наверное, идет рассказ о бегстве нолдор, как о нем знает Мелькор и о пленении Маэдроса — интересно, конечно, какое благовидное оправдание жестокой пытке пленника придумали морготовы летописцы… Интересно, но неважно, да можно и об заклад побиться: месть за тех, якобы распятых на скале … Главное — главное Берен понял…
   «Берен?» — почувствовал он мысленный зов.
   «Государь!»
   Значит, Финрод не спал, хоть и полусидел, привалившись к седлу, с закрытыми глазами…
   Менельдур — он устроился на высоком камне, наблюдая за вейдх — вдруг резко повернулся к ним спиной. Берен неожиданно вспомнил, что за все время, прошедшее с ночи осанвэ, он не перемолвился с Менельдуром ни словом.
   «Что я ему сделал?»
   «Не думай об этом сейчас. Лучше скажи — что же ты понял?».
   «Я понял, что Единый прав, ибо Он создал этот мир. Он лучше знает. Книга все время оспаривает Его власть, как мальчишка оспаривает власть отца, и чем яростней мальчишка спорит, тем яснее видно, что отец прав. Он любит, а любящий… Любящий порой имеет право на хорошую затрещину. Ведь иной раз только оплеуха может привести человека в чувство.»
   «Моргот обвиняет Его в убийствах…»
   «Он лжет. Я знаю, что на самом деле делают и чувствуют убийцы. Я сам убийца. А Единый имеет право взять то, что дал. Кроме Него, никто не мог дать жизнь. Кроме Него, никто не имеет права на нее посягать. Разум говорит мне, что Он — не убийца. Будь Он убийцей от начала дней, Он не постыдился бы уничтожить нас, едва мы пали, и сделать заново. Но сердце Его, как видно, исполнено жалости».
   «А если, как утверждают слуги Мелькора, Ему просто не хватает сил, чтобы уничтожить людей?»
   «Мы проезжали через места, сотворенные Морготом. Сколько силы понадобилось, чтобы поднять каменные столпы выше ваших башен, на месте, большем, чем нынешние владения Нарготронда? А ведь это была всего лишь малая толика его силы. Я видел Эред Энгрин, которые он воздвиг в одиночку — и тоже затратил лишь малую толику своей силы. Одной силы Моргота хватило бы, чтоб уничтожить всех людей — так сколько же силы должен иметь Тот, Кто создал всех Валар и Моргота с ними?»
   «А если Он расточился в создании, как Моргот сейчас расточается в разрушении?»
   «Тогда и Валинор с горами Пелори построен на песке», — улыбнулся Берен. — «Но почему–то не расточаются силы других Валар. Стоят горы, бегут реки и веют ветры, и покровом живого окутана Арда. Моргот отлучен от источника Сил — и слабеет. До того, что Финголфин наносит ему кровавые раны, до того что сам он не может исцелить свои руки.»
   «Но и Варда с Йаванной не смогли воссоздать Деревья».
   «Но дали Солнце и Луну. Одного и того же ребенка не родишь дважды, если он уже умер — но можно выносить и воспитать другого. Меньше ли это деяние?»
   Финрод улыбался, не открывая глаз.
   «А Моргот все же сумел Деревья сокрушить».
   «У нас есть поговорка грубая, Король, но верная: насрать — не нарисовать. Тоже мне, погубил Деревья. Я могу повалить любое из деревьев в Нан Эльмуте — а способен хоть одно вырастить?»
   «Так Моргот не прав?»
   «Да. Прав Единый и тот, кто с ним».
   «Что бы ни делал?»
   «Нет! Кто делает Морготову работу — тот за Моргота.»
   «А еще что ты понял?»
   «Моргот хочет взять человека не на то, что в нем есть злого, а на то, что в нем есть доброго. Это хорошо. Это значит, что доброго в нас все же больше, чем злого, и оно вернее, если даже Моргот на него делает ставку. А с другой руки — огорчает меня то, что даже доброе Моргот норовит использовать себе на корысть…»
   «А еще что?»
   «А еще, Государь, что осанвэ — очень хорошая штука, раз позволяет одновременно говорить и грызть орехи…»
   Финрод беззвучно засмеялся. И вдруг — словно холодный ветер пронесся над ними. Все трое бодрствовавших вскочили. Лошади забеспокоились, Руско дернулся во сне и простонал:
   — Мама! — но не проснулся.
   Менельдур выпрямился, меч его выскользнул из ножен. Во тьме лезвие слегка отсвечивало голубоватым сиянием, таким же светом переливалось лезвие Дагмора, разгораясь все ярче. Менельдур обернулся к Королю — Финрод стоял чуть позади Берена — и оба услышали его безмолвный вопрос: поднимать тревогу? В ответ Финрод сделал знак: не нужно — и показал на лошадей, а потом — на спящего Эллуина. Менельдур бесшумно соскочил с камня и еще через мгновение оба были там, где к кустам привязали коней.
   Берен с королем оглядывались, спина к спине. Менельдур и Эллуин успокаивали лошадей. Темнота вокруг лагеря не нарушалась ничем — лишь малое пространство освещали клинки, горящие все ярче. Лошади всхрапывали и беспокойно перебирали копытами. Знак нельзя было прорвать снаружи, но можно — изнутри. У Берена сердце ушло в живот, когда раздался тихий шорох гальки, по которой ступали бесчисленные лапы. До того он не знал, куда смотреть — но теперь обернулся на скрежет камешков. И в том месте ночь была темнее, чем везде. Клочок тьмы шевелился и рос, затем пахнуло смрадом — словно всю дрянь мира собрали в одном месте — и тварь очутилась у черты. Глаза ее — сколько их было? — горели бледной зеленью, суставчатые лапы перебирали на месте — ничтожным своим умишком тварь не могла понять, что же не пускает ее.
   Глаза твари горели на уровне живота Берена — значит, вся она была ростом с осла. Берен зарубил бы ее и один, если, конечно, его не скрутило бы в рвоте — от одного ее запаха съеденные на ужин орехи запросились наружу. Столетней гнилью несло от этой твари, и мертвого в ней было больше, чем живого…
   Она приползла сюда на запах людей и лошадей — но не могла понять, откуда он шел. Знак удерживал ее, и она сновала вдоль границы круга, не смея на него ступить, не видя эльфов и людей, глядя насквозь, хотя любое разумное создание увидело бы их ясно, как днем — мечи раскалились до иссиня–белого сияния.
   — Убить ее? — спросил Берен.
   — Нет, — тихо сказал Финрод. — Сейчас она уберется сама.
   И верно — тварь переползла через камень в стороне от круга и исчезла в темноте. Стражи услышали как она шлепает по ручью. Лезвия мечей вскоре угасли.
   Менельдур подошел к Берену и молча пожал ему руку.
   — В одном проклятая Книга не врет, — сказал он. — Это — действительно сама ненасытная Пустота.
   Больше ничего не происходило — ни в эту ночь, ни в следующий за ней день. Не считая того, что вечером отряд встретился с большим разъездом эльфийских всадников, которых издалека узнали по белым восьмилучевым звездам на щитах и черно–красным нараменникам. То были рохиры Карантира, и поэтому Финрод представился, но промолчал о том, кто такой Берен. Они не спрашивали, и похоже было, что знали.
   Отряд был уже в Химладе.
 

Глава 7. Маэдрос

   Замок на горе Химринг был от подножия до вершины эльфийской постройкой: ряды укреплений скрывали дворец, скромный на вид, но эта скромность подчеркивала совершенство форм и пропорций — так знающая себе цену красавица наряжается в самое простенькое платье, дабы ничто не отвлекало мужской взгляд от главного: ее лица и тела. Замок парил над скальной площадкой с мостом через расщелину, в которую срывался, дробясь о камни радугой, поток ледниковой воды.
   — Ох, — в восторге выдохнул оруженосец Берена. Сам Берен уже изрядно притомился к тому времени, и глаза его эту красоту видели, а сердце радоваться уже не могло.
   — Да, — сказал оказавшийся рядом Эдрахил. — Нарготронд прекрасен, но он спрятался под землю и не умеет летать… Мы любим строить дворцы, а приходится — крепости…
   Эльфы, сопровождавшие гостей, протрубили в рог условным образом — и с той стороны опустили мост.
   Рохиры сыновей Феанора знали, кто такой Берен — в этом уже и сомневаться не приходилось. Всю дорогу они ни разу не спросили о нем у Финрода и кого бы то ни было, и старались даже взглядом с ним не встречаться. На счастье, эта часть пути не была долгой: два дня — и вот она, Амон–Химринг.
   Горцы жили в долине между Амон–Химринг и холмом Лайат. Берен не мог повидаться с ними прежде, чем предстанет перед лордом Маэдросом, хоть и надеялся, что их позовут.
   Гостям приготовили баню и чистое нижнее платье — лорд Маэдрос не пожелал ждать, пока просохнет их одежда, выстиранная женщинами.
   Он принял посланников за ужином в малом кругу: Маглор, Амрод (Амрос патрулировал караванную дорогу), высшие начальники дружины — Гельвин, Аларед и Белегонд, и — у Берена сердце подпрыгнуло — конен Гортон [35]и конен Мар–Хардинг, друг Роуэн, мать которого выкормила Берена грудью. Были там и еще двое людей, которых Маэдрос назвал как вождей Улфанга и Бора. Люди эти были смуглы, темноволосы и темноглазы, оба обритые наголо и с бородами, и какое–то время горец различал их только по цвету их странных запашных и безрукавных кафтанов — один был в темно–синем, другой — в темно–красном, цвета вина. В родичах они, как он понял, не состояли, хоть и походили друг на друга как братья. Таких людей — темных и крючконосых — Берен уже много видел, пока проезжал по крепости. «Вастаки», — коротко бросил эльф–проводник, когда ему был задан вопрос.
   Сам лорд Маэдрос был высок, строен и больше похож на человека, чем любой из виденных Береном эльфов — наверное, оттого, что страдания состарили его. Черные брови его срослись у переносицы и взлетали к вискам, а волосы его цветом сходны были с драгоценным красным деревом, которое попадает в Белерианд или через гномов, или через эльфов–мореходов, и стоит золота по своему весу. Те, кто помнил Феанора, говорили, что лорд Маэдрос лицом пошел в него, а цвет волос унаследовал от матери; лорд Маглор, напротив, больше походил на мать, но волосы его были как вороново крыло. Все братья–феаноринги оделись в черное с красным: черные рубахи и штаны, алые пояса и полукафтанья нараспашку, без застежек, с короткими и широкими рукавами. На лорде Маэдросе был еще расшитый золотом и украшенный по вороту каменьями оксамитовый плащ — тяжелый, но короткий, до колен. Волосы его стягивал простой обруч — как слово «простой» понимают эльфы: серебряный с чернью, украшенный черными непрозрачными камнями с металлическим блеском. По людскому поверью, эти камни — запекшаяся кровь Моргота, пролитая в первых битвах за Арду, и это поверье среди людей простых держится довольно прочно, хотя знающим известно от эльфов, что это не так, и камень этот, как и все прочие природные камни, сотворен Аулэ в предначальные дни.
   — Я рад приветствовать здесь Инглора Финрода Фелагунда. — Старший сын Феанора вышел из–за стола и протянул для пожатия левую руку. Правая была скрыта ниспадающими складками плаща.
   Финрод пожал его руку, они кротко и неглубоко, как равные, поклонились друг другу. Эдрахил с поклоном протянул Маэдросу письмо от Фингона, тот сломал печать и пробежал послание глазами, после чего передал его Маглору, а затем обратился к человеку.
   — Я приветствую и тебя, Берен, если это и в самом деле ты. Ходили слухи, что ты нашел свою смерть не то в Эред Горгор, не то в Таур–ну–Фуин.
   — Будь благословен, лорд Маэдрос. Не стоит верить слухам. Здесь два человека, один из которых знает меня с младенчества, а второй — с детства. Спроси у них, самозванец ли я.
   Все взгляды обратились к двум горцам, и те опустились перед Береном на колено.
   — Здравствуй, ярнил, — заговорил Гортон.
   — Мы с тобой, — промолвил, поднимаясь, Роуэн. — Государь Маэдрос отпустит нас. Он всегда знал, что мы сражаемся ради наших гор.
   — Мы все сражаемся ради того, чтобы покончить с Морготом, — голосом Берен дал понять, что разговор на этом закончен, а пожатием руки и взглядом — что он еще будет продолжен в другое время и в другом месте. Хардинг кивнул одними ресницами.