— Нет, — Берен решительно выставил перед собой ладонь. — Но… Если бы ты была… хоть это и невозможно представить… нечиста и безобразна… настолько… что, может быть, предпочла бы умереть?
   — Берен, мне не совсем понятен смысл твоего вопроса.
   — Я боюсь оскорбить тебя, госпожа Соловушка. Даже против моей воли. А в моей голове хватает такого, что может тебя оскорбить. Мне страшно подумать о том, что ты можешь открыть во мне…
   — Берен, — Лютиэн смотрела прямо ему в глаза, и он не отводил взгляда. — Уже за время нашего разговора я узнала достаточно такого, что меня потрясло. Я узнала, что обман и убийство могут нравиться тебе. Что ты боишься быть отверженным из–за своих душевных ран — а значит, в твоем народе такое не считается чем–то из ряда вон выходящим. Лекарь, который при виде гноящейся раны бежит от больного — скверный лекарь. Я надеюсь, что мне хватит милосердия.
   — А если… — Берен на миг сжал горло рукой, — милосердие — это как раз то, чего я… боюсь?
   — Как можно его бояться?
   Берен промолчал.
   — Ты дашь согласие на соприкосновение разумов? — спросила Лютиэн.
   — Не знаю. Дай мне подумать.
   — Сколько времени тебе нужно?
   — Не знаю. Есть другие способы?
   — Есть. Я могу погрузить тебя в некое подобие сна — и ты заново переживешь в этих грезах то, что стерлось из твоей памяти. Я могу дать тебе напиток, благодаря которому ты выйдешь за свои пределы. Но я ничего не могу сделать без твоего согласия. И все эти способы сопряжены с той опасностью от которой ты бежишь: открыть передо мной свое существо.
   Берен вздохнул.
   — Хорошо, — сказал он. — Хорошо, если ты дашь мне слово… В том, что все мои тайны останутся твоими тайнами.
   — Я клянусь тебе, что ни одна из твоих тайн не покинет моих уст, — сказала Лютиэн.
   Он снова скрывал свои чувства за avad, но взгляд у него был очень странным. Он смотрел так, словно прощался с ней.
   Солнце клонилось к вечеру. Они разговаривали долго.
   — Госпожа Соловушка, где ты живешь? — забеспокоился Берен. — Сколько времени нужно идти до твоего жилища?
   — Если выйти сейчас, — сказала Лютиэн, — можно добраться к полуночи. Но я не собиралась возвращаться сегодня. Я намеревалась провести эти несколько дней у тебя.
   — Здесь — везде твой дом, — учтиво ответил Берен. Лютиэн показалось, что он чем–то смущен, и вечером эта загадка разрешилась.
   Когда стемнело, Берен пригласил ее под полог дома, сам же вытащил травяную постель наружу. Ему, как видно, захотелось поспать на свежем воздухе, и Лютиэн посчитала своим долгом предупредить его:
   — Сегодня ночью может быть дождь.
   — Ничего, госпожа Соловушка, — коротко ответил он.
   Она провесила в дереве гамак, забралась в сетку и пожелала Берену спокойной ночи. Он долго ворочался на своей постели, а когда все же заснул, то сон его был действительно тяжелым.
   Лютиэн выбралась из гамака, вытащила из котомки то, что приготовила нарочно для такого случая: резной деревянный гребень с длинными зубцами. Осторожно отодвинула полог и спустилась к человеку, спящему у подножия дерева.
   Его дыхание было неровным, короткие выдохи временами звучали почти как стоны. Спал он лицом вниз, и это было ей на руку. Лютиэн осторожно, стараясь не разбудить человека, провела гребнем по его волосам — от макушки вниз, к затылку, и дальше — вдоль спины. Волосы Берена были темными, почти черными — но в них проблескивали серебристые пряди. Гребня они не слушались, но Лютиэн не волновала красота прически — гребень служил совсем другому. Резал его Ильверин, а заклятье накладывала она сама — когда–то давно, для одного маленького мальчика из племени данас, чудом выжившего после нападения орков на селение. Мальчика тоже мучили ночные кошмары, и тогда Лютиэн попросила вырезать гребень из самого доброго дерева — можжевельника. Мальчик вырос и стал мужчиной, гребень долго лежал без дела. Еще предки Берена не заселили Дортонионское нагорье, а жили в шатрах на землях Амрода и Амроса, когда Лютиэн отложила этот гребень и надолго забыла о нем.
   Напряжение, не отпускавшее тело Берена и во сне, исчезло — он дышал теперь как обычный спящий, плечи расслабились. Лютиэн вернулась в гамак, оставив гребень в его волосах. Она знала, что он спокойно проспит теперь если не до утра, то до начала грозы — а гроза уже собиралась; воздух сделался тяжелым, а небо плотно обложили тучи, сквозь которые полная луна и не проглядывала.
   Она уснула и проснулась от шума дождя; ливень молотил по листьям, и трава радовалась щедрому подарку небес. Лютиэн открыла глаза и увидела Берена сидящим на пороге: стопы упираются в одну «притолоку», спина — в другую, руки обхватили колени, глаза полуприкрыты. Гребень все еще торчал у него в волосах. Мокрое одеяло лежало у ног, сухое — укрывало голые плечи. Он промок в первые же мгновения ливня. Что за странное упрямство!
   Услышав шорох, Берен повернул к ней голову. В позе и прежде было что–то птичье, а быстрое движение усилило это сходство.
   — Я кажусь тебе несусветным дураком, госпожа Соловушка? — тихо спросил он.
   Лютиэн спустила на пол ноги. Берен отвернулся, чтобы не смущать ее, хотя в темноте вряд ли что–то видел, кроме белого полотна рубашки. Лютиэн вдруг подумала, что ее предложение, в котором не было ничего удивительного для эльфа, могло показаться странным с точки зрения человеческих обычаев. Предположение это подтверждал и обнаженный меч, лежащий на полу и разделяющий крохотное пристанище на две половины.
   — Думаю, я поступила не менее глупо с твоей точки зрения, — сказала она, одеваясь. Она не знала, стоит ли ей перешагивать через меч, и потому оставалась на своей половине. — Вызвавшись ночевать с тобой под одной кровлей, я нарушила какой–то человеческий закон? Он покачал головой.
   — Зачем ты положил между нами меч? Это что–то значит?
   — Это значит, что мы не… не возлежали как муж и жена. Если бы кто–то вошел, увидел бы.
   — Он бы и так это увидел, — улыбнулась Лютиэн. — Даже если бы мы лежали рядом, обнявшись ради тепла. Мы же не муж и жена.
   Берен вдруг беззвучно засмеялся, и этот смех показался Лютиэн нехорошим.
   — Погоди, — сказала она. — Человеческие приличия предписывают вам, оставшись наедине с женщинами, которые вам не жены, устроить все так, чтобы никто не подумал, что вы спали с ними как с женами. Это значит…
   — Это значит, — резко сказал он, — что человеческие мужчины способны спать с женщиной прежде, чем она стала им женой, и с женщиной, которая приходится женой другому человеку, и с женщиной, которая никогда не будет женой никому, и с женщиной, которая вообще этого не хочет. Если ты действительно намерена войти в мое сознание, ты узнаешь еще много мерзостей обо мне и о роде людском. Привыкай, госпожа Соловушка.
   Он отвернулся, свесив ноги наружу, выпрямил руку, и, дождавшись, пока она намокнет, провел ладонью по лицу.
   — Берен, — сказала эльфийка. — Если бы ты был эльфом, я бы сочла такое положение дел неподобающим. Но вы — люди, вы — другие…
   Внезапно ее слегка покоробило воспоминание о почти тех же самих словах, сказанных Саэросом.
   — Да, — кивнул Берен. — Мы больше походим на зверей. И в этом, и во многом другом.
   — В этом вы на них скорее на них походим мы, эльфы, — возразила Лютиэн. — Ведь мы вступаем в брак ради того, чтобы родить детей, как и они. Двое соединяются телом для того, чтобы появился третий. Как же это возможно — соединиться с женщиной, которая тебе не жена, ведь соединившись с нею, ты станешь ее мужем. Иное невозможно, как невозможно войти в воду и не намокнуть. Если вы соединяетесь ради третьего — значит, вы уже муж и жена. А если нет — то ради чего же?
   Берен снова засмеялся — все тем же нехорошим смехом.
   — Право же, госпожа Соловушка, ты вогнала меня в краску. Порой ты говоришь как мудрая старуха из нашего народа, порой — как дитя, и если бы я не знал что ты невинна, я бы решил, что ты бесстыдна.
   — У вас мужчины не говорят об этом с женщинами?
   — Нам нет нужды говорить об этом, эти вещи всем известны.
   — Но тогда что постыдного в том, чтобы говорить о вещах, которые и так все знают? Так ради чего же вы соединяетесь, если не ради зачатия?
   — Ради удовольствия.
   Эти слова снова поставили ее в тупик. Удовольствие, радость, счастье — все эти слова она связывала именно с рождением детей от… она не знала, от кого. Она знала, каким ей хотелось бы, чтоб он был — но еще не встретила такого. Если бы Берен был эльфом — он, пожалуй, был бы очень похож на того, кого она ждала. Но он не эльф.
   — Я готова вернуть тебе твои слова. Порой ты кажешься мне мудрым, мудрее Даэрона или моего отца, а порой — с тобой труднее говорить, чем с ребенком. Мы, эльфы, не мыслим себе удовольствия отдельно от детей. Разве зачинать ребенка — большая радость, чем вместе баюкать его, учить речи и всему, что нужно?
   — Иные из людей считают, что дети — вовсе никакая не радость, а нечто вроде платы или наказания за полученное наслаждение.
   — Это неправильно, — решительно сказала Лютиэн. — Как бы мы ни разнились — Единый не мог создать вас такими, чтобы дети не приносили вам радости.
   — Я разве говорил, что все мы таковы? Хотя в молодости, когда просыпаются желания, о детях мы думаем меньше всего. Никто поначалу особенно не огорчается, если их первое время нет.
   — Ты говоришь так, словно вы не знаете, в какие годы и дни возможно зачатие.
   — Все годы зрелости женщины, пока она не станет слишком стара. А свои дни знает не всякая женщина, и не всякий мужчина спрашивает у нее.
   — Итак, — попыталась она подвести итог, — вы способны зачинать детей, не вступая в брак и не желая детей; вы ложитесь вместе ради удовольствия, но если все же удается зачать дитя, оно иногда кажется посланным в наказание. Звучит как «сухая вода», но допустим, что это так. Удовольствие, которое вы получаете при этом, не связано с обязательствами вроде брака. Значит, оно мимолетно?
   — Мимолетнее, чем опьянение от вина.
   — Человеческие дети растут быстрее эльфов, но все же, по вашему счету, довольно долго. Выходит, за мимолетное удовольствие те, кто смотрит на детей, как на наказание, расплачиваются годами кары. Они не знают, что если возлечь, могут получиться дети?
   — Прекрасно знают.
   — Что же ими движет, если они рискуют годами расплаты ради мгновения радости?
   — Похоть. Вожделение.
   Сначала Берен сказал человеческое слово, которого Лютиэн не поняла, потом объяснил его эльфийским словом mael, «жажда».
   Это слово было ей понятно — именно его произносили, вспоминая об Эоле, пожелавшем голодримской девы, сестры короля Тургона Гондолинского. Однако, Берен, по всей видимости, имел в виду что–то другое, потому что Эол пожелал Аредель именно так как эльф желает женщины, и взял ее в жены, хоть и завоевал ее сердце чарами, против ее воли. А что есть вожделение, которое не имеет целью ни брак, ни детей? Только мгновенное удовольствие? Но разве желание мгновенного удовольствия не может не быть мгновенным?
   — Может, — ответил Берен на этот вопрос. — Оно может сжигать двоих… или одного… Годами… Оно может быть таково, что его легко принять за любовь.
   — Но если оно может быть таково — почему бы не превратить его в любовь, сочетавшись браком?
   — Да хотя бы потому что желанная женщина уже может состоять с кем–то в браке. Или потому что брака с этой женщиной не хочется, а хочется просто утолить свою жажду и расстаться.
   Теперь засмеялась Лютиэн. Смеялась она не над Береном, а над собой: может быть то, что казалось эльфам в Берене оттенком безумия, было просто каким–то человеческим признаком? Может быть, людям вообще свойственно терять память и мучиться, неметь и самопроизвольно исцеляться — как свойственно вожделеть женщин, не желая от них детей, и выходить замуж не за того мужчину, к которому испытываешь влечение?
   — Но такое положение дел не может быть естественным. Оно безумно.
   — Конечно, — согласился Берен. — Лучше всего, когда двое любят друг друга, и сочетаются браком, и растят детей, и ни к кому не испытывают вожделения, только друг к другу. Они благословенны и счастливы, а те, кто утоляет свою жажду с чужими женами или свободными девами без намерения заключить брак, у нас считаются преступниками, а женщин, которые жаждут многих мужчин и утоляют эту жажду, у нас презирают. Разумная, неискаженная часть нашей природы стремится к правильному положению дел, когда любовь, брак, желание иметь детей и влечение — одно; а безумная, искаженная призывает разорвать это, сжечь и свою, и чужую жизнь ради мгновенного острого переживания, которое, как бы оно ни было приятно, приходит — и уходит. Поэтому наши правила приличия так длинны и сложны: мы придумываем axan [5]там, где вашей жизнью правит unat.
   — Хвала Единому, мы наконец–то заговорили на одном языке, а то я испугалась, что сейчас один из нас лишится рассудка. Итак, ваш axan призывает, оставшись с девой наедине, сделать все так, чтобы никто, завидев вас, не решил, что вы нарушили другой axan. Для этого ты положил между нами меч. Но как бы он защитил нас, если бы ты все–таки вздумал нарушить этот axan?
   Берен снова опустил голову.
   — Не унижай меня так, госпожа Соловушка. Честь у меня все–таки есть, и я не дикий зверь, неспособный обуздывать свои желания.
   — Так ты спал снаружи не из упрямства, — проговорила медленно Лютиэн. — Ты спасался от искушения. А я была глупа, и не поняла… Прости меня, Берен.
   — За что? За то, что я осмелился посмотреть на тебя нечистыми глазами — ты у меня просишь прощения?
   — Если это в самом деле сродни жажде — то бесчестно держать чашу с водой перед лицом жаждущего и не давать ему напиться.
   — Это сродни иной жажде, — проворчал Берен. — Но вам, эльфам, и она не знакома. Я знаю, вы порой напиваетесь допьяна — но никогда не делаетесь пьяницами; вино не застит вам весь белый свет. С нами такое случается. Ну вот, ты знаешь об еще одном человеческом пороке.
   — На самом деле это один и тот же порок: вы во власти своих влечений, — мягко сказала Лютиэн. — Однако, что же нам делать с тобой? Пожалуй, когда кончится дождь, я уйду, чтобы не мучить тебя, и пришлю кого–то из мужчин, сведущих в чарах…
   Берен снова рассмеялся — на этот раз открыто и почти радостно.
   — Нет, госпожа Соловушка, это вовсе не мука! По крайней мере, не теперь, когда я это сказал и… избыл. Останься. Пусть лучше один эльф знает обо мне все самое плохое, чем два эльфа — по половине самого плохого. Чем больше, ты обо мне узнаёшь, тем дальше от меня становишься. Все будет хорошо. Я спокоен — и между нами Дагмор.
   — Хорошо, — согласилась Лютиэн, вдруг обидевшись неизвестно на что. — Но я вовсе не стремлюсь знать о тебе самое плохое. Не понимаю, почему ты поспешил мне это сообщить.
   — Из страха, госпожа Соловушка. Из страха, что ты обнаружишь это сама и содрогнешься от отвращения.
   — Это тоже по–человечески — страх перед стыдом, заставляющий быть бесстыдным?
   — Это по–моему, госпожа моя. Не скажу за всех людей, но я большой трус. Я так боюсь боли, что иду к ней навстречу. Я так боюсь стыда, что спешу осудить себя прежде, чем меня осудит тот, кого я… почитаю. Я так боюсь любого выбора, что выбираю для себя самое плохое — лишь бы точно знать, что хуже не будет и быть не могло.
   Лютиэн покачала головой.
   — Поистине, передо мной самый жалкий трус Белерианда, — тихо сказала она. — Он так испугался мучений совести, что четыре года один мстил за отца и товарищей. Он так боялся орков, что в одиночку перешел Эред Горгор и Нан–Дунгортэб. Он настолько струсил перед возможностью оказаться орудием врага, что готов был уничтожить себя в моих глазах. Хотела бы я, чтобы отцом моих детей был такой же трус, как ты, Берен, сын Барахира. Вложи в ножны свой меч — мы больше не будем сегодня спать.
   Берен без слов выполнил ее просьбу, нашарил на полу свою рубашку и надел ее, отвернувшись.
   — Когда я переступила через нож, ты вздрогнул. Я нарушила какой–то ваш обычай? Это чем–то оскорбило тебя?
   — Это не в счет, — тихо ответил Берен. — Это ведь был нож, а не меч. Если женщина принимает служение мужчины, она поднимает меч и возвращает его. Если она перешагивает через меч, это значит, что она согласна взять мужчину в мужья. Но ты не знала наших обычаев, и то был не меч, так что это ничего не значит. Совсем ничего.
 
***
 
   Трудность для Лютиэн заключалась в том, что действовать нужно было не так, как она умела, а совершенно наоборот. Эльфы ничего не забывают, и болезни их sannatпроисходят от того, что они слишком много помнят, и порой снова и снова переживают кошмарную грезу почти наяву, не в силах остановиться. Подобие сна, в которое погружала Лютиэн этих страдальцев, служило тому, чтобы, соприкоснувшись мыслями, дать исцеляемому возможность посмотреть на себя и свой ужас немножко чужими глазами, как сквозь запотевшее стекло, отделить страх от себя, научиться не возвращаться к нему, укрепить волю против влечения к болезненному уголку памяти.
   С Береном было ровно наоборот: его память возвращалась к пустому месту, к черному провалу. Лютиэн даже не знала, чем объясняется человеческая забывчивость — неужели их память подобна сосуду, способному вместить лишь ограниченное количество знания? И то, что он так напряженно ищет, просто «перелилось через край»? Но какова закономерность, по которой одни события вытесняются другими? Берен помнил наизусть длинные отрывки из песенных сказаний, множество легенд и былей своего народа, и забыл, что происходило с ним самим. Если забывается ненужное — почему забылось нужное? Если забывается плохое — почему так избирательно, почему не все кошмары были вытеснены из памяти?
   Они бродили по полянам и перелескам Даэронова угодья, подолгу беседовали, и чем больше Берен отвечал на вопросы Лютиэн, тем больше у нее появлялось новых вопросов — словно от ветки отходили новые ветки. Она искала опору — то, от чего можно будет оттолкнуться, погрузившись в колдовской сон.
   Берен доверял ей, как ребенок. После того раздумья, после утра вопросов и ответов — «Как скажешь, госпожа Соловушка. Как пожелаешь, госпожа Волшебница». Он больше не пытался казаться ни хуже, ни лучше, чем он есть, словно без оглядки бросался в темный овраг, не думая, что его встретит на дне — острые камни, ворох палой листвы, холодная река… И все же — он испытывал ее ответами, как она его — вопросами; но с каждым ответом ей было все легче и легче выдерживать испытание.
   Она поняла, почему Финрод, Друг Людей, так мало говорил о них с другими эльфами, почему отмалчивались Галадриэль, Аэгнор и Ангрод — да все, кто знал людей близко. Понаслышке действительно можно было бы подумать, что люди исполнены мерзости и скверны, чтобы избежать этой ошибки, нужно было видеть хотя бы одного лицом к лицу и понять ту странную раздвоенность, которая вызывает одновременно жалость и уважение: так уважают калеку, оставшегося воином, как Маэдрос Феаноринг. Их тело постоянно заявляло свои права на их души, их влечения действительно стремились повелевать ими — и тем больше восхищения вызывали такие люди, как Берен, способные удерживать этих бешеных коней в узде и направлять их туда, куда нужно. Что люди были словно разорваны внутри себя — в том была скорее беда, чем вина. Многие беды происходили от того, что их сознание не могло само в себе разобраться. То, что Берен рассказал об отношениях мужчин и женщин у людей, судя по его же оговоркам, было справедливо для всего: для дружбы и вражды, искусства и труда… Все понятия в глазах Берена были как будто разъяты на составные части, или сплетены из отдельных частей, как канат — из отдельных нитей. Сложность была в том, что люди не всегда могли с ходу разобраться, где какая нить и делали оно, а ждали другого: все равно что выбрать самую яркую веревку и думать, что она будет самой крепкой.
   Теперь было ясно, что Берен имел в виду, когда говорил — «быть мертвым». Он надеялся избавиться от неосознанных влечений; но разве от них можно было избавиться, отрицая их? В этом тоже была ошибка и раздвоенность.
   После дождя, во время одной из прогулок, она впервые погрузила его в волшебный сон. Он рассказывал о хижине, где скрывался последние дни перед уходом из Дортониона, его осанвэ было ясным и четким, и Лютиэн словно сама побывала в тесной смрадной землянке. Вернуться памятью в те дни, которые предшествовали его появлению в этой землянке, он не смог. Лютиэн приказала ему, проснувшись, забыть разговор — и ужаснулась итогу: проснувшись, он действительно забыл.
   С эльфами такого не бывало никогда — в свое время Лютиэн и другие пробовали много разных вещей с волшебным сном: частью — ради новых знаний, частью — ради забавы. Ни один эльф никогда не забывал, что с ним происходило в волшебном сне. Человек — мог забыть. Тот, кто мог погрузить человека в волшебный сон, получал над ним страшную власть. Лютиэн возблагодарила Единого за то, что такая власть возможна лишь по добровольному согласию. И все же — оказывалось, что подозрения Берена не беспочвенны: ему могли приказать забыть — и он мог забыть по приказу. Ей не хотелось верить, что он способен был дать кому–то из слуг Врага согласие на такое… А впрочем — что она знает? Через что Берену довелось пройти, какими способами от него могли добиваться такого согласия?
   Лютиэн должна была развеять эти свои сомнения, а для этого ей следовало решиться на страшное: во сне погрузить Берена в самую середину его кошмара, и погрузиться туда вместе с ним. Ей было тяжело просить его об этом, потому что она не знала, чем это обернется для него, но знала, каким будет ответ: «Как скажешь, госпожа Соловушка. Как пожелаешь, госпожа Волшебница».
 
***
 
   Все было так ново и странно, что Берен просто не знал, что думать.
   Такого быть не могло — чтобы эльфийская принцесса сошла к нему, чтобы она ночевала под той же кровлей, говорила с ним, лечила его…
   Берен обнаружил, что способен о многом вспоминать без внутреннего содрогания. Чувства словно бы притупились, а точнее — появилось новое чувство, в присутствии которого все остальные обмельчали.
   Он сопротивлялся изо всех сил. Так было нельзя. Он слишком хорошо знал, чем такое заканчивалось — вылетели из головы события недавних дней, а «Беседа Финрода и Андрет», по которой он в детстве учился грамоте, сидела в уме прочно. Странно устроена память людская. А может быть, это и не зря, может быть, история лорда Аэгнора и Андрет — как раз то, о чем он должен помнить, ежечасно помнить теперь, чтобы не загнать себя и ее в такую же глупую ловушку.
   Он бродил с ней по молодым лесам Нелдорета, отвечал на ее вопросы и подчинялся ее лечению, странной ворожбе с блестящим зеркальцем и медленным пением без слов. Она погружала его в странный сон — и во сне он отвечал на те вопросы, на которые не мог ответить наяву. Иной раз он засыпал по ее воле в полдень, а просыпался на закате, хотя готов был поклясться, что говорил во сне не дольше пяти минут; а бывало и так, что он успевал прожить во сне полжизни, а солнце за это время не делало и двух шагов по небу, и сияло сквозь тот же просвет в кроне.
   Его больше не беспокоило, что она и другие эльфы будет думать о людях после этих разговоров. После первого сурового разговора он был убежден: ее отношение к нему не изменится к худшему, останется все тем же милосердным интересом; а до остальных эльфов дела ему не было.
   И все же — с каждым днем он все больше понимал, что этот интерес изменяется в какую–то сторону. В своих чувствах он уже почти не сомневался, хоть и боялся по–прежнему называть их своими именами. О, нет, думал он, так нельзя. Хватит с тебя этой страсти, которая побеждает все и вся: вспомни о своем позоре, вспомни о несчастном Горлиме. Нет у тебя права швырять на этот алтарь никого — кроме себя. Тот, кто воистину любит — должен страдать один.
   И он молчал, не позволяя чувству пробиться сквозь avanire. Пока она была рядом, это страдание было сладким. Может быть, еще и поэтому он не решался открыться: ведь признание потребует от нее действий. Она либо уйдет, либо… останется. И неизвестно, что хуже. Нет. Он не может ни расстаться с ней, ни обречь ее на любовь. Пусть все остается как есть — он понимал, что долго так оставаться не может, но столько, сколько возможно…
   И это тянулось до того дня, когда она предложила сделать последний шаг, заглянуть в тот угол памяти, в который он больше всего не хотел заглядывать.
   Он согласился. Отказаться он просто не мог.
   Как это уже было, он сел на траву, а она встала напротив, поигрывая зеркальцем — по ее словам, в нем не было ничего волшебного. Он попросил: сделать так, чтобы, придя в себя, он помнил все.
   — Хорошо, сказала она, — и через какое–то время Берен погрузился в сон.
   Когда он проснулся, она сидела на траве и плакала — а он не помнил ничего из прошедшего разговора.
   — Ты обещала, — он почувствовал обиду, неожиданно острую.
   — Я не смогла сдержать обещание. Извини. — Она немного помолчала. — Ты вспомнишь все — но со временем, постепенно. Я нашла ответы, и они таковы. Ты — не предатель. Ты — не орудие врага, ты освободился сам, по своей воле.
   Лютиэн улыбнулась сквозь слезы.
   — Стремление, которое гнало тебя через горы — твое собственное стремление. Некий человек передал тебе весть, которую ты счел настолько важной, что решил пересечь горы ради нее. Но первая попытка достичь гор оказалась неудачной. Тебя схватили… Ты проснешься завтра утром, помня все, но главное знай уже сейчас: ты их всех обманул. Твоей тайны они не узнали; и я не знаю ее. Если ты сочтешь нужным что–то сказать моему отцу — скажешь сам.