Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- Следующая »
- Последняя >>
Они миновали коридор и прошли три зала — почти анфиладой. Из каждого зала в другой вели тридцать ступеней — вниз. Окон больше не было — Берен решил, что эти залы уже под землей. Кругом пылали факела и фиалы, а богатство этих покоев не уступало богатству залов Нарготронда или Менегрота…
Стражники стояли у каждой двери — неподвижные, подобные статуям, все в черном с серебряной отделкой. Некоторые провожали их взглядом, не повернув головы, иные и этого не делали.
Последняя дверь открылась перед ними, и здесь уже не было ступеней вниз, а пол был гладкий как зеркало, и высокие колонны, отражаясь в нем, словно бы открывали под ногами входящего бездну. Потолок терялся во мгле, факела и свечи, двоясь в полу, освещали зал едва ли на треть его высоты. Зал был длинным, но узким, и здесь было полно народу.
Это и была та самая Морготова аула, о которой так много говорилось вечерами в ауле Каргонда. Сюда приволокли пленного Маэдроса, и здесь он при всех корчился на полу — от страха, как говорили легенды; Берен же полагал, что Моргот поразил его болью, сродни той, что насылал Саурон. Сюда приходили все эти странники их легенд, люди и эльфы, воины и менестрели — и узнавали якобы страшную правду: владыка Севера есть не враг всего живущего, а Возлюбивший Мир, принявший на себя всю его боль… И оставались здесь, очарованные этой сказкой…
Двое стражников, шедших сзади, остались снаружи, остановился Велль.
— Идите вперед, — сказал он. — Учитель ждет вас.
Там, впереди, мерцал иной свет, отличный от мерцания факелов и свечей. У Берена захватило дух — он понял, что светится этим светом. Лютиэн стиснула его ладонь, и он ответил ей легким пожатием.
Шаги человека звенели по камню, но еще сильнее, казалось ему, стучит его сердце. Эльфийская дева шагала неслышно.
Шестьдесят шагов отсчитал он, и остановился, не дойдя десяти до трех ступеней, поднимающихся к высокому трону из черного дерева. По сторонам стояли и сидели люди — десятки, может, сотни рыцарей Аст–Ахэ, мужчин и женщин разных лет, от пятнадцати до сорока, красивых, точно на подбор, одетых в черное, редко — в темно–красное или лиловое, почти все украшения — из серебра. Берен старался не смотреть на трон прежде, чем встанет лицом к лицу с тем, кто на нем сидит.
Берен был готов к тому, что увидел — обезображенное шрамами усталое, исполненное нездешней мудрости и печали лицо. Он не был эльфом и не мог разглядеть за этим обличием другого Моргота — того, которого показали ему на кургане Финрода. Этот же сам походил на эльфа, меченого ранами и страданиями, только ростом превышал любого из эльдар почти на целую голову. Одежды его было черными, пояс — из чеканных серебряных пластин, а грудь украшала цепь с большим «кошачьим глазом», вделанным в подвеску. Волосы его были белыми, как мрамор. А над головой висел — сначала показалось, что приделанный к спинке трона, потом Берен разглядел, что прямо в воздухе — железный венец, в котором горели Сильмариллы.
У Берена перехватило дыхание. Словно Солнце уронило три слезы… Словно он заново оказался у истоков мира — свет, лившийся из камней, был древнее, чем форма, хранившая его, но не старел. Словно бы все ткани бытия разошлись там, где горели три камня в своей железной темнице, и сквозь эти окна в глаза Берену смотрело нездешнее. Он понимал теперь, почему Феанор отказался отдать камни Валар; понимал, почему Мелькор возжаждал их и почему три рода нолдор готовы были пролить моря своей и чужой крови ради их возвращения.
— Кто вы, дети мои, и зачем вошли сюда непрошеными? — спросил Мелькор. Голос его был усталым и как будто бы даже ласковым, но строгим — так любящий отец спрашивает сына–несмышленыша: «Ну, что ты еще натворил?». Этот голос должен был обезоруживать.
Берен провел рукой по волосам, все еще полным песка, собираясь с духом, чтобы ответить — но Лютиэн опередила его.
— Я дочь короля Тингола, Лютиэн Тинувиэль. А это муж мой, Берен, сын Барахира. Я пришла к тебе, чтобы спеть перед твоим троном, как поют менестрели Средиземья.
Мелькор улыбнулся — одними уголками губ, чтобы не открылись раны на лице — и сказал:
— Что ж, пой. Время у нас есть.
У него и в самом деле было время. И время работало на него. Неумолимо, неотвратимо оно подтачивало Арду, и он провидел тот день, когда Арда падет в его обожженную ладонь, как яблоко, утомленное собственной спелостью.
Никто не мог помешать ему. Далекие братья–враги, Силы, могли бы, если бы захотели, переправиться через великий океан и ударить по Твердыне Тьмы, сразиться с ним и одолеть — но он все продумал. Клятва Феанора закрыла для них эту дорогу. Пообещав не помогать гордецам, Силы обрекли себя на бездействие и развязали ему руки. Узнав это от пленных, он рассмеялся — так предсказуемы оказались противники. Тогда он еще мог смеяться, тогда плоть, сотканная им для общения с эльфами, еще не так тяжко страдала. Он даже думал, что сумеет зарастить ожоги от Сильмариллов. Потом понял, что не сумеет — и решил поменять фана, но оказалось, что не может и этого. До Феанора, из–за которого он терпел эту муку, было уже не добраться — но когда орки приволокли Маэдроса, он отомстил сыну творца Сильмариллов за свои раны, нанесенные Камнями. И за эту поганую гордость, которую из нолдор можно вышибить только вместе с мозгами. Вот так же, как этот смертный, стоял Феаноринг, полный ненависти и презрения, и так же, как Феаноринг, этот смертный будет вопить от боли, пока не сорвет горло.
Если не покорится сразу. Когда по его зову пришли смертные, на которых он еще до валинорского плена наложил свое клеймо, он узнал лучшую месть, чем мучить тела и души. С эльфами это было невозможно, эльфы ломались и умирали — но не менялись по его мерке, подобно тем, кого он захватил в самом начале. С эльфами было поздно что–либо делать, люди же таяли в его ладонях как воск, и принимали ту форму, которую он желал им придать. Лишь три племени отщепенцев не ответили на его призыв и пошли на Запад, повинуясь иному зову.
Он был из этих, смертный с волосами цвета стали. Из тех, кто в годы тьмы подчинился лишь внешне. Пока рука Мелькора была на этом народе, они не смели поднять глаз, но за время его отсутствия непокорный скот вышел из повиновения и соблазнял остальных. Он и теперь пришел соблазнять, он и эльфийская чаровница, внутри которой тлела сила, унаследованная от Мелиан. Ничто по сравнению с силой Мелькора, поэтому он и согласился, чтобы она спела. Он был готов ко всему, мог отразить любую из жалких каверз, порожденных несовершенными умами созданий из плоти и крови. Он, певший в музыке Творения!
Да, их появление озадачило его — немного. Он не почувствовал их приближения в своих землях, это его обеспокоило. В этом была некая тайна, но смертный и эльфийская дева раскроют ее, он не сомневался. Его также немножко раздосадовало то, что их захватили рыцари и привели в аулу. Теперь он был вынужден ответить на вызов, а он терпеть не мог, когда его к чему–то вынуждали, путь даже вынуждали им же самим изобретенные правила. Он заботливо растил и учил Рыцарей, они были предметом его стараний, произведением его искусства — не для того он так тщательно поднимал их над уровнем людского быдла, чтобы сумасшедшая парочка заставила его уничтожить целое поколение, цвет его сада. Однако удалить рыцарей от соблазна он не мог, ведь это значило бы, что он сдался перед лицом вызова, на один миг помыслил о том, что двое пришельцев действительно могут быть опасны. Сука добрая воля, ненадежная основа, что может дать трещину в любой момент, а избавиться от нее никак невозможно…
Пусть поет, решил он. У меня будет время все исправить, если что–то случится.
И она запела. Против его ожиданий, это не была заклинательная песнь–клинок, оружие в устах барда. Чувство, испытанное Мелькором, воплощенные назвали бы досадой — он приготовился к битве, а песня сулила усладу.
Она повествовала о первых днях эльфов, о юном мире под светом звезд, о мире, не ведавшем зла. О времени, когда ночь не была покровительницей страха. О легкости, с которой земля дарила себя Детям Единого. О том немыслимом покое, полном радостей и трудов, который успели изведать Перворожденные. Одетая в темный плащ, она кружилась маленьким черным вихрем под собственную песню, и казалось, там, где она проходит, за ней шлейфом тянется та первозданная густая синева, которой изведали впервые открывшиеся глаза эльфов. Этот сумрак наполнял и без того сумрачный зал, факела и фиалы гасли один за другим, и когда погас последний — изумленные рыцари Аст–Ахэ и не менее изумленный смертный, подняв головы, увидели звезды, огромные и ласковые звезды, дарящие то, что он учил (и сам привык) называть Не–Светом.
«Хватит», — решил Мелькор, и потянул за одну из тех незримых нитей, которые сплетались в сеть. Рыцари повалились на пол, все с теми же изумленными и блаженными улыбками. Что ты на это скажешь, маленькая колдунья?
— Итак, ты усыпила их своей песнью, — сказал он, про себя наслаждаясь ее удивленно распахнутыми глазами. — Я не знаю, этого ты хотела или нет, но они заснули, и теперь мы одни. Они не проснутся, пока не будет на то моей воли. Ничто не помешает мне отдать вас оркам, а им сказать, что вы ушли, несчастные дети, помилованные мной за свою любовь. Но я великодушен. Вы и в самом деле можете уйти.
— Я не уйду без Сильмарилла, — сказал смертный.
— Сильмариллы мои, — ответил Мелькор. — И я их не отдам. Берен, я много наслышан о тебе и думал, что ты по крайней мере умен. Вот я перед тобой, владыка Арды. Вот ты передо мной, храбрый воин, незаурядный среди смертных, но все же — смертный, которого я могу прикончить одним движением руки и не убиваю лишь потому, что не хочу. Как ты собираешься заставить меня расстаться с сокровищем? Расскажи, мне интересно.
— Ты сам отдашь его мне.
— Вот как? — Мелькор приподнял бровь. Раны не позволяли выражать язвительное удивление более четко, но если бы рыцари не спали, они расхохотались бы над Береном. Этот тон неизменно заставлял их смеяться. — И почему же?
— Потому что они тебе не принадлежат, — сказал Берен. — Ты добыл их грабежом и убийством. Отдай их, потому что на них кровь Финвэ, короля моих королей. На них кровь Альквалондэ и тех, кто погиб в Хэлкараксэ…
Он думал, будто что–то собой представляет, ходячая груда сложных соединений, куча неуклонно самовоспроизводящихся и тут же распадающихся элементов живого. Все они так думают, но в одних эту иллюзию лучше поддерживать, а в других — развеять. Время есть. Можно позабавиться. Пусть он поймет о себе все. И пусть она все о нем поймет.
— Как странно, сын Барахира, — Мелькор откинулся на спинку кресла. — Ты обвиняешь меня в убийствах и грабежах, но посмел предстать перед моим троном. Наверное ты слышал из уст моих людей, что я не убиваю странников, что даже моих врагов здесь ждет радушный прием… Кстати, где они — те, кто поведал тебе это?
— Они мертвы, Мелькор.
— Кто же убил их?
— Я…
— И ты обвиняешь меня в том, что на Сильмариллах — кровь убитых мною? Скажи мне, Берен, ты глупец или лицемер, если говоришь со мной так?
— Я прав — и этого довольно.
Мелькор засмеялся — не разжимая губ, в нос — большего эта шутка не стоила. Смертный сжал челюсти.
— Валар могут ошибаться, — Мелькор заговорил, и голос его был как тончайшее и острейшее лезвие. — Изначальные не непогрешимы, эльфийские короли бывают неправы — но не Берен, сын Барахира! Мне явлено величайшее чудо Средиземья — человек, который всегда прав!
— Не всегда! — крикнул Берен, — Но сейчас. И ты это знаешь. Я прав, потому что убивал защищаясь, а ты пролил невинную кровь. Придумай сотню сказок в свое оправдание, заставь весь мир поверить в них — твои руки обличат тебя. Они до сих пор в язвах, верно? Ты не имеешь права на Сильмариллы, потому что не в силах даже коснуться сокровища, которое зовешь своим.
— Не в силах? — Мелькор поднялся с трона. — Ты ошибаешься, смертный, и ты сейчас узнаешь цену своей ошибке. Пусть наши руки рассудят нас, раз ты сам избрал их судьями.
Он внутренне улыбался. Да, это будет прекрасно. Пытка была бы всего лишь пыткой, обман — всего лишь обманом, но смертный будет корчиться, сраженный правдой, ради которой пересек пустыню. И после этого — он признает меня. Ничего другого ему не останется. А потом можно будет заняться эльфийской девицей.
Мелькор вытянул руку вперед — и в парившем над троном железном венце разжались зубцы, что держали Сильмариллы в железной короне.
— Смотри, — сказал Мелькор, когда камень упал в его протянутую ладонь. Перчатку он снял еще раньше, и Камень оказался в тисках обнаженной плоти.
Он называл себя человеком и говорил рыцарям, что знает человеческую боль, но это было неправдой. Боль, которую он терпел сейчас, была нечеловеческой болью. Плоть горела и дымилась, кипела кровь, тошнотворный запах паленого мяса пополз по залу. Мелькор сошел с трона, человек шагнул ему навстречу.
— Смотри, Беоринг. Вот, что камень сделает с плотью того, кто, по мнению твоих Валар грешен и мечен Падением. А вы, люди, мечены им изначально, если я и в самом деле — ваш создатель… Мне жаль обращаться к этому испытанию, но истина дороже. Ты не сможешь унести Сильмарилл отсюда, тебя убьет боль, которую я могу терпеть только потому, что я — Вала… Не–Свет, заточенный в этом камне, враждебен всему, что нарушает их устоявшуюся, мертвую гармонию — а значит, и тебе тоже. Если я дам тебе Камень — возьмешь ли?
Смертный провел языком по сухим губам.
— Возьму, — сказал он. — И унесу, если никто не заступит дорогу.
— Пустой бахвал! Да если ты сумеешь пронести Камень хотя бы десять шагов, клянусь, никто не помешает тебе выйти отсюда!
Боль и гнев владели им сильней, чем он собирался позволить себе. Он с опозданием понял, что в самом средоточии своих сил, с Сильмариллом в руке, сказал Слово…
А впрочем, это не имело значения. Смертный не вынесет, уронит Камень. Если он сделает это достаточно быстро — всего лишь потеряет руку. Если у него хватит воли на большее (в чем Мелькор сомневался) - умрет от боли.
Он даже жалел Берена. С одной рукой ему трудненько придется в рядах воинства Аст–Ахэ, и немного досадно будет, если он умрет. Отличный материал.
Смертный вроде бы колебался. Неужели струсит? Если струсит после того, как заставил меня терпеть так долго — сгною заживо, решил Мелькор.
— Идет! — смертный ударил Валу снизу по руке и поймал Камень в воздухе, сжав пальцы и стиснув зубы.
Мелькор отступил на шаг назад, чтобы несчастному было куда падать, когда ноги подломятся в агонии. Смертный какое–то мгновение смотрел на свою руку, охваченную незапятнанным сиянием — и крикнул вдруг, громко и коротко, и крик его многократно отразился от сводов аулы.
Берен готов был вытерпеть и принять любую боль, умоляя Единого и всех Валар лишь об одном: о силах перенести ее. Он так ждал боли, что почти ощутил. Почти обжегся… Почти…
Нет…
Он крикнул не от боли — от счастья, переполнившего его внезапно, хлынувшего через край. Сердце готово было выскочить из горла и взлететь птицей: Камень, сгусток первозданного, неискаженного пламени, грел — но не обжигал! Страшноватым факелом показалась Берену сжимающая камень рука: плоть и кровь окрасили сияние камня алым, и в этом алом свете он увидел, как исказилось лицо Мелькора.
— Остановись! — Мелькор вскинул руку, вырастая под потолок — Берену было уже все равно.
Не обращая на Валу внимания, он сделал шаг…
…Полутемная комната, разбросанная постель, а на постели — женщина с искаженным лицом…
Андис. Память ожила, заполнив все вокруг зримыми, осязаемыми образами, и Берен понял, что сейчас пройдет через самые мрачные закоулки своей души.
…Слишком тесно в комнате для двух разъяренных мужчин, для двух мечей, высекающих искры в яростной пляске… И лицо Борвега — красно от света лампы, от прилившей крови, и пот стекает по нему ручьями — от непривычных уже усилий и от страха. Ибо нагой юнец, пойманный в постели жены, оказался не только племянником князя, но и отличным мечником — настолько хорошим, насколько можно быть в неполных восемнадцать лет. Он двигался быстрее, отражал удары легко и уверенно, наносил их сильно и хлестко — Борвега спасал опыт… Только опыт… Но и опыт — плохой помощник, когда слабеет рука, и после очередного удара твой меч отлетает в сторону… Ты во власти мальчишки, похитившего честь семьи, весь — в его милости… И больше всего на свете тебе хочется, чтобы острие меча не задержалось у твоего кадыка, а прошло дальше — насквозь…
Миг жгучего стыда, испытанного впервые — настоящего взрослого стыда… Когда взрослый мужчина, старше твоего отца, плачет — потому что ты унизил его, и, смертельно унизив, пощадил… И ты впервые так остро чувствуешь, что твое счастье оплачено чьим–то позором, чьими–то слезами…
Берен не знал, что делать, он пришел в ужас — рука, сжимающая Сильмарилл, и вправду не единожды запятнана. А перед этим светом невозможно лгать; ложь — гибель, что же мне делать???
«Прости меня, Борвег…» — он сказал первое, что пришло на уста, и сделал следующий шаг.
— Забыть о чести, наплевать на закон… Опозорить разом и имя Броганов, и имя Беорингов! Нечего сказать, хорошего же сына я воспитал. Зачем тебе дан был этот меч? Чтобы ты безнаказанно бесчестил чужих жен? Или все–таки для того, чтобы охранять Закон и Правду?
— Почему из–за этого Закона женщина не может быть счастлива с тем, кого любит?
— Потому что если каждый в погоне за счастьем начнет переступать свое слово, данное другому перед лицом Намо Судьи и Единого, во всем мире воцарится беззаконие и смута, восторжествуют низость, убийство и обман!
— Так будь проклят твой Намо и твой Единый, раз они создали такие законы!
…Голова откидывается назад под тяжестью оплеухи — в первый и последний раз Барахир поднял руку на взрослого сына. Гнев и обида охватывают сердце — а отец поворачивается спиной, и спина эта широка, а кинжал справа, под рукой… Был миг, один лишь миг, когда Берен готов был поднять на отца оружие.
«Прости, atarinya…»
Шаг…
…Это был маленький орк, лет восемь–десять… Таких — еще не убивали… Но этот — подобрал саблю мертвеца и с визгом бросился на врага… На мальчишку не так чтобы намного старше себя, еще не успевшего понять, убил он кого–то в этом налете на становище — или нет?
Движение, заученное годами: отмашка снизу, и тут же — «полет стрижа» — меч наискось рубит противника через грудь, рассекая ребра и грудину…
Он умирал невыносимо долго, и Берен никак не мог собраться с силами и добить одним ударом.
Потом его рвало.
Прости меня, ты, чьего имени я не знаю…
Шаг!
Он думал — это будет Ущелье Сириона, но это были Топи Сереха…
«Почему мы должны опять прикрывать вас собой? Чем вы лучше? Тем, что бессмертные, тем что не болеете, искусны без меры и так мудры, что аж тошно? Так не хватит ли с вас? Все равно вы не умираете насовсем, все равно вы когда–нибудь возродитесь: так пожалейте нас, мы и так–то пожить не успеваем! Боги, боги, за что вы так жестоки?»
…Рука тяжелеет, налившись усталостью, и словно острые иглы, судорога пронзает ее время от времени. Они отступают, разбирая за собой гати, ломая доски, выворачивая колья — и стук топоров перемежается тупыми ударами кованых болтов в доски… в щиты… А порой звук попадания — как в мешок земляного хлеба. И кто–то валится на доски или в грязь…
Берен поскальзывается, срывается с кочки и, взмахнув руками, шлепается в трясину, в стылую черную жижу…
Шлем и кольчуга тянут ко дну. Рвется под закоченевшими пальцами жалкая болотная травка, за которую он пытается цепляться. Даже умей он плавать…
— Руку! — сквозь грязь, залепившую глаза, он видит протянутую ладонь — узкую, как у девицы… Вцепляется в нее как клещ — и чувствует силу мужской ладони руки (два раза ладонь), что тянет его к мосткам…
Как его звали, этого эльфа? Он не запомнил…
Неужели я был так малодушен?
Память беспощадна. Был.
«Прости…» — шепчет Берен.
…Этого эльфа убили на следующий день; они даже не могли его похоронить — там, в трясине, остались его кости…
Шаг.
— Где они?! Где они, выродок?!! Тебе что, сучий потрох, твоя шкура не дорога? Оторвать еще кусочек?
Крик — и кровь стынет в жилах…
— Урагх, это нечестно! Ты уже второй раз лезешь, а я еще даже не подержался! А ну, пусти, пусти меня к ней!
— Нравится, беоринг? А уж ей–то смотри, как нравится! Ну, где они, твои друзья? Где твой хозяин, Барахир, где наследники этого вшивого княжества? Смотри, еще вся ночь и весь день впереди, а нас тут полсотни, твоя баба внакладе не останется, да и ты тоже! Говори! Говори сейчас, если не хочешь, чтобы я вот этой вот кочергой пришпарил ее промеж ног!
Невнятное бормотание.
— Что? Не разберу ни хрена — Фолдор, заткни ей пасть.
«Только не меня! Горлим, ради всего на свете — меня не выдавай!»
Да, так оно и было: он не подумал о других.
«Прости, Горлим… И ты, Эйлинель — прости…»
Шаг…
Он страшился этого видения, потому что знал — он окажется в Сарнадуине…
Там был колодец, как раз напротив коновязи, и в этот колодец они спускали кровь…
— А все почему? — разглагольствовал вожак над орками — человек, щербатый северянин. — Все через гордость твою паскудную. Всего–то и дела: сапог лизнуть, а? Вот ты, Карог, к примеру, отказался бы от моего сапога?
— А чего там… Сапог как сапог…
— Ну! И я говорю! И чего брезговать–то, после того как он уже столько раз по твоей морде погулял! Вы с ним теперь, можно сказать, родные братья, Беоринг.
…Смешно им было — чуть животы не надорвали.
Девятнадцать трупов — старики, бабы, детишки… Потеха.
Унизиться? Не то слово — унижение он перестал чувствовать уже после того как его второй раз отлили водой. Словно закостенел весь…
«Ты хочешь сказать, что и это произошло только по моей вине — а не потому что орки любят проливать чужую кровь?»
И все равно — простите…
Шаг!
Вот это было страшнее всего — морозный день в долине Улма.
Слова стынут на ветру — а Раутан еще ничего не понимает, и его слуги тоже…
— Я верен Финроду, а он в заложниках у Тху. Я не могу ни бежать, ни отпустить тебя. Прости, Раутан.
Точно в сердце, как в масло — быстро и почти без боли… Да. Умею.
Кровь успела застыть на клинке морозными изломами, пока он догнал второго слугу — это не погоня была такой долгой, это день выдался такой холодный…
Отчего так живо помнятся всякие мелочи?
«Раутан, прости, где бы ты ни был…»
Шаг.
Медленно, как во сне, он поднимает копье — и ветер подхватывает красную тряпицу, забавляется ею недолгое время — а потом несет на своих крыльях стрелы, окрыленные горящей паклей. И взвивается под ногами наступающих пехотинцев Аст–Ахэ пламя…
«Теперь наша очередь устроить кое–кому Дагор Браголлах…»
Смотри! — человек мечется и кричит, пытаясь сбить огонь, отбрасывает и щит, и копье, кружится в жутком танце — и бежит на мечи врагов, сулящие более легкую смерть… Простой северянин, не из воинов Твердыни, которым дарована безболезненная смерть. Эти продолжали рубиться и обгоревшими до мяса.
«И у вас я должен просить прощения, враги мои? За что же? За то, что я стер вас с лица земли, не дал убивать, насиловать и грабить вволю? Нет, в этом я не раскаиваюсь. А в чем же тогда?
В том, что бессилен был вас исцелить — мог лишь убить?
Пожалуй…
Что ж, и вы простите меня, враги мои…»
Шаг!
Лицо во мраке. Нет, не во мраке — в сером свете не этого мира.
Ном!
«Не останавливайся. Иди».
«Иду…»
Я знаю, ты заранее простил меня… И все же — прости еще раз, если я сейчас ошибаюсь…
Шаг!!!
Он прорвал пелену видений и выпал в настоящее.
— Ты за это заплатишь, — прошептал Мелькор…
Нет. Не Мелькор. Моргот.
Очнувшись от грезы, Берен развернулся и увидел его почти таким, каким представлял по рассказу о поединке с Финголфином. «Ну, не тридцать футов… Ну, десять… Мне хватит…»
Корона теперь была на голове Валы, огромной, как котел, но сияние Камней не освещало его лица — так круто выступал вперед широкий лоб. Сама по себе кожа Моргота была темна, но там, где лучи падали на нее, как будто бы светилась мрачным лиловым светом. Раны, которые оставил Торондор, из–за теней казались больше. Глаза… Берен узнал их, узнал белый огонь, сочащийся между прищуренных век. Плечи были как скала, руки — словно тараны.
Берен осторожно обнял Лютиэн за плечи, нащупал нож в рукаве и передал ей под прикрытием плаща. Шагнул вперед, заслоняя Лютиэн собой.
— Бедные дураки, на что же вы рассчитывали? — проговорил Моргот. — Что спасет вас от смерти?
— Ничего, пожалуй, — глухо ответил Берен. — Успеешь ли ты, твое могущество, прибраться тут, пока ребятки не проснутся? А то неловко получится: «Учитель, откуда куча мяса на полу?» — «Хрен его знает, парни, наверное, ветром надуло…»
Туша Моргота содрогнулась в коротком хохоте, потом белые зрачки снова вонзились в человека.
— Отдай мне Сильмарилл, Берен. Подержался — и хватит. Эта ноша не по тебе.
Стражники стояли у каждой двери — неподвижные, подобные статуям, все в черном с серебряной отделкой. Некоторые провожали их взглядом, не повернув головы, иные и этого не делали.
Последняя дверь открылась перед ними, и здесь уже не было ступеней вниз, а пол был гладкий как зеркало, и высокие колонны, отражаясь в нем, словно бы открывали под ногами входящего бездну. Потолок терялся во мгле, факела и свечи, двоясь в полу, освещали зал едва ли на треть его высоты. Зал был длинным, но узким, и здесь было полно народу.
Это и была та самая Морготова аула, о которой так много говорилось вечерами в ауле Каргонда. Сюда приволокли пленного Маэдроса, и здесь он при всех корчился на полу — от страха, как говорили легенды; Берен же полагал, что Моргот поразил его болью, сродни той, что насылал Саурон. Сюда приходили все эти странники их легенд, люди и эльфы, воины и менестрели — и узнавали якобы страшную правду: владыка Севера есть не враг всего живущего, а Возлюбивший Мир, принявший на себя всю его боль… И оставались здесь, очарованные этой сказкой…
Двое стражников, шедших сзади, остались снаружи, остановился Велль.
— Идите вперед, — сказал он. — Учитель ждет вас.
Там, впереди, мерцал иной свет, отличный от мерцания факелов и свечей. У Берена захватило дух — он понял, что светится этим светом. Лютиэн стиснула его ладонь, и он ответил ей легким пожатием.
Шаги человека звенели по камню, но еще сильнее, казалось ему, стучит его сердце. Эльфийская дева шагала неслышно.
Шестьдесят шагов отсчитал он, и остановился, не дойдя десяти до трех ступеней, поднимающихся к высокому трону из черного дерева. По сторонам стояли и сидели люди — десятки, может, сотни рыцарей Аст–Ахэ, мужчин и женщин разных лет, от пятнадцати до сорока, красивых, точно на подбор, одетых в черное, редко — в темно–красное или лиловое, почти все украшения — из серебра. Берен старался не смотреть на трон прежде, чем встанет лицом к лицу с тем, кто на нем сидит.
Берен был готов к тому, что увидел — обезображенное шрамами усталое, исполненное нездешней мудрости и печали лицо. Он не был эльфом и не мог разглядеть за этим обличием другого Моргота — того, которого показали ему на кургане Финрода. Этот же сам походил на эльфа, меченого ранами и страданиями, только ростом превышал любого из эльдар почти на целую голову. Одежды его было черными, пояс — из чеканных серебряных пластин, а грудь украшала цепь с большим «кошачьим глазом», вделанным в подвеску. Волосы его были белыми, как мрамор. А над головой висел — сначала показалось, что приделанный к спинке трона, потом Берен разглядел, что прямо в воздухе — железный венец, в котором горели Сильмариллы.
У Берена перехватило дыхание. Словно Солнце уронило три слезы… Словно он заново оказался у истоков мира — свет, лившийся из камней, был древнее, чем форма, хранившая его, но не старел. Словно бы все ткани бытия разошлись там, где горели три камня в своей железной темнице, и сквозь эти окна в глаза Берену смотрело нездешнее. Он понимал теперь, почему Феанор отказался отдать камни Валар; понимал, почему Мелькор возжаждал их и почему три рода нолдор готовы были пролить моря своей и чужой крови ради их возвращения.
— Кто вы, дети мои, и зачем вошли сюда непрошеными? — спросил Мелькор. Голос его был усталым и как будто бы даже ласковым, но строгим — так любящий отец спрашивает сына–несмышленыша: «Ну, что ты еще натворил?». Этот голос должен был обезоруживать.
Берен провел рукой по волосам, все еще полным песка, собираясь с духом, чтобы ответить — но Лютиэн опередила его.
— Я дочь короля Тингола, Лютиэн Тинувиэль. А это муж мой, Берен, сын Барахира. Я пришла к тебе, чтобы спеть перед твоим троном, как поют менестрели Средиземья.
Мелькор улыбнулся — одними уголками губ, чтобы не открылись раны на лице — и сказал:
— Что ж, пой. Время у нас есть.
***
У него и в самом деле было время. И время работало на него. Неумолимо, неотвратимо оно подтачивало Арду, и он провидел тот день, когда Арда падет в его обожженную ладонь, как яблоко, утомленное собственной спелостью.
Никто не мог помешать ему. Далекие братья–враги, Силы, могли бы, если бы захотели, переправиться через великий океан и ударить по Твердыне Тьмы, сразиться с ним и одолеть — но он все продумал. Клятва Феанора закрыла для них эту дорогу. Пообещав не помогать гордецам, Силы обрекли себя на бездействие и развязали ему руки. Узнав это от пленных, он рассмеялся — так предсказуемы оказались противники. Тогда он еще мог смеяться, тогда плоть, сотканная им для общения с эльфами, еще не так тяжко страдала. Он даже думал, что сумеет зарастить ожоги от Сильмариллов. Потом понял, что не сумеет — и решил поменять фана, но оказалось, что не может и этого. До Феанора, из–за которого он терпел эту муку, было уже не добраться — но когда орки приволокли Маэдроса, он отомстил сыну творца Сильмариллов за свои раны, нанесенные Камнями. И за эту поганую гордость, которую из нолдор можно вышибить только вместе с мозгами. Вот так же, как этот смертный, стоял Феаноринг, полный ненависти и презрения, и так же, как Феаноринг, этот смертный будет вопить от боли, пока не сорвет горло.
Если не покорится сразу. Когда по его зову пришли смертные, на которых он еще до валинорского плена наложил свое клеймо, он узнал лучшую месть, чем мучить тела и души. С эльфами это было невозможно, эльфы ломались и умирали — но не менялись по его мерке, подобно тем, кого он захватил в самом начале. С эльфами было поздно что–либо делать, люди же таяли в его ладонях как воск, и принимали ту форму, которую он желал им придать. Лишь три племени отщепенцев не ответили на его призыв и пошли на Запад, повинуясь иному зову.
Он был из этих, смертный с волосами цвета стали. Из тех, кто в годы тьмы подчинился лишь внешне. Пока рука Мелькора была на этом народе, они не смели поднять глаз, но за время его отсутствия непокорный скот вышел из повиновения и соблазнял остальных. Он и теперь пришел соблазнять, он и эльфийская чаровница, внутри которой тлела сила, унаследованная от Мелиан. Ничто по сравнению с силой Мелькора, поэтому он и согласился, чтобы она спела. Он был готов ко всему, мог отразить любую из жалких каверз, порожденных несовершенными умами созданий из плоти и крови. Он, певший в музыке Творения!
Да, их появление озадачило его — немного. Он не почувствовал их приближения в своих землях, это его обеспокоило. В этом была некая тайна, но смертный и эльфийская дева раскроют ее, он не сомневался. Его также немножко раздосадовало то, что их захватили рыцари и привели в аулу. Теперь он был вынужден ответить на вызов, а он терпеть не мог, когда его к чему–то вынуждали, путь даже вынуждали им же самим изобретенные правила. Он заботливо растил и учил Рыцарей, они были предметом его стараний, произведением его искусства — не для того он так тщательно поднимал их над уровнем людского быдла, чтобы сумасшедшая парочка заставила его уничтожить целое поколение, цвет его сада. Однако удалить рыцарей от соблазна он не мог, ведь это значило бы, что он сдался перед лицом вызова, на один миг помыслил о том, что двое пришельцев действительно могут быть опасны. Сука добрая воля, ненадежная основа, что может дать трещину в любой момент, а избавиться от нее никак невозможно…
Пусть поет, решил он. У меня будет время все исправить, если что–то случится.
И она запела. Против его ожиданий, это не была заклинательная песнь–клинок, оружие в устах барда. Чувство, испытанное Мелькором, воплощенные назвали бы досадой — он приготовился к битве, а песня сулила усладу.
Она повествовала о первых днях эльфов, о юном мире под светом звезд, о мире, не ведавшем зла. О времени, когда ночь не была покровительницей страха. О легкости, с которой земля дарила себя Детям Единого. О том немыслимом покое, полном радостей и трудов, который успели изведать Перворожденные. Одетая в темный плащ, она кружилась маленьким черным вихрем под собственную песню, и казалось, там, где она проходит, за ней шлейфом тянется та первозданная густая синева, которой изведали впервые открывшиеся глаза эльфов. Этот сумрак наполнял и без того сумрачный зал, факела и фиалы гасли один за другим, и когда погас последний — изумленные рыцари Аст–Ахэ и не менее изумленный смертный, подняв головы, увидели звезды, огромные и ласковые звезды, дарящие то, что он учил (и сам привык) называть Не–Светом.
«Хватит», — решил Мелькор, и потянул за одну из тех незримых нитей, которые сплетались в сеть. Рыцари повалились на пол, все с теми же изумленными и блаженными улыбками. Что ты на это скажешь, маленькая колдунья?
— Итак, ты усыпила их своей песнью, — сказал он, про себя наслаждаясь ее удивленно распахнутыми глазами. — Я не знаю, этого ты хотела или нет, но они заснули, и теперь мы одни. Они не проснутся, пока не будет на то моей воли. Ничто не помешает мне отдать вас оркам, а им сказать, что вы ушли, несчастные дети, помилованные мной за свою любовь. Но я великодушен. Вы и в самом деле можете уйти.
— Я не уйду без Сильмарилла, — сказал смертный.
— Сильмариллы мои, — ответил Мелькор. — И я их не отдам. Берен, я много наслышан о тебе и думал, что ты по крайней мере умен. Вот я перед тобой, владыка Арды. Вот ты передо мной, храбрый воин, незаурядный среди смертных, но все же — смертный, которого я могу прикончить одним движением руки и не убиваю лишь потому, что не хочу. Как ты собираешься заставить меня расстаться с сокровищем? Расскажи, мне интересно.
— Ты сам отдашь его мне.
— Вот как? — Мелькор приподнял бровь. Раны не позволяли выражать язвительное удивление более четко, но если бы рыцари не спали, они расхохотались бы над Береном. Этот тон неизменно заставлял их смеяться. — И почему же?
— Потому что они тебе не принадлежат, — сказал Берен. — Ты добыл их грабежом и убийством. Отдай их, потому что на них кровь Финвэ, короля моих королей. На них кровь Альквалондэ и тех, кто погиб в Хэлкараксэ…
Он думал, будто что–то собой представляет, ходячая груда сложных соединений, куча неуклонно самовоспроизводящихся и тут же распадающихся элементов живого. Все они так думают, но в одних эту иллюзию лучше поддерживать, а в других — развеять. Время есть. Можно позабавиться. Пусть он поймет о себе все. И пусть она все о нем поймет.
— Как странно, сын Барахира, — Мелькор откинулся на спинку кресла. — Ты обвиняешь меня в убийствах и грабежах, но посмел предстать перед моим троном. Наверное ты слышал из уст моих людей, что я не убиваю странников, что даже моих врагов здесь ждет радушный прием… Кстати, где они — те, кто поведал тебе это?
— Они мертвы, Мелькор.
— Кто же убил их?
— Я…
— И ты обвиняешь меня в том, что на Сильмариллах — кровь убитых мною? Скажи мне, Берен, ты глупец или лицемер, если говоришь со мной так?
— Я прав — и этого довольно.
Мелькор засмеялся — не разжимая губ, в нос — большего эта шутка не стоила. Смертный сжал челюсти.
— Валар могут ошибаться, — Мелькор заговорил, и голос его был как тончайшее и острейшее лезвие. — Изначальные не непогрешимы, эльфийские короли бывают неправы — но не Берен, сын Барахира! Мне явлено величайшее чудо Средиземья — человек, который всегда прав!
— Не всегда! — крикнул Берен, — Но сейчас. И ты это знаешь. Я прав, потому что убивал защищаясь, а ты пролил невинную кровь. Придумай сотню сказок в свое оправдание, заставь весь мир поверить в них — твои руки обличат тебя. Они до сих пор в язвах, верно? Ты не имеешь права на Сильмариллы, потому что не в силах даже коснуться сокровища, которое зовешь своим.
— Не в силах? — Мелькор поднялся с трона. — Ты ошибаешься, смертный, и ты сейчас узнаешь цену своей ошибке. Пусть наши руки рассудят нас, раз ты сам избрал их судьями.
Он внутренне улыбался. Да, это будет прекрасно. Пытка была бы всего лишь пыткой, обман — всего лишь обманом, но смертный будет корчиться, сраженный правдой, ради которой пересек пустыню. И после этого — он признает меня. Ничего другого ему не останется. А потом можно будет заняться эльфийской девицей.
Мелькор вытянул руку вперед — и в парившем над троном железном венце разжались зубцы, что держали Сильмариллы в железной короне.
— Смотри, — сказал Мелькор, когда камень упал в его протянутую ладонь. Перчатку он снял еще раньше, и Камень оказался в тисках обнаженной плоти.
Он называл себя человеком и говорил рыцарям, что знает человеческую боль, но это было неправдой. Боль, которую он терпел сейчас, была нечеловеческой болью. Плоть горела и дымилась, кипела кровь, тошнотворный запах паленого мяса пополз по залу. Мелькор сошел с трона, человек шагнул ему навстречу.
— Смотри, Беоринг. Вот, что камень сделает с плотью того, кто, по мнению твоих Валар грешен и мечен Падением. А вы, люди, мечены им изначально, если я и в самом деле — ваш создатель… Мне жаль обращаться к этому испытанию, но истина дороже. Ты не сможешь унести Сильмарилл отсюда, тебя убьет боль, которую я могу терпеть только потому, что я — Вала… Не–Свет, заточенный в этом камне, враждебен всему, что нарушает их устоявшуюся, мертвую гармонию — а значит, и тебе тоже. Если я дам тебе Камень — возьмешь ли?
Смертный провел языком по сухим губам.
— Возьму, — сказал он. — И унесу, если никто не заступит дорогу.
— Пустой бахвал! Да если ты сумеешь пронести Камень хотя бы десять шагов, клянусь, никто не помешает тебе выйти отсюда!
Боль и гнев владели им сильней, чем он собирался позволить себе. Он с опозданием понял, что в самом средоточии своих сил, с Сильмариллом в руке, сказал Слово…
А впрочем, это не имело значения. Смертный не вынесет, уронит Камень. Если он сделает это достаточно быстро — всего лишь потеряет руку. Если у него хватит воли на большее (в чем Мелькор сомневался) - умрет от боли.
Он даже жалел Берена. С одной рукой ему трудненько придется в рядах воинства Аст–Ахэ, и немного досадно будет, если он умрет. Отличный материал.
Смертный вроде бы колебался. Неужели струсит? Если струсит после того, как заставил меня терпеть так долго — сгною заживо, решил Мелькор.
— Идет! — смертный ударил Валу снизу по руке и поймал Камень в воздухе, сжав пальцы и стиснув зубы.
Мелькор отступил на шаг назад, чтобы несчастному было куда падать, когда ноги подломятся в агонии. Смертный какое–то мгновение смотрел на свою руку, охваченную незапятнанным сиянием — и крикнул вдруг, громко и коротко, и крик его многократно отразился от сводов аулы.
***
Берен готов был вытерпеть и принять любую боль, умоляя Единого и всех Валар лишь об одном: о силах перенести ее. Он так ждал боли, что почти ощутил. Почти обжегся… Почти…
Нет…
Он крикнул не от боли — от счастья, переполнившего его внезапно, хлынувшего через край. Сердце готово было выскочить из горла и взлететь птицей: Камень, сгусток первозданного, неискаженного пламени, грел — но не обжигал! Страшноватым факелом показалась Берену сжимающая камень рука: плоть и кровь окрасили сияние камня алым, и в этом алом свете он увидел, как исказилось лицо Мелькора.
— Остановись! — Мелькор вскинул руку, вырастая под потолок — Берену было уже все равно.
Не обращая на Валу внимания, он сделал шаг…
…Полутемная комната, разбросанная постель, а на постели — женщина с искаженным лицом…
Андис. Память ожила, заполнив все вокруг зримыми, осязаемыми образами, и Берен понял, что сейчас пройдет через самые мрачные закоулки своей души.
…Слишком тесно в комнате для двух разъяренных мужчин, для двух мечей, высекающих искры в яростной пляске… И лицо Борвега — красно от света лампы, от прилившей крови, и пот стекает по нему ручьями — от непривычных уже усилий и от страха. Ибо нагой юнец, пойманный в постели жены, оказался не только племянником князя, но и отличным мечником — настолько хорошим, насколько можно быть в неполных восемнадцать лет. Он двигался быстрее, отражал удары легко и уверенно, наносил их сильно и хлестко — Борвега спасал опыт… Только опыт… Но и опыт — плохой помощник, когда слабеет рука, и после очередного удара твой меч отлетает в сторону… Ты во власти мальчишки, похитившего честь семьи, весь — в его милости… И больше всего на свете тебе хочется, чтобы острие меча не задержалось у твоего кадыка, а прошло дальше — насквозь…
Миг жгучего стыда, испытанного впервые — настоящего взрослого стыда… Когда взрослый мужчина, старше твоего отца, плачет — потому что ты унизил его, и, смертельно унизив, пощадил… И ты впервые так остро чувствуешь, что твое счастье оплачено чьим–то позором, чьими–то слезами…
Берен не знал, что делать, он пришел в ужас — рука, сжимающая Сильмарилл, и вправду не единожды запятнана. А перед этим светом невозможно лгать; ложь — гибель, что же мне делать???
«Прости меня, Борвег…» — он сказал первое, что пришло на уста, и сделал следующий шаг.
— Забыть о чести, наплевать на закон… Опозорить разом и имя Броганов, и имя Беорингов! Нечего сказать, хорошего же сына я воспитал. Зачем тебе дан был этот меч? Чтобы ты безнаказанно бесчестил чужих жен? Или все–таки для того, чтобы охранять Закон и Правду?
— Почему из–за этого Закона женщина не может быть счастлива с тем, кого любит?
— Потому что если каждый в погоне за счастьем начнет переступать свое слово, данное другому перед лицом Намо Судьи и Единого, во всем мире воцарится беззаконие и смута, восторжествуют низость, убийство и обман!
— Так будь проклят твой Намо и твой Единый, раз они создали такие законы!
…Голова откидывается назад под тяжестью оплеухи — в первый и последний раз Барахир поднял руку на взрослого сына. Гнев и обида охватывают сердце — а отец поворачивается спиной, и спина эта широка, а кинжал справа, под рукой… Был миг, один лишь миг, когда Берен готов был поднять на отца оружие.
«Прости, atarinya…»
Шаг…
…Это был маленький орк, лет восемь–десять… Таких — еще не убивали… Но этот — подобрал саблю мертвеца и с визгом бросился на врага… На мальчишку не так чтобы намного старше себя, еще не успевшего понять, убил он кого–то в этом налете на становище — или нет?
Движение, заученное годами: отмашка снизу, и тут же — «полет стрижа» — меч наискось рубит противника через грудь, рассекая ребра и грудину…
Он умирал невыносимо долго, и Берен никак не мог собраться с силами и добить одним ударом.
Потом его рвало.
Прости меня, ты, чьего имени я не знаю…
Шаг!
Он думал — это будет Ущелье Сириона, но это были Топи Сереха…
«Почему мы должны опять прикрывать вас собой? Чем вы лучше? Тем, что бессмертные, тем что не болеете, искусны без меры и так мудры, что аж тошно? Так не хватит ли с вас? Все равно вы не умираете насовсем, все равно вы когда–нибудь возродитесь: так пожалейте нас, мы и так–то пожить не успеваем! Боги, боги, за что вы так жестоки?»
…Рука тяжелеет, налившись усталостью, и словно острые иглы, судорога пронзает ее время от времени. Они отступают, разбирая за собой гати, ломая доски, выворачивая колья — и стук топоров перемежается тупыми ударами кованых болтов в доски… в щиты… А порой звук попадания — как в мешок земляного хлеба. И кто–то валится на доски или в грязь…
Берен поскальзывается, срывается с кочки и, взмахнув руками, шлепается в трясину, в стылую черную жижу…
Шлем и кольчуга тянут ко дну. Рвется под закоченевшими пальцами жалкая болотная травка, за которую он пытается цепляться. Даже умей он плавать…
— Руку! — сквозь грязь, залепившую глаза, он видит протянутую ладонь — узкую, как у девицы… Вцепляется в нее как клещ — и чувствует силу мужской ладони руки (два раза ладонь), что тянет его к мосткам…
Как его звали, этого эльфа? Он не запомнил…
Неужели я был так малодушен?
Память беспощадна. Был.
«Прости…» — шепчет Берен.
…Этого эльфа убили на следующий день; они даже не могли его похоронить — там, в трясине, остались его кости…
Шаг.
— Где они?! Где они, выродок?!! Тебе что, сучий потрох, твоя шкура не дорога? Оторвать еще кусочек?
Крик — и кровь стынет в жилах…
— Урагх, это нечестно! Ты уже второй раз лезешь, а я еще даже не подержался! А ну, пусти, пусти меня к ней!
— Нравится, беоринг? А уж ей–то смотри, как нравится! Ну, где они, твои друзья? Где твой хозяин, Барахир, где наследники этого вшивого княжества? Смотри, еще вся ночь и весь день впереди, а нас тут полсотни, твоя баба внакладе не останется, да и ты тоже! Говори! Говори сейчас, если не хочешь, чтобы я вот этой вот кочергой пришпарил ее промеж ног!
Невнятное бормотание.
— Что? Не разберу ни хрена — Фолдор, заткни ей пасть.
«Только не меня! Горлим, ради всего на свете — меня не выдавай!»
Да, так оно и было: он не подумал о других.
«Прости, Горлим… И ты, Эйлинель — прости…»
Шаг…
Он страшился этого видения, потому что знал — он окажется в Сарнадуине…
Там был колодец, как раз напротив коновязи, и в этот колодец они спускали кровь…
— А все почему? — разглагольствовал вожак над орками — человек, щербатый северянин. — Все через гордость твою паскудную. Всего–то и дела: сапог лизнуть, а? Вот ты, Карог, к примеру, отказался бы от моего сапога?
— А чего там… Сапог как сапог…
— Ну! И я говорю! И чего брезговать–то, после того как он уже столько раз по твоей морде погулял! Вы с ним теперь, можно сказать, родные братья, Беоринг.
…Смешно им было — чуть животы не надорвали.
Девятнадцать трупов — старики, бабы, детишки… Потеха.
Унизиться? Не то слово — унижение он перестал чувствовать уже после того как его второй раз отлили водой. Словно закостенел весь…
«Ты хочешь сказать, что и это произошло только по моей вине — а не потому что орки любят проливать чужую кровь?»
И все равно — простите…
Шаг!
Вот это было страшнее всего — морозный день в долине Улма.
Слова стынут на ветру — а Раутан еще ничего не понимает, и его слуги тоже…
— Я верен Финроду, а он в заложниках у Тху. Я не могу ни бежать, ни отпустить тебя. Прости, Раутан.
Точно в сердце, как в масло — быстро и почти без боли… Да. Умею.
Кровь успела застыть на клинке морозными изломами, пока он догнал второго слугу — это не погоня была такой долгой, это день выдался такой холодный…
Отчего так живо помнятся всякие мелочи?
«Раутан, прости, где бы ты ни был…»
Шаг.
Медленно, как во сне, он поднимает копье — и ветер подхватывает красную тряпицу, забавляется ею недолгое время — а потом несет на своих крыльях стрелы, окрыленные горящей паклей. И взвивается под ногами наступающих пехотинцев Аст–Ахэ пламя…
«Теперь наша очередь устроить кое–кому Дагор Браголлах…»
Смотри! — человек мечется и кричит, пытаясь сбить огонь, отбрасывает и щит, и копье, кружится в жутком танце — и бежит на мечи врагов, сулящие более легкую смерть… Простой северянин, не из воинов Твердыни, которым дарована безболезненная смерть. Эти продолжали рубиться и обгоревшими до мяса.
«И у вас я должен просить прощения, враги мои? За что же? За то, что я стер вас с лица земли, не дал убивать, насиловать и грабить вволю? Нет, в этом я не раскаиваюсь. А в чем же тогда?
В том, что бессилен был вас исцелить — мог лишь убить?
Пожалуй…
Что ж, и вы простите меня, враги мои…»
Шаг!
Лицо во мраке. Нет, не во мраке — в сером свете не этого мира.
Ном!
«Не останавливайся. Иди».
«Иду…»
Я знаю, ты заранее простил меня… И все же — прости еще раз, если я сейчас ошибаюсь…
Шаг!!!
Он прорвал пелену видений и выпал в настоящее.
— Ты за это заплатишь, — прошептал Мелькор…
Нет. Не Мелькор. Моргот.
Очнувшись от грезы, Берен развернулся и увидел его почти таким, каким представлял по рассказу о поединке с Финголфином. «Ну, не тридцать футов… Ну, десять… Мне хватит…»
Корона теперь была на голове Валы, огромной, как котел, но сияние Камней не освещало его лица — так круто выступал вперед широкий лоб. Сама по себе кожа Моргота была темна, но там, где лучи падали на нее, как будто бы светилась мрачным лиловым светом. Раны, которые оставил Торондор, из–за теней казались больше. Глаза… Берен узнал их, узнал белый огонь, сочащийся между прищуренных век. Плечи были как скала, руки — словно тараны.
Берен осторожно обнял Лютиэн за плечи, нащупал нож в рукаве и передал ей под прикрытием плаща. Шагнул вперед, заслоняя Лютиэн собой.
— Бедные дураки, на что же вы рассчитывали? — проговорил Моргот. — Что спасет вас от смерти?
— Ничего, пожалуй, — глухо ответил Берен. — Успеешь ли ты, твое могущество, прибраться тут, пока ребятки не проснутся? А то неловко получится: «Учитель, откуда куча мяса на полу?» — «Хрен его знает, парни, наверное, ветром надуло…»
Туша Моргота содрогнулась в коротком хохоте, потом белые зрачки снова вонзились в человека.
— Отдай мне Сильмарилл, Берен. Подержался — и хватит. Эта ноша не по тебе.