Страница:
И вот все рушилось по чужой и злой воле. Об этом страшно было думать. Все, что было создано, к чему привыкли за десять лет, было уже дорого; все колхозное крепко приросло к сердцу, начни отрывать - кровь...
X
Утро выдалось холодное и ветреное. Весь небосвод был покрыт зловещей хмарью. В чердачных окнах, нахохлясь, сидели голуби. Они с удивлением осматривали, как изменилась за дни непогоды деревня: березы качали голыми ветвями устало и безнадежно, а высь была такая неуютная, что не хотелось и поднимать крыло.
Ольховцы начали собираться на колхозный двор на южной окраине деревни. Здесь была просторная конюшня на фундаменте из дикого серого камня, около нее - сеновал, каретник и шорная, в стороне - светлый коровник под тесовой крышей, овчарник из сборного леса, но тоже ладный на вид; в другой стороне - кузница и машинный сарай, поодаль - хлебные амбары. У входа на двор стояла низкая старая изба, в которой, бывало, бригадиры распределяли утрами людей на работы, а вечерами собирались погреться и поболтать те, кто работал здесь постоянно.
Раньше двор был шумным: так и кипела здесь работа. Теперь он опустел. Лошадей осталось мало. Весь колхозный скот был угнан на восток.
Народ собирался в сторожке. Негромко велись разговоры о погоде, о войне.
Ерофей Кузьмич нарочно запоздал: не хотел, чтобы, при случае, могли укорить, что он больше всех хлопотал о разделе. Выйдя из переулка ко двору, он увидел Ефима Чернявкина. В начале войны Чернявкин был призван в армию, а когда его часть отступала, бежал из нее и явился домой. До этого дня он жил тайно, хотя уже многие знали, что он дома.
Подождав Ефима, Ерофей Кузьмич крикнул:
- Ну, вылез?
Чернявкин поклонился, легонько сдвигая на затылок шапку. Он был в старом рабочем пиджаке и сильно разбитых сапогах. Лицо его обросло черной бородкой.
- Пора, Кузьмич, - ответил он дружелюбно. - Пожалуй, просидишь, а тут расхватают все.
- Жить думаешь?
- Да есть надежда.
- А что зарос так?
- Теперь соскоблю...
К ним подошли женщины.
- Эх, война! - громко, со вздохом сказал Ерофей Кузьмич. - Побежали кто куда - на свои огоньки, к бабам! Как тут не пойдет немец? Вояки! Мой вон и тут проходил, - всем известно, - а небось не остался дома! Пошел! Он гордо вскинул голову. - Пошел воевать, раз нужно, да и погиб вот, сказывают люди...
Его лицо перекосилось от боли.
- Воевали бы все так! Где там!
- Какая тут война? - проворчал Чернявкин. - Как ударили, так и покатились вроссыпь! Что ж, по-твоему, дубинками махать перед танками?
Женщины, стоявшие рядом, брезгливо смотрели на Ефима Чернявкина.
- А ты уж скорее в кусты? - крикнула ему Лукерья Бояркина.
- Доблестный защитник! - с презрением воскликнула Ульяна Шутяева. - А на моего, по-твоему, не шли танки? Почему он не прибежал?
- Поглядим, еще прибежит, - буркнул в ответ Чернявкин, обводя женщин соловыми глазами: отправляясь на народ, он выпил для храбрости.
- Нет, не прибежит! - пуще того закричала Ульяна. - Он не такой! А если бы и прибежал - я не такая, как твоя краля: на порог не пущу! Чтобы с таким, как ты, прости господи, да я спать легла?
- Чего кудахчешь? - огрызнулся Чернявкин.
- У-у, червяк поганый! - крикнула Макариха. - Еще голос подает! - Она сплюнула. - Ей-бо, бабы, и смотреть-то на него стыдно! Пошли!
Ерофей Кузьмич протиснулся в сторожку и незаметно присел на лавку у самой двери.
В сторожке становилось все тише и тише: все уже было переговорено о погоде и о войне. Из-за печи вдруг раздался сильный женский голос:
- Кого же еще ждем? Начинать бы!
- Да все, кажись, тут!
- Ерофей-то Кузьмич где? Пришел?
- Вот тут он, у двери.
- Что ж ты, Ерофей Кузьмич? - сказал Чернявкин. - Кого еще ждать? Давай начинай разговор.
Ерофей Кузьмич поднялся у двери.
- Чудной вы народ! - Он тряхнул пышной бородой. - Да я тут кто такой, чтобы начинать? Я тут никто, сами знаете. Можно сказать, рядовой.
Народ зашумел:
- Тут все рядовые!
- Кому-то надо же!
- Вот и будем кивать друг на друга.
- Начинай, чего ты!
Скрипнула и открылась входная дверь. На пороге показался Яша Кудрявый. Он держал под мышкой портфель. Его ласковые глаза сияли от удовольствия.
- Что ж мне начинать? - сказал Ерофей Кузьмич. - Сам вот "заместитель председателя" прибыл!
- Собрание? - радостно спросил Яша.
- В полном сборе, - с лукавой почтительностью ответил Ерофей Кузьмич. - Только вас, Яков Митрич, и поджидали. Доклад будете делать?
Чернявкин захохотал.
- Постыдились бы... над убогим-то, - строго сказала Макариха.
Народ притих. Раздался кашель деда Силантия. Расправив плечи над толпой, чуть не касаясь своей шапчонкой потолочины, он обернулся к двери, ища слабыми глазами Ерофея Кузьмича.
- Начинай, Ерофей, чего ты? Раз уж такое дело...
- Ох, и не знаю как! - Ерофей Кузьмич, крякнув, направился вперед, и люди начали расступаться перед ним. - Не знаю, не знаю! - твердил он, проходя, а когда встал у стола, снял шапку, помял ее у груди. - На груди муторно, вот как! Трудились, сколачивали, наживали, а теперь - вон что: все в распыл! Это как?
Многие опустили головы.
Кто-то промолвил тихо:
- Не тяни душу, Ерофей...
- Ну что ж! - вздохнул Ерофей Кузьмич. - Раз такая стихия напала, надо перекраивать жизнь. Значит, будем толковать о делах?
Но тут кто-то напомнил о завхозе:
- А Осип-то Михайлыч, бабы, где?
- Его и не было!
- Вот тебе раз! Как же забыли?
- Яша, милый, сбегай за Осипом Михайлычем!
- Яшенька, где ты?
Но и Яши, ко всеобщему удивлению, не оказалось в сторожке. Когда он скрылся, никто не заметил в толкучке. Несколько человек побежали разыскивать Осипа Михайловича. Вскоре кто-то сообщил от двери:
- В конюшне он!
- Чего он там? - спросил Ерофей Кузьмич.
- Сидит и плачет!
Не сговариваясь, ольховцы повалили на двор. Из конюшни, тяжко опираясь на палку, вышел Осип Михайлович, следом за ним - бледный, перепуганный Яша Кудрявый. Держа под рукой портфель, он остановился у ворот конюшни, а Осип Михайлович вышел вперед и взглянул на Ерофея Кузьмича, не стыдясь своих слез.
- Ну что? - спросил он хрипло. - К единоличной жизни потянуло? Не выдержала твоя кишка?
Ерофей Кузьмич выступил навстречу завхозу.
- Не в том разговор...
- А в чем? - Сквозь слезы Осип Михайлович смотрел непримиримо, дерзко.
- Аль не знаешь? Немцы-то вон что делают! Средь белого дня! Весь хлеб - под метлу, а на дворы - огонь! Этого ждать?
- Они заберут, они и будут в ответе! - захрипел завхоз. - А нам зачем растаскивать все? Да как у вас руки потянутся к этому добру? - Завхоз показал на конюшни, каретник и машинный сарай. - Где тут твое личное, Ерофей Кузьмич? Чего ты тут наживал, а? Вспомни-ка? Где твое, Чернявкин? Где твое... как тебя?.. Где твое, Фетинья? Тут все общее! Обще-е! - Он разделил это слово, вытягивая шею и округляя глаза. - Как его рвать на куски? Разорвите лучше мне душу. Вот, рвите! - Он шагнул к толпе. - Рвите, а пока я жив, к имуществу не пущу и ключи от амбаров не дам!
Ольховцы не трогались с места и молчали. Ерофея Кузьмича так и кольнуло в сердце: нехорошее молчание.
- А-а, вон что! - вдруг побагровел Ерофей Кузьмич и, сделав крупный шаг к завхозу, крикнул сквозь зубы: - Для кого бережешь добро? Для немцев? Как приедут, - вот оно, бери! Так?
У Осипа Михайловича сильно дрогнула хромая нога. Он слегка качнулся и едва не выронил костыль. Бледный, растерянный, он гневно посмотрел из-под лохматых бровей в острые глаза Ерофея Кузьмича и прохрипел, кривя губы:
- Вот ты какой, а? Нутро заговорило?
- Ты меня не трожь! - зашумел Ерофей Кузьмич.
Вытащив из кармана ключи. Осип Михайлович с остервенением бросил их под ноги Ерофея Кузьмича и, выкидывая вперед костыль, судорожно захромал к конюшне.
Подняв ключи подрагивающей рукой, Ерофей Кузьмич обернулся к толпе:
- Ну как, начнем дележ?
- Начинай, не тяни! - поторопил Чернявкин.
Из толпы мужским шагом выступила все время молча наблюдавшая за сватом Макариха. Энергичное лицо ее было спокойно и строго, а темные, все еще молодые глаза светились ровно и сильно. Ерофей Кузьмич знал, что сватья последнее время верховодит среди баб, и сердце его дрогнуло.
- Зря ты, сват, обидел Михайлыча! - сказала Макариха негромко, но твердо. - Никто не поверит, что он для немцев бережет наше добро. Что ни возьми на дворе - во всем есть его кровь. Как он отдаст? А ну, дай сюда ключи!
Ерофей Кузьмич растерянно подал ключи.
- Михайлыч! - крикнула Макариха завхозу. - А ну, вернись сюда! Возьми ключи!
Вонзая костыль в грязь, завхоз покорно пошел обратно, а Макариха, звякнув связкой ключей, резко заговорила:
- А дележа, сват, не будет! Ты забудь это слово! - Глаза ее засверкали совсем молодо. - Забудь! У нас у всех руки отсохнут, если начнем делить. Что на общем поту выросло, того не разорвешь на куски! Так говорю, бабы?
Ей ответили дружно:
- Так, Макаровна, так!
- Не желаем, и все!
- Чего вздумал, а? Дележ! Ишь ты!
Подошел Осип Михайлович.
- Держи ключи, - шагнула к нему Макариха.
Ерофей Кузьмич вскинул бороду на ветер.
- Выходит, сватья, погибать добру?
- Зачем погибать?
- А ты думаешь - уцелеет?
- Тут не уцелеет, - согласилась Макариха. - Останется на дворе, - все пропало! Особо семена.
- Вот я и толкую!
- Толкуешь, да не то! - твердо возразила Макариха. - На дворе ничего оставлять нельзя. Надо сегодня же разобрать по домам на хранение. Вот как надо! Сохраним, спрячем, кто что может, а придут наши, опять снесем сюда. Только на хранение! И под расписки! Так говорю, бабы?
Толпа заколыхалась, и над двором пронеслись одобрительные голоса, а дед Силантий, расправив плечи над толпой, прогудел:
- Вот это резон!
- Какие вам расписки? - ощерился Чернявкин. - Кому их давать, Осипу? Разобрать - и все тут!
- Ты, дезертир поганый, не ори! - надвинулась на него Макариха. - Ишь ты, чирий, выскочил? Добро прибежал зорить? А много ли ты нажил тут?
- Что нажил, заберу! Дай мою долю - и вся недолга!
- Дулю вот тебе, а не долю!
- Ты мне что ее показываешь? - пьяно заорал Чернявкин.
- Погоди, Ефим, - схватил его за рукав Ерофей Кузьмич. - Выпил, может, на копейку, а задору - на целый рубль. Чего ты шумишь?
Загородив плечом Чернявкина, Ерофей Кузьмич повернулся к женщинам. Он понял, что с дележом ничего не выйдет, и уже каялся, что погорячился. Раз ничего не вышло, надо было запутать свои следы.
- Я к чему, бабы, толковал о разделе? - заговорил он мирно, хотя едва сдерживал злобу против Макарихи. - А к тому, что на дворе все пойдет прахом. А раз на хранение, то оно даже лучше. Разберем, а там видно будет. Как возвернутся наши, долго ли стащить обратно? А я вот, видишь, не дошел до этого своей мозгой. - И польстил сватье: - Ума у тебя, сватья, палата! Давай, время не ждет, действуй сама. Пошумели - и за дело! Пошли, бабы!
И все, вслед за Ерофеем Кузьмичом, облегченно шумя, повалили обратно к сторожке. Осип Михайлович, хромая позади всех, звякал ключами и, думая о Макарихе, про себя шептал:
- Велика у нее сила! Ой, велика!
XI
По-разному меняются деревья осенью. У иных листва налита крепкой зеленью. Слабеет солнце, бушуют ветры, прихватывают землю заморозки, а листва на них живет и держится стойко, не меняя могучего летнего цвета. С другими деревьями бывает иначе. Только осень обрушит ненастье, они вдруг и заметить не успеешь - пожелтеют, облетят.
Так случилось и с Марийкой.
Услышав о гибели Андрея, она быстро изменилась и внешне и внутренне. До самого последнего времени она всём казалась девушкой. Она хлопотала по дому шумно, работала всегда ловко, весело, с озорством. Теперь всего этого как не бывало. Она стала женщиной, еще очень молодой, но, как все женщины, - особенно в горе - тихой и сдержанной. Двигалась она неторопливо, говорила негромко. На побледневшем лице ее особенно выделялись припухлые теплые губы да черные глаза.
Она уже крепко сжилась с домом Андрея. Все здесь стало для нее своим и дорогим: и дом с голубыми ставнями, и обширный двор, над которым порхали голуби, и сверкающие белизной березы, и бледные астры в палисаднике...
Но теперь ко всему этому у Марийки быстро росло отчуждение, и не потому, что без Андрея она становилась как бы лишней в лопуховской семье. Все началось с поездки на поле боя с Ерофеем Кузьмичом. С той поры она не могла разговаривать со свекром и с каждым днем чувствовала себя все более и более чужой в его доме. Поэтому Марийку тянуло теперь к тем, кто были в нем тоже чужими, - к Лозневому и Косте. Она частенько засиживалась с ними в горнице, разговаривая, как многие люди в горе, о каких-нибудь мелочах жизни.
Но Лозневой по-своему расценивал это. "А жизнь идет, - думал он. Погорюет еще немного, и молодость возьмет свое..." Мысль эта обжигала его. Он с каждым днем становился разговорчивее с Марийкой и настойчиво искал случая побыть с ней наедине.
XII
В полдень Ерофей Кузьмич привез несколько мешков семенного зерна. На дворе его встретила Алевтина Васильевна. Кутаясь в шаль, поджимая под грудью полы старого, заношенного сака, она тихонько доплелась до телеги, спросила:
- Много ли, Кузьмич?
- Видишь, все тут, - грубовато ответил Ерофей Кузьмич, привязывая к столбу коня. - И то через силу вырвал. Эта сватья, черта ей в печенку, полную волю берет над бабами, а те за ней, как дуры. Тьфу, чертово семя! Так и не дала делить. А бабы эти... Бывало, кричат, что уши затыкай! А теперь словно белены объелись: вцепились в этот колхоз, как клещи, и не оторвешь! Вот она какая, ваша порода!
Алевтина Васильевна тихонько вздохнула.
- Ну, ладно! - Ерофей Кузьмич подошел к телеге, ощупал мешки. Теперь с семенами. Душа хоть на место встала. Надо только запрятать получше. Того и гляди, нагрянуть могут. Манька-то где?
- Дома, где ж ей быть?
- Опять небось там... с ними?
- С ними...
- Не выходит из горницы! - с ехидством воскликнул Ерофей Кузьмич. - И чего она, скажи на милость, прилипает к этим-то... лоботрясам, а?
- Опять зашумел! - Алевтина Васильевна слабо махнула на мужа рукой. И так, бедняга, совсем зачахла. На себя не похожа. Все разгонит тоску немного.
- Тут не тоску разгонять, а дело надо делать! Совсем отбилась от работы, а ты ей потакаешь!
- Чего ж ей делать-то особого?
- Ха, и тебе толкуй! Яму вот рыть надо!
Услышав, что Ерофей Кузьмич появился в доме, Марийка встала от стола, отошла к окну. Свекор распахнул двери горницы и, не переступая порога, сказал:
- Вышла бы, помогла! Или не видишь, что приехал? Тут работы - дыхнуть некогда. Яму вон надо рыть для семян, а мне еще на двор ехать. С ног сбился!
Не сказав свекру ни слова, Марийка взяла полушалок и вышла из горницы. В ту же минуту из-за стола поднялся и Лозневой. С хозяином он был особенно почтителен и во всем старался ему угождать.
- Послушай, Ерофей Кузьмич, - сказал он, приближаясь к дверям горницы. - Тебе в чем помочь-то надо? Яму вырыть?
- Яму, - буркнул хозяин.
- Еще что?
- Ну, досок там нарезать для нее...
- Сделаем, Ерофей Кузьмич, - пообещал Лозневой. - Собирайся, Костя! Теперь я чувствую себя хорошо, пора и размяться немного на воздухе. Ты только покажи, Ерофей Кузьмич, где рыть да какие доски брать.
- Значит, полегчало?
- Теперь хорошо.
- Ну, дай бог!
- Я готов, - сообщил Костя. - Нам это п-привычно, рыть-то землю. Порыли ее нынче! Да и отвыкать не стоит, может, еще придется...
Они вышли на двор и быстро снесли в амбар мешки с зерном. Потом Ерофей Кузьмич показал под сараем место, где копать, и горбыли, которые нужно было нарезать для обшивки ямы. И вновь, захватив с собой Васятку, отправился на колхозный двор получать на хранение инвентарь.
- Ну, хозяин! - и Костя покачал головой. - Все, что п-попадет, все хватает - и под себя! Такому дай волю - он в один момент распухнет, как п-паук!
- Брось ты трясти хозяина! - раздраженно сказал Лозневой.
- Я его не трясу, а надо бы.
- Оставь, надоело!
Помолчав, Костя обратился к Марийке:
- Иди-ка ты домой. Лопата одна, да тут одному только и рыть - места мало.
- Тогда вот что: ты копай, а мы пойдем с ней доски резать, распорядился Лозневой. - Где пила?
С утра подул ветер и разогнал хмарь, висевшую пологом над грязной неприглядной землей. Показалось неяркое солнце. Вновь, после нескольких дней непогоды, начали открываться дали - вершины холмов, гребни еловых урочищ, круговины чернолесья в полях, в пятнах тусклой позолоты. Край точно поднимался из небытия, измученный непогодью, с едва заметными отблесками былой красоты, без всяких примет обновления, - поднимался, чтобы немного погреться на солнце.
Лозневой очень обрадовался, что впервые мог подольше побыть наедине с Марийкой. Он натаскал горбылей в угол двора, где стояли козлы, и с большой охотой взялся за дело. Но пилил он плохо: водил пилу рывками, косо. Работая, дышал порывисто, раздувая тонкие ноздри, и суховатое лицо его, обраставшее узенькой татарской бородкой, быстро потело.
- Отдохните! - вскоре предложила ему Марийка.
Опираясь о козлы, Лозневой посмотрел Марийке в лицо.
- Знаешь, Марийка, - вдруг заговорил он многозначительно, - в коране есть прекрасное изречение: "Все, что должно случиться с тобой, записано в Книге Жизни, и ветер вечности наугад перелистывает ее страницы". И вот ветер перелистывает страницы моей жизни... Быстро листает! - Он опустил голову. - Помнишь, ты пожелала мне счастливого пути и всяких удач?
- Пожелала, а их вам и нет, - ответила Марийка.
- Как сказать! - возразил Лозневой. - Ведь не погиб же я, а мог и погибнуть! Притом, что иногда кажется неудачей, то через некоторое время может оказаться большой удачей. - И продолжал свою мысль: - Когда мы разговаривали вон там, у речки... Помнишь? Я думаю, что это тоже было записано на какой-то странице моей Книги Жизни. Перелистнул ветер несколько страниц - и я оказался в Ольховке, и ты меня спасла...
Звякнув пилой, Марийка прервала его:
- Давайте пилить!
Но Лозневой все же продолжал:
- Если бы знать, что там еще - в этой книге - дальше? - Он усмехнулся левой щекой. - Ты не знаешь, Марийка?
- Пилите! Я о себе-то ничего не знаю!
Марийка еще не понимала, к чему Лозневой ведет речь, но что-то насторожило ее. Не глядя на Лозневого, она начала дергать пилу резко, с нажимом, забрызгивая подол юбки опилками. Лозневой видел, как под ее приспущенными ресницами при каждом повороте головы сухой чернотой сверкали зрачки.
Пришибленная горем. Марийка плохо наблюдала за Лозневым и не догадывалась о его чувствах к ней. Теперь эта догадка вызвала в Марийке и неприязнь к Лозневому, и смутное беспокойство.
Пару горбылей распилили молча. Уложив на козлы третий горбыль, Лозневой подумал, что скоро может вернуться хозяин, и опять заговорил почти шепотом:
- Послушай, Марийка... Зачем ты спасла меня?
- Сгинь! - вдруг крикнула Марийка.
Отбросив пилу, она скрылась на огороде.
Очень долго Марийка стояла у рябины и все пыталась понять, отчего разговор с Лозневым вызвал в ней это беспокойство, и все пыталась поймать какие-то тревожные мысли, но они пролетали неуловимо, как паутины на солнце...
XIII
Вечером Марийка пошла к матери. На этот раз Макариха, присмотревшись к ней, втайне ахнула: как она изменилась за последние дни! Она подсела к дочери, прижалась щекой к ее плечу.
- Доченька, милая, что ж ты как тень?
- А знаешь, мама... - заговорила Марийка, поправляя на плечах полушалок, - теперь она почему-то часто куталась в него, хотя и не боялась холода. - Знаешь, и этот Лозневой сказал, что видел Андрюшу, как он умирал под елкой, и сама я видела, сколько их там легло... - Она грустно устремила взгляд в сумрак избы. - А почему сердце не говорит, что он неживой, а? Как посижу спокойно да послушаю его, - нет, не говорит! Он сказывал, будто совсем отходил Андрюша... А умер ли? Ведь Андрюша - вон какой, сама знаешь, мог и пересилить смерть и уползти куда...
Макариха встала.
- Погадать надо, доченька!
- Верно ли будет?
- Ох, доченька, да все в точности! Фая, достань бобы!
Фая кинулась к шкафчику.
- Вот погоди, Марийка, сама увидишь!
- Я уж, по правде сказать, затем и пришла, - созналась Марийка. Раньше-то не верила, а теперь все думаю: может, и правду говорят?
Тяжело было жить в те дни. У многих война угнала мужей, братьев, сыновей. Все знали - каждый день они ходят под смертью, никто не получал от них весточек. Вот почему той осенью многие потянулись к гадалкам, о которых совсем позабыли в последние годы.
В Ольховке еще с лета начала гадать угрюмая старуха Зубачиха. Она гадала необычайно мрачно и предсказывала обычно плохое. Все уходили от нее в слезах. Но в последнее время, совершенно неожиданно для всех, начала гадать на бобах Макариха. У нее, наоборот, всегда выходило только хорошее. Бабы быстро перекинулись от Зубачихи к ней и еще охотнее стали сбиваться вокруг нее. Макариха предсказывала скорое окончание войны, возвращение родных в полном здравии, хороший перемены в жизни - то, о чем мечтали женщины, и поэтому они беспредельно верили ее ворожбе.
Макариха уселась за стол, высыпала на скатерть горсть разноцветных бобов. Оправив темные волосы, поджав губы, сделалась сразу строгой и сосредоточенной. Дочери тихо сидели по сторонам. В маленькой лампешке без стекла подрагивал огонек. В избе стоял сумрак. Слышны были порывы ветра, скрип ставни.
- Загадывай! - Макариха подвинула дочери один боб.
Марийка зажала его в ладонь, вздохнула.
- Оно уж давно загадано.
- Клади сюда.
В дверь застучали. В избу вошла Лукерья Бояркина. Еще с порога, увидев, что Макариха гадает, заговорила:
- Ой, ко времю пришла! Уложила ребят - и айда к тебе! Скажи, Марковна, все сердце изныло нынче. Так вот и щемит и щемит, шагу не сделаю - все о Степане думаю. Вроде случиться что-то-должно.
- Я же тебе позавчера гадала, - сказала Макариха, перемешивая на столе бобы.
- Ну и что ж? Два дня прошло!
- Тогда садись, посиди малость.
Лукерья присела рядом с Марийкой, зашептала ей на ухо:
- Все говорит! Чистую правду!
- Тихо, гадаю! - сказала Макариха.
Она разделила бобы сначала на три кучки, а потом каждую из них - еще на три: в каждой оказалось по два, по три или по четыре боба. Макариха смотрела на бобы строго, чуть сдвигая брови, словно с трудом соображая, что предсказывали они. И не успела она вымолвить слово, ее верная помощница в ворожбе - черноглазая Фая, вскочив, закричала:
- Жив он, Марийка, жив!
Марийка обвела всех горящим взглядом.
- Жив?
- Да жив, жив! - не унималась Фая.
- Или не видишь? - строго сказала мать. - Вот, гляди: вот он! - Она ткнула пальцем в одну кучку бобов. - Жив. И находится в дороге. Вот она, его дорога... - Она показала на другую кучку. - Ну, греха нечего таить не сладко ему. В беспокойстве он, а беспокойство - о доме. Вот, гляди!
- Что там! - чуть слышно сказала Марийка. - Только бы живой был!
Прикрыв рукою лицо от света, она слушала, как сверчок под печью тоже твердил: "Жив, жив". "Андрюша! - думала она. - Родной мой! Свет ты мой!"
- Марковна, начинай и мне, - попросила Лукерья. - Нет моего терпения. Только узнай: жив ли? Вернется ли?
С печи вдруг раздался мужской голос:
- Чего там гадать! Вернется скоро!
Марийка и Лукерья так и замерли за столом от страха, а Макариха, обернувшись к печи, крикнула:
- Не утерпел, кочерыжка мерзлая? Отогрелся и ожил? Ну, слезай, все свои тут... - И пояснила Лукерье и Марийке: - Это же Серьга Хахай! Или не слышите?
Держа в руках синий шелковый кисет, с печи спустился Серьга Хахай, в помятых брюках, измазанных кирпичной пылью, в грязной нижней рубахе. Макариха подала ему валенки. Надевая их, он сказал:
- Я бы, может, и не подал голос, да курить захотелось. Давно уж кисет нюхаю.
- Серьга! Сережка! - кое-как опамятовалась Лукерья. - Да откуда ты? Сереженька, мой-то где?
- Погоди, дай закурить.
- Да ты скажи, скажи!
- Гадала ведь? - сверкнув бельмом, усмехнулся Серьга.
- Ну, гадала! Ну, что там?
- Что ж они тебе сказали, бобы-то?
- Сказали, что живой, а где - они же не говорят!
- Сознательные бобы, - заметил Серьга Хахай, подходя к столу. Понимают военную тайну. Вот и я тебе скажу: жив! И поклон тебе низкий послал. А где он - не скажу, хоть ты и жена его.
Он озорно подмигнул женщинам и, свесив над столом ковыльный чуб, ткнул конец цигарки в огонек лампешки.
XIV
Положив на стол доску, Лозневой крошил на ней сухие стебли табака-самосада. Костя просеивал его на решете. Табак у Ерофея Кузьмича был отменный - славился по всей деревне. Невидимая едкая пыльца щекотала ноздри.
- Вот зол! - Костя помял нос. - В хозяина уродился, ей-бо! - Теперь он заикался реже. - Может, отведаем свеженького?
- Давай отпробуем.
Закурили. Было раннее утро. Хозяева хлопотали на дворе. В доме стояла тишина.
- Ой, мамушка родная! - Костя закашлял, хватаясь за грудь. - Скажи, как с-скребницей рвет душеньку! Ей-бо, в хозяина!
- И что ты. Костя, все трясешь и трясешь хозяина? - спросил Лозневой. - Все они такие, мужики!
- Вот я мужик. Из самой глухой д-деревни. Я такой?
- Не такой, так будешь таким.
- Ну, нет, не из той я породы!
Лозневой неторопливо дымил цигаркой.
- Чем же не нравится тебе хозяин? Кормит, поит... Ну, чем?
- А всем, товарищ старший лейтенант!
- Отбрось ты эти чины! Сколько раз говорил тебе? - озлобленно сказал Лозневой.
X
Утро выдалось холодное и ветреное. Весь небосвод был покрыт зловещей хмарью. В чердачных окнах, нахохлясь, сидели голуби. Они с удивлением осматривали, как изменилась за дни непогоды деревня: березы качали голыми ветвями устало и безнадежно, а высь была такая неуютная, что не хотелось и поднимать крыло.
Ольховцы начали собираться на колхозный двор на южной окраине деревни. Здесь была просторная конюшня на фундаменте из дикого серого камня, около нее - сеновал, каретник и шорная, в стороне - светлый коровник под тесовой крышей, овчарник из сборного леса, но тоже ладный на вид; в другой стороне - кузница и машинный сарай, поодаль - хлебные амбары. У входа на двор стояла низкая старая изба, в которой, бывало, бригадиры распределяли утрами людей на работы, а вечерами собирались погреться и поболтать те, кто работал здесь постоянно.
Раньше двор был шумным: так и кипела здесь работа. Теперь он опустел. Лошадей осталось мало. Весь колхозный скот был угнан на восток.
Народ собирался в сторожке. Негромко велись разговоры о погоде, о войне.
Ерофей Кузьмич нарочно запоздал: не хотел, чтобы, при случае, могли укорить, что он больше всех хлопотал о разделе. Выйдя из переулка ко двору, он увидел Ефима Чернявкина. В начале войны Чернявкин был призван в армию, а когда его часть отступала, бежал из нее и явился домой. До этого дня он жил тайно, хотя уже многие знали, что он дома.
Подождав Ефима, Ерофей Кузьмич крикнул:
- Ну, вылез?
Чернявкин поклонился, легонько сдвигая на затылок шапку. Он был в старом рабочем пиджаке и сильно разбитых сапогах. Лицо его обросло черной бородкой.
- Пора, Кузьмич, - ответил он дружелюбно. - Пожалуй, просидишь, а тут расхватают все.
- Жить думаешь?
- Да есть надежда.
- А что зарос так?
- Теперь соскоблю...
К ним подошли женщины.
- Эх, война! - громко, со вздохом сказал Ерофей Кузьмич. - Побежали кто куда - на свои огоньки, к бабам! Как тут не пойдет немец? Вояки! Мой вон и тут проходил, - всем известно, - а небось не остался дома! Пошел! Он гордо вскинул голову. - Пошел воевать, раз нужно, да и погиб вот, сказывают люди...
Его лицо перекосилось от боли.
- Воевали бы все так! Где там!
- Какая тут война? - проворчал Чернявкин. - Как ударили, так и покатились вроссыпь! Что ж, по-твоему, дубинками махать перед танками?
Женщины, стоявшие рядом, брезгливо смотрели на Ефима Чернявкина.
- А ты уж скорее в кусты? - крикнула ему Лукерья Бояркина.
- Доблестный защитник! - с презрением воскликнула Ульяна Шутяева. - А на моего, по-твоему, не шли танки? Почему он не прибежал?
- Поглядим, еще прибежит, - буркнул в ответ Чернявкин, обводя женщин соловыми глазами: отправляясь на народ, он выпил для храбрости.
- Нет, не прибежит! - пуще того закричала Ульяна. - Он не такой! А если бы и прибежал - я не такая, как твоя краля: на порог не пущу! Чтобы с таким, как ты, прости господи, да я спать легла?
- Чего кудахчешь? - огрызнулся Чернявкин.
- У-у, червяк поганый! - крикнула Макариха. - Еще голос подает! - Она сплюнула. - Ей-бо, бабы, и смотреть-то на него стыдно! Пошли!
Ерофей Кузьмич протиснулся в сторожку и незаметно присел на лавку у самой двери.
В сторожке становилось все тише и тише: все уже было переговорено о погоде и о войне. Из-за печи вдруг раздался сильный женский голос:
- Кого же еще ждем? Начинать бы!
- Да все, кажись, тут!
- Ерофей-то Кузьмич где? Пришел?
- Вот тут он, у двери.
- Что ж ты, Ерофей Кузьмич? - сказал Чернявкин. - Кого еще ждать? Давай начинай разговор.
Ерофей Кузьмич поднялся у двери.
- Чудной вы народ! - Он тряхнул пышной бородой. - Да я тут кто такой, чтобы начинать? Я тут никто, сами знаете. Можно сказать, рядовой.
Народ зашумел:
- Тут все рядовые!
- Кому-то надо же!
- Вот и будем кивать друг на друга.
- Начинай, чего ты!
Скрипнула и открылась входная дверь. На пороге показался Яша Кудрявый. Он держал под мышкой портфель. Его ласковые глаза сияли от удовольствия.
- Что ж мне начинать? - сказал Ерофей Кузьмич. - Сам вот "заместитель председателя" прибыл!
- Собрание? - радостно спросил Яша.
- В полном сборе, - с лукавой почтительностью ответил Ерофей Кузьмич. - Только вас, Яков Митрич, и поджидали. Доклад будете делать?
Чернявкин захохотал.
- Постыдились бы... над убогим-то, - строго сказала Макариха.
Народ притих. Раздался кашель деда Силантия. Расправив плечи над толпой, чуть не касаясь своей шапчонкой потолочины, он обернулся к двери, ища слабыми глазами Ерофея Кузьмича.
- Начинай, Ерофей, чего ты? Раз уж такое дело...
- Ох, и не знаю как! - Ерофей Кузьмич, крякнув, направился вперед, и люди начали расступаться перед ним. - Не знаю, не знаю! - твердил он, проходя, а когда встал у стола, снял шапку, помял ее у груди. - На груди муторно, вот как! Трудились, сколачивали, наживали, а теперь - вон что: все в распыл! Это как?
Многие опустили головы.
Кто-то промолвил тихо:
- Не тяни душу, Ерофей...
- Ну что ж! - вздохнул Ерофей Кузьмич. - Раз такая стихия напала, надо перекраивать жизнь. Значит, будем толковать о делах?
Но тут кто-то напомнил о завхозе:
- А Осип-то Михайлыч, бабы, где?
- Его и не было!
- Вот тебе раз! Как же забыли?
- Яша, милый, сбегай за Осипом Михайлычем!
- Яшенька, где ты?
Но и Яши, ко всеобщему удивлению, не оказалось в сторожке. Когда он скрылся, никто не заметил в толкучке. Несколько человек побежали разыскивать Осипа Михайловича. Вскоре кто-то сообщил от двери:
- В конюшне он!
- Чего он там? - спросил Ерофей Кузьмич.
- Сидит и плачет!
Не сговариваясь, ольховцы повалили на двор. Из конюшни, тяжко опираясь на палку, вышел Осип Михайлович, следом за ним - бледный, перепуганный Яша Кудрявый. Держа под рукой портфель, он остановился у ворот конюшни, а Осип Михайлович вышел вперед и взглянул на Ерофея Кузьмича, не стыдясь своих слез.
- Ну что? - спросил он хрипло. - К единоличной жизни потянуло? Не выдержала твоя кишка?
Ерофей Кузьмич выступил навстречу завхозу.
- Не в том разговор...
- А в чем? - Сквозь слезы Осип Михайлович смотрел непримиримо, дерзко.
- Аль не знаешь? Немцы-то вон что делают! Средь белого дня! Весь хлеб - под метлу, а на дворы - огонь! Этого ждать?
- Они заберут, они и будут в ответе! - захрипел завхоз. - А нам зачем растаскивать все? Да как у вас руки потянутся к этому добру? - Завхоз показал на конюшни, каретник и машинный сарай. - Где тут твое личное, Ерофей Кузьмич? Чего ты тут наживал, а? Вспомни-ка? Где твое, Чернявкин? Где твое... как тебя?.. Где твое, Фетинья? Тут все общее! Обще-е! - Он разделил это слово, вытягивая шею и округляя глаза. - Как его рвать на куски? Разорвите лучше мне душу. Вот, рвите! - Он шагнул к толпе. - Рвите, а пока я жив, к имуществу не пущу и ключи от амбаров не дам!
Ольховцы не трогались с места и молчали. Ерофея Кузьмича так и кольнуло в сердце: нехорошее молчание.
- А-а, вон что! - вдруг побагровел Ерофей Кузьмич и, сделав крупный шаг к завхозу, крикнул сквозь зубы: - Для кого бережешь добро? Для немцев? Как приедут, - вот оно, бери! Так?
У Осипа Михайловича сильно дрогнула хромая нога. Он слегка качнулся и едва не выронил костыль. Бледный, растерянный, он гневно посмотрел из-под лохматых бровей в острые глаза Ерофея Кузьмича и прохрипел, кривя губы:
- Вот ты какой, а? Нутро заговорило?
- Ты меня не трожь! - зашумел Ерофей Кузьмич.
Вытащив из кармана ключи. Осип Михайлович с остервенением бросил их под ноги Ерофея Кузьмича и, выкидывая вперед костыль, судорожно захромал к конюшне.
Подняв ключи подрагивающей рукой, Ерофей Кузьмич обернулся к толпе:
- Ну как, начнем дележ?
- Начинай, не тяни! - поторопил Чернявкин.
Из толпы мужским шагом выступила все время молча наблюдавшая за сватом Макариха. Энергичное лицо ее было спокойно и строго, а темные, все еще молодые глаза светились ровно и сильно. Ерофей Кузьмич знал, что сватья последнее время верховодит среди баб, и сердце его дрогнуло.
- Зря ты, сват, обидел Михайлыча! - сказала Макариха негромко, но твердо. - Никто не поверит, что он для немцев бережет наше добро. Что ни возьми на дворе - во всем есть его кровь. Как он отдаст? А ну, дай сюда ключи!
Ерофей Кузьмич растерянно подал ключи.
- Михайлыч! - крикнула Макариха завхозу. - А ну, вернись сюда! Возьми ключи!
Вонзая костыль в грязь, завхоз покорно пошел обратно, а Макариха, звякнув связкой ключей, резко заговорила:
- А дележа, сват, не будет! Ты забудь это слово! - Глаза ее засверкали совсем молодо. - Забудь! У нас у всех руки отсохнут, если начнем делить. Что на общем поту выросло, того не разорвешь на куски! Так говорю, бабы?
Ей ответили дружно:
- Так, Макаровна, так!
- Не желаем, и все!
- Чего вздумал, а? Дележ! Ишь ты!
Подошел Осип Михайлович.
- Держи ключи, - шагнула к нему Макариха.
Ерофей Кузьмич вскинул бороду на ветер.
- Выходит, сватья, погибать добру?
- Зачем погибать?
- А ты думаешь - уцелеет?
- Тут не уцелеет, - согласилась Макариха. - Останется на дворе, - все пропало! Особо семена.
- Вот я и толкую!
- Толкуешь, да не то! - твердо возразила Макариха. - На дворе ничего оставлять нельзя. Надо сегодня же разобрать по домам на хранение. Вот как надо! Сохраним, спрячем, кто что может, а придут наши, опять снесем сюда. Только на хранение! И под расписки! Так говорю, бабы?
Толпа заколыхалась, и над двором пронеслись одобрительные голоса, а дед Силантий, расправив плечи над толпой, прогудел:
- Вот это резон!
- Какие вам расписки? - ощерился Чернявкин. - Кому их давать, Осипу? Разобрать - и все тут!
- Ты, дезертир поганый, не ори! - надвинулась на него Макариха. - Ишь ты, чирий, выскочил? Добро прибежал зорить? А много ли ты нажил тут?
- Что нажил, заберу! Дай мою долю - и вся недолга!
- Дулю вот тебе, а не долю!
- Ты мне что ее показываешь? - пьяно заорал Чернявкин.
- Погоди, Ефим, - схватил его за рукав Ерофей Кузьмич. - Выпил, может, на копейку, а задору - на целый рубль. Чего ты шумишь?
Загородив плечом Чернявкина, Ерофей Кузьмич повернулся к женщинам. Он понял, что с дележом ничего не выйдет, и уже каялся, что погорячился. Раз ничего не вышло, надо было запутать свои следы.
- Я к чему, бабы, толковал о разделе? - заговорил он мирно, хотя едва сдерживал злобу против Макарихи. - А к тому, что на дворе все пойдет прахом. А раз на хранение, то оно даже лучше. Разберем, а там видно будет. Как возвернутся наши, долго ли стащить обратно? А я вот, видишь, не дошел до этого своей мозгой. - И польстил сватье: - Ума у тебя, сватья, палата! Давай, время не ждет, действуй сама. Пошумели - и за дело! Пошли, бабы!
И все, вслед за Ерофеем Кузьмичом, облегченно шумя, повалили обратно к сторожке. Осип Михайлович, хромая позади всех, звякал ключами и, думая о Макарихе, про себя шептал:
- Велика у нее сила! Ой, велика!
XI
По-разному меняются деревья осенью. У иных листва налита крепкой зеленью. Слабеет солнце, бушуют ветры, прихватывают землю заморозки, а листва на них живет и держится стойко, не меняя могучего летнего цвета. С другими деревьями бывает иначе. Только осень обрушит ненастье, они вдруг и заметить не успеешь - пожелтеют, облетят.
Так случилось и с Марийкой.
Услышав о гибели Андрея, она быстро изменилась и внешне и внутренне. До самого последнего времени она всём казалась девушкой. Она хлопотала по дому шумно, работала всегда ловко, весело, с озорством. Теперь всего этого как не бывало. Она стала женщиной, еще очень молодой, но, как все женщины, - особенно в горе - тихой и сдержанной. Двигалась она неторопливо, говорила негромко. На побледневшем лице ее особенно выделялись припухлые теплые губы да черные глаза.
Она уже крепко сжилась с домом Андрея. Все здесь стало для нее своим и дорогим: и дом с голубыми ставнями, и обширный двор, над которым порхали голуби, и сверкающие белизной березы, и бледные астры в палисаднике...
Но теперь ко всему этому у Марийки быстро росло отчуждение, и не потому, что без Андрея она становилась как бы лишней в лопуховской семье. Все началось с поездки на поле боя с Ерофеем Кузьмичом. С той поры она не могла разговаривать со свекром и с каждым днем чувствовала себя все более и более чужой в его доме. Поэтому Марийку тянуло теперь к тем, кто были в нем тоже чужими, - к Лозневому и Косте. Она частенько засиживалась с ними в горнице, разговаривая, как многие люди в горе, о каких-нибудь мелочах жизни.
Но Лозневой по-своему расценивал это. "А жизнь идет, - думал он. Погорюет еще немного, и молодость возьмет свое..." Мысль эта обжигала его. Он с каждым днем становился разговорчивее с Марийкой и настойчиво искал случая побыть с ней наедине.
XII
В полдень Ерофей Кузьмич привез несколько мешков семенного зерна. На дворе его встретила Алевтина Васильевна. Кутаясь в шаль, поджимая под грудью полы старого, заношенного сака, она тихонько доплелась до телеги, спросила:
- Много ли, Кузьмич?
- Видишь, все тут, - грубовато ответил Ерофей Кузьмич, привязывая к столбу коня. - И то через силу вырвал. Эта сватья, черта ей в печенку, полную волю берет над бабами, а те за ней, как дуры. Тьфу, чертово семя! Так и не дала делить. А бабы эти... Бывало, кричат, что уши затыкай! А теперь словно белены объелись: вцепились в этот колхоз, как клещи, и не оторвешь! Вот она какая, ваша порода!
Алевтина Васильевна тихонько вздохнула.
- Ну, ладно! - Ерофей Кузьмич подошел к телеге, ощупал мешки. Теперь с семенами. Душа хоть на место встала. Надо только запрятать получше. Того и гляди, нагрянуть могут. Манька-то где?
- Дома, где ж ей быть?
- Опять небось там... с ними?
- С ними...
- Не выходит из горницы! - с ехидством воскликнул Ерофей Кузьмич. - И чего она, скажи на милость, прилипает к этим-то... лоботрясам, а?
- Опять зашумел! - Алевтина Васильевна слабо махнула на мужа рукой. И так, бедняга, совсем зачахла. На себя не похожа. Все разгонит тоску немного.
- Тут не тоску разгонять, а дело надо делать! Совсем отбилась от работы, а ты ей потакаешь!
- Чего ж ей делать-то особого?
- Ха, и тебе толкуй! Яму вот рыть надо!
Услышав, что Ерофей Кузьмич появился в доме, Марийка встала от стола, отошла к окну. Свекор распахнул двери горницы и, не переступая порога, сказал:
- Вышла бы, помогла! Или не видишь, что приехал? Тут работы - дыхнуть некогда. Яму вон надо рыть для семян, а мне еще на двор ехать. С ног сбился!
Не сказав свекру ни слова, Марийка взяла полушалок и вышла из горницы. В ту же минуту из-за стола поднялся и Лозневой. С хозяином он был особенно почтителен и во всем старался ему угождать.
- Послушай, Ерофей Кузьмич, - сказал он, приближаясь к дверям горницы. - Тебе в чем помочь-то надо? Яму вырыть?
- Яму, - буркнул хозяин.
- Еще что?
- Ну, досок там нарезать для нее...
- Сделаем, Ерофей Кузьмич, - пообещал Лозневой. - Собирайся, Костя! Теперь я чувствую себя хорошо, пора и размяться немного на воздухе. Ты только покажи, Ерофей Кузьмич, где рыть да какие доски брать.
- Значит, полегчало?
- Теперь хорошо.
- Ну, дай бог!
- Я готов, - сообщил Костя. - Нам это п-привычно, рыть-то землю. Порыли ее нынче! Да и отвыкать не стоит, может, еще придется...
Они вышли на двор и быстро снесли в амбар мешки с зерном. Потом Ерофей Кузьмич показал под сараем место, где копать, и горбыли, которые нужно было нарезать для обшивки ямы. И вновь, захватив с собой Васятку, отправился на колхозный двор получать на хранение инвентарь.
- Ну, хозяин! - и Костя покачал головой. - Все, что п-попадет, все хватает - и под себя! Такому дай волю - он в один момент распухнет, как п-паук!
- Брось ты трясти хозяина! - раздраженно сказал Лозневой.
- Я его не трясу, а надо бы.
- Оставь, надоело!
Помолчав, Костя обратился к Марийке:
- Иди-ка ты домой. Лопата одна, да тут одному только и рыть - места мало.
- Тогда вот что: ты копай, а мы пойдем с ней доски резать, распорядился Лозневой. - Где пила?
С утра подул ветер и разогнал хмарь, висевшую пологом над грязной неприглядной землей. Показалось неяркое солнце. Вновь, после нескольких дней непогоды, начали открываться дали - вершины холмов, гребни еловых урочищ, круговины чернолесья в полях, в пятнах тусклой позолоты. Край точно поднимался из небытия, измученный непогодью, с едва заметными отблесками былой красоты, без всяких примет обновления, - поднимался, чтобы немного погреться на солнце.
Лозневой очень обрадовался, что впервые мог подольше побыть наедине с Марийкой. Он натаскал горбылей в угол двора, где стояли козлы, и с большой охотой взялся за дело. Но пилил он плохо: водил пилу рывками, косо. Работая, дышал порывисто, раздувая тонкие ноздри, и суховатое лицо его, обраставшее узенькой татарской бородкой, быстро потело.
- Отдохните! - вскоре предложила ему Марийка.
Опираясь о козлы, Лозневой посмотрел Марийке в лицо.
- Знаешь, Марийка, - вдруг заговорил он многозначительно, - в коране есть прекрасное изречение: "Все, что должно случиться с тобой, записано в Книге Жизни, и ветер вечности наугад перелистывает ее страницы". И вот ветер перелистывает страницы моей жизни... Быстро листает! - Он опустил голову. - Помнишь, ты пожелала мне счастливого пути и всяких удач?
- Пожелала, а их вам и нет, - ответила Марийка.
- Как сказать! - возразил Лозневой. - Ведь не погиб же я, а мог и погибнуть! Притом, что иногда кажется неудачей, то через некоторое время может оказаться большой удачей. - И продолжал свою мысль: - Когда мы разговаривали вон там, у речки... Помнишь? Я думаю, что это тоже было записано на какой-то странице моей Книги Жизни. Перелистнул ветер несколько страниц - и я оказался в Ольховке, и ты меня спасла...
Звякнув пилой, Марийка прервала его:
- Давайте пилить!
Но Лозневой все же продолжал:
- Если бы знать, что там еще - в этой книге - дальше? - Он усмехнулся левой щекой. - Ты не знаешь, Марийка?
- Пилите! Я о себе-то ничего не знаю!
Марийка еще не понимала, к чему Лозневой ведет речь, но что-то насторожило ее. Не глядя на Лозневого, она начала дергать пилу резко, с нажимом, забрызгивая подол юбки опилками. Лозневой видел, как под ее приспущенными ресницами при каждом повороте головы сухой чернотой сверкали зрачки.
Пришибленная горем. Марийка плохо наблюдала за Лозневым и не догадывалась о его чувствах к ней. Теперь эта догадка вызвала в Марийке и неприязнь к Лозневому, и смутное беспокойство.
Пару горбылей распилили молча. Уложив на козлы третий горбыль, Лозневой подумал, что скоро может вернуться хозяин, и опять заговорил почти шепотом:
- Послушай, Марийка... Зачем ты спасла меня?
- Сгинь! - вдруг крикнула Марийка.
Отбросив пилу, она скрылась на огороде.
Очень долго Марийка стояла у рябины и все пыталась понять, отчего разговор с Лозневым вызвал в ней это беспокойство, и все пыталась поймать какие-то тревожные мысли, но они пролетали неуловимо, как паутины на солнце...
XIII
Вечером Марийка пошла к матери. На этот раз Макариха, присмотревшись к ней, втайне ахнула: как она изменилась за последние дни! Она подсела к дочери, прижалась щекой к ее плечу.
- Доченька, милая, что ж ты как тень?
- А знаешь, мама... - заговорила Марийка, поправляя на плечах полушалок, - теперь она почему-то часто куталась в него, хотя и не боялась холода. - Знаешь, и этот Лозневой сказал, что видел Андрюшу, как он умирал под елкой, и сама я видела, сколько их там легло... - Она грустно устремила взгляд в сумрак избы. - А почему сердце не говорит, что он неживой, а? Как посижу спокойно да послушаю его, - нет, не говорит! Он сказывал, будто совсем отходил Андрюша... А умер ли? Ведь Андрюша - вон какой, сама знаешь, мог и пересилить смерть и уползти куда...
Макариха встала.
- Погадать надо, доченька!
- Верно ли будет?
- Ох, доченька, да все в точности! Фая, достань бобы!
Фая кинулась к шкафчику.
- Вот погоди, Марийка, сама увидишь!
- Я уж, по правде сказать, затем и пришла, - созналась Марийка. Раньше-то не верила, а теперь все думаю: может, и правду говорят?
Тяжело было жить в те дни. У многих война угнала мужей, братьев, сыновей. Все знали - каждый день они ходят под смертью, никто не получал от них весточек. Вот почему той осенью многие потянулись к гадалкам, о которых совсем позабыли в последние годы.
В Ольховке еще с лета начала гадать угрюмая старуха Зубачиха. Она гадала необычайно мрачно и предсказывала обычно плохое. Все уходили от нее в слезах. Но в последнее время, совершенно неожиданно для всех, начала гадать на бобах Макариха. У нее, наоборот, всегда выходило только хорошее. Бабы быстро перекинулись от Зубачихи к ней и еще охотнее стали сбиваться вокруг нее. Макариха предсказывала скорое окончание войны, возвращение родных в полном здравии, хороший перемены в жизни - то, о чем мечтали женщины, и поэтому они беспредельно верили ее ворожбе.
Макариха уселась за стол, высыпала на скатерть горсть разноцветных бобов. Оправив темные волосы, поджав губы, сделалась сразу строгой и сосредоточенной. Дочери тихо сидели по сторонам. В маленькой лампешке без стекла подрагивал огонек. В избе стоял сумрак. Слышны были порывы ветра, скрип ставни.
- Загадывай! - Макариха подвинула дочери один боб.
Марийка зажала его в ладонь, вздохнула.
- Оно уж давно загадано.
- Клади сюда.
В дверь застучали. В избу вошла Лукерья Бояркина. Еще с порога, увидев, что Макариха гадает, заговорила:
- Ой, ко времю пришла! Уложила ребят - и айда к тебе! Скажи, Марковна, все сердце изныло нынче. Так вот и щемит и щемит, шагу не сделаю - все о Степане думаю. Вроде случиться что-то-должно.
- Я же тебе позавчера гадала, - сказала Макариха, перемешивая на столе бобы.
- Ну и что ж? Два дня прошло!
- Тогда садись, посиди малость.
Лукерья присела рядом с Марийкой, зашептала ей на ухо:
- Все говорит! Чистую правду!
- Тихо, гадаю! - сказала Макариха.
Она разделила бобы сначала на три кучки, а потом каждую из них - еще на три: в каждой оказалось по два, по три или по четыре боба. Макариха смотрела на бобы строго, чуть сдвигая брови, словно с трудом соображая, что предсказывали они. И не успела она вымолвить слово, ее верная помощница в ворожбе - черноглазая Фая, вскочив, закричала:
- Жив он, Марийка, жив!
Марийка обвела всех горящим взглядом.
- Жив?
- Да жив, жив! - не унималась Фая.
- Или не видишь? - строго сказала мать. - Вот, гляди: вот он! - Она ткнула пальцем в одну кучку бобов. - Жив. И находится в дороге. Вот она, его дорога... - Она показала на другую кучку. - Ну, греха нечего таить не сладко ему. В беспокойстве он, а беспокойство - о доме. Вот, гляди!
- Что там! - чуть слышно сказала Марийка. - Только бы живой был!
Прикрыв рукою лицо от света, она слушала, как сверчок под печью тоже твердил: "Жив, жив". "Андрюша! - думала она. - Родной мой! Свет ты мой!"
- Марковна, начинай и мне, - попросила Лукерья. - Нет моего терпения. Только узнай: жив ли? Вернется ли?
С печи вдруг раздался мужской голос:
- Чего там гадать! Вернется скоро!
Марийка и Лукерья так и замерли за столом от страха, а Макариха, обернувшись к печи, крикнула:
- Не утерпел, кочерыжка мерзлая? Отогрелся и ожил? Ну, слезай, все свои тут... - И пояснила Лукерье и Марийке: - Это же Серьга Хахай! Или не слышите?
Держа в руках синий шелковый кисет, с печи спустился Серьга Хахай, в помятых брюках, измазанных кирпичной пылью, в грязной нижней рубахе. Макариха подала ему валенки. Надевая их, он сказал:
- Я бы, может, и не подал голос, да курить захотелось. Давно уж кисет нюхаю.
- Серьга! Сережка! - кое-как опамятовалась Лукерья. - Да откуда ты? Сереженька, мой-то где?
- Погоди, дай закурить.
- Да ты скажи, скажи!
- Гадала ведь? - сверкнув бельмом, усмехнулся Серьга.
- Ну, гадала! Ну, что там?
- Что ж они тебе сказали, бобы-то?
- Сказали, что живой, а где - они же не говорят!
- Сознательные бобы, - заметил Серьга Хахай, подходя к столу. Понимают военную тайну. Вот и я тебе скажу: жив! И поклон тебе низкий послал. А где он - не скажу, хоть ты и жена его.
Он озорно подмигнул женщинам и, свесив над столом ковыльный чуб, ткнул конец цигарки в огонек лампешки.
XIV
Положив на стол доску, Лозневой крошил на ней сухие стебли табака-самосада. Костя просеивал его на решете. Табак у Ерофея Кузьмича был отменный - славился по всей деревне. Невидимая едкая пыльца щекотала ноздри.
- Вот зол! - Костя помял нос. - В хозяина уродился, ей-бо! - Теперь он заикался реже. - Может, отведаем свеженького?
- Давай отпробуем.
Закурили. Было раннее утро. Хозяева хлопотали на дворе. В доме стояла тишина.
- Ой, мамушка родная! - Костя закашлял, хватаясь за грудь. - Скажи, как с-скребницей рвет душеньку! Ей-бо, в хозяина!
- И что ты. Костя, все трясешь и трясешь хозяина? - спросил Лозневой. - Все они такие, мужики!
- Вот я мужик. Из самой глухой д-деревни. Я такой?
- Не такой, так будешь таким.
- Ну, нет, не из той я породы!
Лозневой неторопливо дымил цигаркой.
- Чем же не нравится тебе хозяин? Кормит, поит... Ну, чем?
- А всем, товарищ старший лейтенант!
- Отбрось ты эти чины! Сколько раз говорил тебе? - озлобленно сказал Лозневой.