Ерофей Кузьмич тем временем стоял над Чернявкиным и, будто только сейчас вспомнив, как полагается вести себя в таком случае, сокрушенно хлопал тяжелыми ладонями по бедрам.
   - Ведь вот беда, а? Вот беда! - горевал он над умершим, и казалось, что горюет он искренне. - Жил, ходил, выпивал и вот - на тебе! В один момент!
   - А тебе и жалко его? - ядовито спросил Лозневой.
   - Понятно, жалко, - словно не замечая язвительности и озлобленности Лозневого, просто ответил Ерофей Кузьмич. - Шуточное дело! Где теперь найдешь такого полицая? Кто пойдет на такую должность? А с меня спрос. Заставят самого бегать!
   - Вон что! Пожалел, значит?
   Схватив автомат, Лозневой быстро двинулся к двери. Он намеревался обойти Чернявкина справа или слева, но тот лежал у самого порога. Надо было оттащить Чернявкина от порога или шагать через него. Оттаскивать неприятно, шагать - тоже: у мертвеца еще не остыло тело. А надо спешить. Подумав, Лозневой перешагнул через мертвеца, открыл дверь, и Ерофей Кузьмич, наблюдавший за этой сценой, зябко подернул плечами...
   VI
   Ночью комендант Квейс по срочному вызову уехал в Болотное. Вернулся он в Ольховку рано утром. От волостного коменданта Гобельмана Квейс получил важный и строгий приказ: немедленно начать сбор для армии теплых зимних вещей.
   Этот приказ весьма обеспокоил Квейса.
   Он знал, что выполнить приказ будет трудно. Во всех деревнях вокруг Ольховки - Квейс чувствовал это отлично - быстро росло противодействие населения всем мероприятиям германских властей. Во многих местах за последнее время было отмечено появление партизан. Совсем недавно недалеко от Болотного подорвалась на мине (конечно, партизанской) грузовая машина с группой солдат, выезжавших в соседнюю деревню. На ближайшей станции Журавлихе - партизаны сожгли продовольственный склад, а недалеко от нее обстреляли из пулеметов воинский поезд. На большаке они убили трех солдат-мотоциклистов из штаба одной тыловой части и захватили важные документы. Не щадили партизаны и местных жителей, помогавших гитлеровцам: только за последние две недели убили семь полицаев и трех старост. Словом, все говорило за то, что и в здешнем крае, как и в ранее захваченных западных районах России, начиналась малая, но опасная и беспощадная война.
   Было отчего беспокоиться Квейсу.
   Не успел он обогреться с дороги, как явился Лозневой. Он доложил о внезапной смерти Чернявкина.
   - О, русский шнапс, да? - переспросил Квейс.
   - Да, сам делал, сам пил, - пояснил Лозневой, стараясь подбирать слова попроще, чтобы Квейс понял все, как надо, и не произошло никаких недоразумений.
   Квейс сам уже не раз страдал от самогона. Совсем недавно был случай, когда он, выпив лишнего, всерьез думал, что отдаст богу душу: так измучила рвота! Несколько раз уже Квейс давал себе зарок не пить русский самодельный шнапс, но вин, посылаемых из хозяйственной роты, не хватало, а тут, как назло, всегда было скверное настроение: то из-за плохих вестей из дому и с фронта, то потому, что работа становилась не менее опасной, чем на передовой линии. Волей-неволей приходилось нарушать зарок и обращаться к полицаям с просьбой доставить русский самогон. Но какой он страшный этот русский шнапс! Да, это жидкий и смертный огонь! Зная это, Квейс сразу же, без всяких колебаний, поверил, что Ефим Чернявкин погиб от самогона: комендант хорошо знал, что полицай любил выпить. Из всего этого несчастного дела Квейса заинтересовало только одно обстоятельство: сколько же выпил Чернявкин, что не выдержал и умер?
   - Сколько выпил? - Лозневой замялся, обдумывая ответ. - Больше литра. Немного больше, - ответил он, стараясь выдержать пристальный взгляд коменданта.
   - О, немного больше, - застонал Квейс. - О-о!
   Ответ полицая окончательно нарушил душевное равновесие Квейса. Недавно, получив известие о том, что его брат и лучший друг погибли под Ленинградом, комендант Квейс сразу выпил полный литр самогона. Значит, выпей он еще немного - и его уже не было бы на этом свете! Расстроившись, Квейс совсем забыл о Чернявкине и предался неприятным воспоминаниям о недавней опасной выпивке.
   - Ах, плёхо, плёхо. Я хотел погибал!
   Мысль о том, что он только случайно не погиб, очень разволновала Квейса. Несколько минут он ходил по комнате, тучный, багровый от вина, и тревожно поглядывал на стол, где в окружении консервных банок возвышалась темная бутылка с яркой этикеткой.
   - Ах, плёхо, плёхо! - повторял он без конца. - Этот самокон! Фу!
   Неожиданно Лозневому показалось очень обидным, что коменданта нисколько не тронула смерть Чернявкина. Он не нашел даже ни одного слова жалости, хотя такие слова легко находятся над каждым гробом. А ведь ему стоило бы пожалеть Чернявкина: он был предан и верен своей службе. Нет, судя по всему, Квейс не очень-то ценит их усердие...
   Лозневой нахмурился, чего не позволял себе раньше в присутствии коменданта. От обиды у него даже задрожали бледные губы.
   - Надо не... как говорит? Не надо!.. - Квейс показал, как текут по щекам слезы, думая, что Лозневой готов заплакать от жалости к Чернявкину. - Вы ест солдат. Не надо! Надо работа! Много работа!
   Коверкая русские слова, Квейс разъяснил Лозневому, что вместо Чернявкина надо как можно скорее найти нового полицая, а пока Лозневой должен работать за двоих - так требуют интересы германского государства. Затем Квейс объявил, что сегодня же, после похорон Чернявкина, Лозневой совместно с немецкими солдатами должен начать сбор теплых вещей для немецкой армии. Все вещи, найденные у населения, должны быть изъяты безоговорочно, - этого также требуют интересы германского государства.
   - Зима! Русский зима! - Словно оправдываясь за свое государство, Квейс поморщил заплывшее лицо и тряхнул петушиным гребешком волос на круглой голове. - Мороз! Зима!
   Затем он попытался пояснить, какие именно теплые вещи необходимы для германской армии. Не зная русских названий этих вещей, он стал хвататься за все, что носил на себе Лозневой.
   - Это... Кто это?
   - Шуба.
   - Надо, надо! Это?
   - Валенки.
   - Фалинк... Это надо, надо! Это?
   - Варежки.
   - Все это! - пояснил Квейс, делая руками такое движение вокруг Лозневого, словно разом снимая с него все одежды. - Весь дом, весь дерефня! А это... не надо это! - Он показал на глаза. - Плакать слезы фу! Надо работа, работа! Много работа! Скоро германска армия будет Москау! О, это большой город!
   Из комендатуры Лозневой ушел расстроенным и обиженным.
   Лозневой думал, что если гитлеровцы хотят создать новое русское государство по образу и подобию фашистской Германии, то они должны быть заинтересованы в самых добрых отношениях с теми русскими, которые желают оказать им помощь в этом деле. Между тем даже небольшой опыт службы показал, что гитлеровцы не очень-то заботятся об этом. В чужой стране они держатся самоуверенно и нагло, как хозяева. Лозневой объяснял это тем, что еще не закончена война и законы ее требуют от армии, ведущей наступление, быть суровой и беспощадной, а от военных - всем своим видом, всеми своими поступками доказывать силу и величие своей армии. Но все же Лозневого обижало, что гитлеровцы так наглы, грубы и невнимательны. Вот умер человек, усердно сотрудничавший с ними, а представитель немецкой власти даже не нашел ни одного слова сочувствия и жалости. "Просто дико! рассуждал Лозневой. - Умер человек, а он и бровью не повел! Подлец, только и всего!"
   Кладбище находилось в трех километрах на юг от Ольховки, у одиноко стоявшей церкви. Дорогу на кладбище замело, и поэтому решено было хоронить Чернявкина за северной околицей деревни. Здесь недавно был похоронен Осип Михайлович, преданный Чернявкиным, а теперь недалеко от него должен был лежать и сам Чернявкин...
   От деревни к новому погосту тянулась свежая стежка: это прошел старик Гурьян Леонтьевич Мещеряков, хворавший всю осень и недавно поднявшийся на ноги, и с ним два подростка. Они пошли рыть могилу для Чернявкина. "Эти тоже подлецы! - подумал Лозневой, выходя за деревню. - Зайду и потороплю... Припугну подлецов! Саботируют, ничего не заставишь сделать!"
   За огородами, по склону взгорья, чернел густой заснеженный кустарник. Стая хохлатых северных красавцев свиристелей жадно ощипывала с кустов шиповника мерзлые ягоды. За кустарником виднелась полоса болотистой низины с занесенной снегом гладью озера, а за ним еловое урочище, совсем черное при слабом свете пасмурного зимнего дня. Лозневой невольно вспомнил о Косте, вздрогнул и остановился. Пытаясь избавиться от этого воспоминания, Лозневой два раза хлопнул в ладоши: хотел согнать с куста свиристелей. Но гости севера, поглядев на Лозневого, вновь принялись обшаривать кусты шиповника. "Не боятся", - подумал Лозневой и пошел дальше.
   Выйдя на полянку среди кустарника, Лозневой удивился: старик Мещеряков и подростки сидели на высоком бугре глинистой земли и курили, а их ломы и лопаты торчали рядом. Могила была уже готова! Осмотрев ее, Лозневой злобно взглянул на старика и подростков:
   - У-у, подлецы!
   Он пошел было обратно, но тут же остановился и сказал, глядя себе под ноги:
   - Пойдете помогать!
   - Помогать, да? - переспросил старик Мещеряков и поднялся. - Это можно. Только ты чудной человек, право слово! Как же на тебя угодить, скажи на милость? То заставлял рыть скорее, а постарались, вырыли ругаешься... Это вместо спасибо-то?
   - Я все понимаю! - крикнул Лозневой. - Насквозь я вас вижу, подлецов! Здесь вы рады стараться!
   Лозневой побаивался идти в дом Чернявкина. Ночью, узнав о внезапной смерти мужа, Анна Чернявкина, женщина лет тридцати, рыжеватая, с завитушками у висков и зелеными глазами на курносом игривом лице, так заголосила, что тошно было слушать. Она кричала почти всю ночь. Только утром, когда Ефима уложили в гроб, она вдруг перестала выть и реветь, будто ее то и волновало, что он лежал не в гробу, а на лавке. Но Лозневой думал, что сейчас, когда надо прощаться с мужем навсегда, Анна опять заголосит на всю деревню.
   Лозневой ошибся: Анна не плакала. Она сидела одна на кухне, кутаясь в шубу; дверь в горницу, где стоял гроб, была плотно закрыта. Анна испуганно взглянула на Лозневого, когда он переступил порог, и сказала шепотом:
   - Мне страшно.
   - Почему тебе страшно?
   - Его же отравили, я вижу, - ответила Анна. - Он почернел весь. И меня... Если не отравят, то убьют!
   - Глупости, - хмурясь, сказал Лозневой.
   - Нет, это не глупости...
   Никто не пришел провожать Ефима Чернявкина. Дед Мещеряков и подростки с помощью Лозневого кое-как вытащили тяжелый гроб из дома и поставили на солому в сани. Маленькая похоронная процессия молча тронулась из деревни.
   У околицы Анна Чернявкина все же тихонько заплакала, но не от горечи расставания с мужем, а оттого, что ей стало еще страшнее, когда она увидела малолюдную похоронную процессию. И раньше, бывало, колхозники не баловали их дружбой, но относились к ним по крайней мере просто и беззлобно. Когда же Ефим Чернявкин дезертировал из армии и стал полицаем, все в деревне, без исключения, возненавидели их лютой ненавистью. К ним заходил только Лозневой, да и то исключительно потому, что у него с Ефимом была одна служба, одни дела. Что же будет теперь, когда нет Ефима? Теперь даже Лозневому незачем заходить в их дом. Теперь Анна оставалась в полном и безысходном одиночестве. И Анна плакала...
   ...Возвращаясь домой, Анна печально спросила Лозневого:
   - Ко мне-то зайдете? Зайдите! Мне страшно.
   Анна внезапно поняла: теперь, когда она покинута всеми, Лозневой остался для нее единственным близким человеком в деревне. Ей страшно было оставаться одной, без этого человека...
   Но Лозневой не мог зайти: его ждали в комендатуре, чтобы начать сбор теплых вещей. Да и рад был Лозневой, что некогда было заходить: он боялся слез и жалоб Анны...
   VII
   Еще летом, сразу после начала войны, стало известно, что гитлеровцы занимаются грабежом на захваченных советских землях. Поэтому все колхозники в тех районах, куда врывались немецко-фашистские войска, прятали не только хлеб, но и лучшие вещи, а сами носили обветшалую, обтрепанную одежду. Девушки, к тому же, умышленно, чтобы иметь непривлекательный вид, ходили растрепанными, не умывались, мазались сажей, а иногда едкими травами даже вызывали нарывы на теле. Гитлеровцы заходили в деревни и, видя оборванный, грязный народ, брезгливо говорили:
   - Какой Русь бедна! Бр-р!
   Были случаи, когда такой колхозный люд, переодевшийся к приходу немцев в отрепья, со всех сторон снимали на киноленты расторопные немецкие операторы, а потом во всех кинотеатрах показывали картины "обнищания" колхозного крестьянства Советской страны.
   Но ничто не спасало колхозников от грабежей. Не находя хороших вещей, гитлеровцы отбирали и плохие. Грабежи особенно усилились с наступлением зимы: немецкая армия, не обеспеченная теплым обмундированием, страдала от холодов. Правда, русская крестьянская одежда и разные теплые вещи, особенно потрепанные, не очень-то годились для обмундирования немецкого воинства, в то время еще кичившегося своей боевой славой. Но ничего не поделаешь - приходилось одевать немецких солдат в потертые бабьи шубы, подшитые валенки и шапки с отделкой из барашка и собачьего меха...
   ...Комендатура Квейса начала сбор Теплых вещей сразу в нескольких деревнях вокруг Ольховки. В самой Ольховке в помощь Лозневому были оставлены три немецких солдата: двое - собирать вещи, третий - возить и охранять их в санях.
   В этот день сбылись предсказания бабки Фаддеевны: началось потепление, обычное в начале зимы. Небо висело пасмурное и влажное, почти без солнечного света, и снег, тоже влажный, приосел и потерял всю прелесть своей белизны. Налетавший временами западный ветер нес над землей морось. Все в деревне - дома, надворные постройки, ограды, колодезные журавли, деревья - все, еще вчера сверкавшее от снега, посерело, потемнело, напиталось сыростью.
   Сырая погода всегда знобила, угнетала и раздражала Лозневого. К тому же он отлично понимал, что предстоит нелегкое дело. Поэтому Лозневой приступал к выполнению приказа Квейса, внутренне проклиная все и всех на свете.
   Сбор вещей, вопреки ожиданиям Лозневого, начался совершенно необычно. Только что Лозневой и гитлеровцы тронулись от комендатуры, навстречу им из переулка вышла молодая крупная широколицая женщина в пуховой шали, в черненой шубе. Гитлеровцы с двух сторон бросились к ней и стали хватать за рукава.
   Женщина отшатнулась назад, закричала:
   - А ну, к чертям собачьим, поганые морды! Ишь облапали! А то вот как дам по ноздрям! Отойди, а то!..
   Но гитлеровцы опять бросились к ней.
   - Zieh den Pelz aus russisches Schwein!*
   - Schneller! Schneller!**
   _______________
   * Снимай шубу, русская свинья!
   * Быстрей! Быстрей!
   Вырываясь из рук немецких солдат, женщина взглянула на Лозневого, который стоял поодаль, и крикнула:
   - Да что они лезут? Кто я им такая?
   - Они требуют шубу, - ответил Лозневой.
   - Шубу? Да отойди, а то!.. Зачем шубу?
   - Требуют, вот и все! Для армии.
   Улучив момент, пока женщина говорила с Лозневым, гитлеровцы разом заломили ей руки назад; она вскрикнула, изогнулась и упала на колени. Гитлеровцы тут же стащили с нее шубу и понесли к саням.
   Женщина поднялась, молча посмотрела на немецких солдат и Лозневого, затем, не поправляя растрепанных волос, повернулась и быстро пошла по улице в глубину деревни.
   "Теперь всем расскажет", - подумал Лозневой.
   Так и случилось. Пока гитлеровцы обшаривали первый дом, она прошла до другого конца деревни и всем встречным рассказала, что произошло с ней около комендатуры. За полчаса о новом фашистском разбое узнала вся деревня.
   Всюду шумно заговорили:
   - Ничего не давать, бабы, ничего!
   - Прятать надо! Прятать или портить!
   Пока фашисты грабили один край деревни, на другом ольховцы торопливо прятали теплые вещи, где только было можно: в подпольях и на подлавках, в сараях и на сеновалах, в сугробах снега и ометах соломы на огородах... Иные, не найдя надежных мест, портили вещи так, чтобы они не годились для армии, но могли быть использованы хозяевами, - разрезали вдоль или сильно укорачивали голенища валенок, распускали концы варежек, разрывали по швам шубы...
   В первых домах Лозневой и гитлеровцы успели отобрать кое-что, но вскоре их поиски стали безрезультатными. Поняв, что население прячет вещи, они стали тщательно обшаривать не только дома, но и дворы, а на это требовалось много времени и сил. За час ругани и криков, слышанных в каждом доме, Лозневой измучился до предела. "Вот сволочи! - ругал он гитлеровцев про себя. - И на какого черта сдались им эти бабьи шубы и валенки? Срамиться? Какая это армия в бабьих шубах? Тьфу, будь вы трижды прокляты! Вот выдумали!"
   Особенно сильную нервозность стал проявлять Лозневой, когда оказался невдалеке от дома Логовых. После той ночи, когда Марийка внезапно ушла от Лопуховых, он избегал встречаться с ней, хотя и очень хотелось. Избегать встреч с Марийкой было не трудно: если требовалось, Лозневой всегда направлял в дом Макарихи Ефима Чернявкина, а сам никогда не появлялся даже поблизости. Марийка же почти не выходила из дому. Но теперь, когда не было Чернявкина, Лозневому волей-неволей приходилось самому идти в дом Макарихи. Теперь встреча с Марийкой была неизбежна.
   Но какая это встреча?
   Не о такой встрече мечтал Лозневой! Втайне у него все еще теплилась надежда, что Марийка, хотя и догадалась об его лжи, но как-нибудь простит его, - известно ведь, как отходчиво женское сердце. Он думал, что если бы произошла встреча наедине и при благоприятных обстоятельствах, ему удалось бы добиться примирения. Но о каком примирении можно думать сейчас, когда он приведет в дом оккупантов, чтобы отобрать теплые вещи у ее семьи?
   Лозневой стал искать способ, как ему избежать посещения дома Макарихи. "Притворюсь больным, - подумал Лозневой. - Да тут и притворяться-то нечего: всю голову разломило за этот день!.." Но немецкие солдатт знали только отдельные русские слова, и поэтому с ними приходилось объясняться очень осторожно: могут подумать, что он вообще уклоняется от выполнения приказа коменданта, а это грозит большой неприятностью.
   Морщась, Лозневой потер ладонью лоб, покачал головой, сказал:
   - Болит! Ох, болит! - и для пущей ясности покрутил пальцем у виска.
   Но немцы засмеялись и, щелкая по горлу, загоготали:
   - Рус много пил!
   - Шернявк помирал! Ты помирал!
   Лозневой отвернулся, выругался вслух:
   - Тьфу, сволочи!
   Близ двора Макарихи Лозневой остановился у саней, перетряхнул кое-что из одежды.
   - Хватит! - Он указал на то место в небе, где было побольше солнечного света. - Обедать, кушать надо!
   Но гитлеровцы, видимо, получили строгий приказ от коменданта и категорически запротестовали:
   - Найн! Найн!
   Оставалось одно: идти в дом Логовых.
   У самых ворот логовского двора Лозневой пошел на хитрость, которая, по его мнению, могла хоть немного облегчить его трудное положение. Он кое-как растолковал солдатам, что для ускорения дела они должны осмотреть дворовые постройки, а он тем временем осмотрит дом. Солдаты охотно согласились, тем более, что по опыту они уже знали: вещи чаще всего находились не в домах, а на дворе. Оживленно разговаривая, они пересекли логовский двор и вошли в сарай.
   Лозневой пошел в дом.
   В доме Логовых уже поджидали Лозневого, и, как бывает в таких случаях, пытаясь скрыть волнение, все занимались мелкими, ненужными делами: Анфиса Марковна гремела посудой, Марийка подметала пол, хотя его подмели недавно, Фая распутывала какие-то нитки...
   Узнав, что Лозневой пошел с гитлеровцами отбирать теплые вещи, и понимая, что теперь ему не миновать их дома, Марийка сказала матери и сестре:
   - Вы не мешайте, я сама поговорю с этой змеей!
   - Загорячишься, только и всего, - сказала мать.
   - Не буду я горячиться!
   Марийка ожидала Лозневого в большом возбуждении. Лицо ее горело сильным румянцем, в глубине черных глаз все сильнее и сильнее разгорался дрожащий блеск, как отражение звезд в ночном пруду. Это были знакомые родным признаки наивысшего проявления ее озлобленности.
   ...Перешагнув порог, Лозневой первой из всех в доме увидел Марийку. И - удивительное дело - он понял, что у него все еще прочно держится впечатление от первой встречи с ней. Он опять подумал: где-то и когда-то он видел ее, видел задолго до того, как оказался в Ольховке. Но где? Когда? Эта мысль опять пришла, вероятно потому, что Марийка на первый взгляд показалась такой же, какой он впервые увидел ее на лопуховском дворе. Но уже в следующую секунду Лозневой заметил, что у Марийки совсем не так, как тогда, блестят ее прекрасные черные глаза... Она стояла, держа в опущенной руке веник, и с явным чувством превосходства, наслаждаясь своим безмерным презрением, которое сквозило в каждой черточке ее лица, смотрела на Лозневого. У нее раза два брезгливо подернулись пылающие губы, а затем она спросила:
   - Ну что, грабить пришел?
   Лозневой понял, что о примирении не может быть и речи - не только сейчас, но и никогда... Он спросил:
   - Зачем вы... говорите так?
   - А что, не нравится? Грабители, оказывается, любят, чтобы как-нибудь иначе говорили об их ремесле? Зачем же пришел? Может, собирать добровольные пожертвования теплой одежды на немецкую армию?
   - Ну, зачем крайности? - кисло морщась, возразил Лозневой. - Я вам обязан жизнью, я не забыл этого... У вас ничего не возьмем. Я зашел просто поговорить.
   Анфиса Марковна не вытерпела.
   - Поговорить? - крикнула она. - Да что ты и сейчас-то врешь?
   Лозневой обернулся к Макарихе:
   - Вы напрасно оскорбляете меня!
   - Напрасно? А зачем же тогда немцы на дворе шарят?
   Марийка взглянула в окно и, увидев, что гитлеровцы лезут в хлев, вспыхнула еще ярче и подступила к Лозневому, не в силах сдержать своей ярости.
   - Шарить? - крикнула она. - Зачем шарить? У нас ничего не спрятано! Вот оно все!
   Она подскочила к вешалке, сорвала с нее две шубы, швырнула их под ноги Лозневому.
   - На, бери! Мало?
   Затем схватила с печи старые валенки, из печурки - варежки, с гвоздя - шаль и все это тоже бросила к ногам ненавистного предателя.
   - На, подлец, давись!
   Лозневой растерянно молчал, пятясь к двери.
   - Еще мало?
   Марийка бросилась на лавку, сорвала с ног валенки и, вскочив, один за другим с большой силой бросила их в Лозневого: один валенок пролетел мимо, другой угодил ему в плечо.
   - На, подлец, на!
   Спасаясь, Лозневой кинулся из дома.
   Немецкие солдаты закончили обыск на дворе. Они ничего не нашли. Увидев и Лозневого без вещей, они спросили в один голос:
   - Найн?
   - Найн! - машинально ответил Лозневой.
   - О, Русь, бедна!
   Стиснув зубы, Лозневой вышел со двора...
   VIII
   В этот день Лозневой особенно остро почувствовал, как ненавидят его ольховцы. Ненавидят не меньше, а больше, чем гитлеровцев. В каждом доме его встречали гневными и презрительными взглядами. В каждом доме!
   Возвращаясь из комендатуры, после того как было закончено изъятие теплых вещей по всей деревне, Лозневой вспомнил об Ерофее Кузьмиче. Староста оставался теперь единственным в деревне его соучастником по службе у оккупантов. Но последний разговор с Ерофеем Кузьмичом озадачил Лозневого. Не теряет ли он и этого, единственного теперь, соучастника? Конечно, последний разговор не доказывал еще, что Ерофей Кузьмич из-за своей обиды может порвать с немцами, но все же обида его была велика... "А вдруг переметнется? - подумал Лозневой. - Возьмет да и меня еще отравит..." И Лозневой невольно остановился посреди дороги.
   Его окликнули из ближнего двора:
   - Владимир Михайлович, теперь-то зайдете?
   Анна Чернявкина стояла на крыльце в пестром ситцевом платье с непокрытой головой, от легкого ветерка у ее висков шевелились рыжие кудряшки.
   - Зайти? - переспросил Лозневой.
   Анна сама, хотя и возражал Лозневой, сняла с него шарф, помогла стянуть полушубок, все это повесила на гвоздь, поближе к печи, а варежки расстелила в широкой печурке. Заботливо осматривая Лозневого, сказала:
   - Сырость-то сегодня какая! Валенки не промокли?
   - Нет, ничего, - Лозневой застеснялся от внимания Анны. - Сухие.
   Но Анна нагнулась перед ним, ощупала валенки.
   - Да ты что? Вон как напитались! Снимай!
   Она достала с печи сухие, теплые валенки и заставила Лозневого переобуться. Он переобулся и только тут вдруг вспомнил, что ведь это валенки Ефима Чернявкина. Еще вчера Лозневой видел эти валенки с растоптанными и косыми пятками на ногах живого Ефима! Первой мыслью было снять их, но Анна уже потащила Лозневого к столу, и он сел за стол с опущенными глазами.
   - Устал? - спросила Анна, накрывая на стол.
   - Устал немного.
   - Да, трудно одному... - вздохнула Анна. - Ой, как трудно одному, где ни возьми! Вот мое дело. Можно сказать, вы образованный человек, а не поймете, как трудно мне в одиночестве! Ведь здесь-то, в деревне, мне страшнее жить, чем одной в поле, чем в темном лесу! Где угодно! Ведь кругом народ! Вы понимаете, как это страшно?
   - Я сам хотел зайти, - сказал Лозневой, - потому и остановился у двора... Только думал: стоит ли, не помешаю ли?
   - Ох, ты! - Анна опять вздохнула. - Занялся делом и, видно, мало думаешь о жизни, а и думаешь, так не то... А я вот думаю... - Анна оглянулась на дверь, затем приблизилась к Лозневому и сказала шепотом: - И знаешь, что надумала? Надумала, что жить страшно!
   Только теперь Лозневой отчетливо понял, что Анна - единственный в деревне совершенно надежный для него человек. Одна Анна, и никого больше! И еще тяжелее опустились у Лозневого веки...