Через полчаса Степан Бояркин был у Макарихи. Она даже не удивилась его возвращению в деревню. Занавесив в темноте окна, зажгла лампу и, оглядев Бояркина, заметила:
   - Что ж ты ходишь так? Надел бы оба ботинка, что ли?
   Не успел Бояркин закончить наскоро поданный ему ужин, Макариха привела Осипа Михайловича. Это был человек пожилой, седоусый, сурового солдатского вида. В гражданскую войну ему изувечило осколком ногу, и с тех пор он ходил с тяжелой березовой палкой. Здороваясь с Бояркиным, завхоз кивнул на его ногу:
   - Тебя, сказывают, задело? Хромаешь?
   - Не одному тебе хромать, - отшутился Бояркин.
   Вскоре сам собой завязался нужный разговор. Аккуратно собрав со стола крошки, Бояркин бросил их в рот и взялся за очередной ломоть пахучего ржаного хлеба.
   - Новый?
   - Вместе мололи, - отозвалась Макариха.
   - Хорош хлеб!
   - Теперь не знаю, поешь ли такого, - сказал Осип Михайлович, укладывая березовую палку вдоль вытянутой несгибающейся правой ноги. Слух есть, что мельница попорчена. Будешь в ступе толочь, - какой хлеб?
   Бояркин указал на перегородку ложкой:
   - Фая-то спит?
   - О, хоть в барабан бей! - успокоила Макариха.
   Бояркин наклонился над чашкой.
   - Сколько у нас намолочено?
   - Это ж надо по документам, - ответил завхоз. - В старом амбаре для сдачи государству осталось немного, а в новом - семенной.
   - Государственного много?
   - Тонны полторы.
   - Так. Значит, сдашь его государству.
   Осип Михайлович поднял суровое, в складках, лицо с густыми серыми усами.
   - Государству? Это как же... куда?
   - Куда говорю. Что у нас, государства нет? Отвезешь в ближайший день... вернее, ночь. И сдашь Серьге Хахаю. А в какое место везти, после укажу. Да я пришлю людей, тебе помогут. Это надо сделать тайно.
   - Хорошо, Степан, - все поняв, согласился завхоз.
   Бояркин молча закончил ужин, свернул цигарку, прикурил от лампы. При слабом свете он казался особенно худым и бледным. Но в его больших светлых ореховых глазах больше, чем всегда, было горячей жизни и силы.
   - А семенной? - спросил Осип Михайлович.
   Бояркин долго думал, дымя махоркой. Для семян было оставлено лучшее, отборное зерно. Нагрянут немцы - оно пропало. Но раздавать его не хотелось. С этим зерном у колхозников связаны все думы о весне. Раздай его, и многие подумают: значит, сами руководители не верят, что войска возвратятся скоро, что весной доведется сеять колхозом.
   - Спрячь! - сказал он наконец решительно.
   - А как спрячешь?
   - Обмозгуй. Не малый. Но чтобы все колхозники знали, что зерно цело и надежно спрятано до весны.
   Где-то в деревне залаяла собака. Степан Бояркин быстро обернулся к окну, просунул голову за шерстяное одеяло, несколько секунд присматривался к ночной тьме. Еще раз донесся собачий лай. Бояркин прикрыл окно, улыбнулся легкой и светлой улыбкой.
   - Наша! Жучка!
   - Что там она? - встревожилась Макариха. - На кого?
   - Так она брешет...
   Тяжеловато облокотясь на стол, Бояркин продолжал:
   - Ну, а скирды молотить некому и некогда. Так?
   - Где уж тут! - ответил завхоз. - Пусть стоят.
   - Не попортились бы, - сказала Макариха. - Второпях складывали-то. Прольет дождем - погниют!
   - Перестоят! - заверил завхоз.
   Бояркин откинулся к стене, сказал твердо:
   - Зря толкуете... Сжечь!
   - Скирды?
   - Сжечь! И как можно скорее, - повторил Бояркин. - Растащить не успеете, а нагрянут немцы - заставят обмолотить и зерно заберут или потравят лошадям. А мы не должны давать им ни одного зерна! Сжечь!
   Макариха отошла к печи, прислонилась к ней головой, сказала сквозь слезы, прикрывая глаза:
   - Такое добро! Сколько трудов положено!
   - Знаю! Чуть ли не по колоску собирали!
   - Да так и есть: по колоску. Ребята вон ходили по полям с корзинками...
   - Знаю. Все одно - сжечь!
   У Осипа Михайловича затряслись усы.
   - Нет, Степан! Заставь ты меня мою избу зажечь - сейчас запалю. А на колхозный хлеб у меня, Степан, не поднимутся руки!
   - Забыл, что приказано?
   - Все сознаю, - помедлив, ответил Осип Михайлович. - Все как есть. Ну, сил нету, Степан. Сердце у меня попорченное, вот что! Я зажгу его - и сам в огонь брошусь. Нет, убей ты меня, Степан, - не поднимутся у меня руки на колхозный хлеб! Такое добро, а?
   - Слаб ты! - сказал Бояркин завхозу и взглянул на Макариху. - А ты, Анфиса Марковна?
   - Сожгу, - чуть слышно ответила Макариха.
   Степану Бояркину и самому было тяжело: так и давило грудь удушье. Он поднялся со скамьи, постоял, трогая длинными худыми пальцами одеяло, каким было занавешено окно. Затем резко обернулся, заговорил, меняясь в лице, сверкая глазами:
   - Я тоже думал, что у меня не поднимутся руки... Поднялись! Теперь не то время, не то! Теперь для наших рук - другое дело. И мы должны еще показать, какая сила в наших руках!
   Осип Михайлович и Макариха с удивлением смотрели на председателя. Нет, это был другой Степан Бояркин, совсем другой, - таким его не знала раньше Ольховка...
   III
   Мужчин в Ольховке осталось наперечет. Те, что были в крепких годах и подлежали мобилизации, давно ушли в армию. Некоторым белобилетникам, кто эвакуировался из деревни заранее, удалось пробраться к Москве. Остальные пропали без вести. Почти на каждом дворе, где не были заколочены ставни, начали хозяйничать женщины. О мужиках, что остались в деревне, они горько шутили:
   - Какие же это мужики? Одно гнилье!
   - Ой, да что и говорить!
   ...На следующий день Марийка пришла к матери. В ее избе было людно. Здесь были Лукерья Бояркина, жена председателя колхоза, с ребенком, Ульяна Шутяева, проплакавшая все глаза после гибели дочки, молодая солдатка Паня Горюнова и еще несколько женщин со всего южного края деревни.
   В самый разгар беседы какой-то мальчуган застучал в окно.
   - Пленных ведут! - крикнул он. - Наших!
   - Каких наших? - спросила Макариха.
   - Ну, наших, русских!
   - Немцы?!
   - А то кто же! Вон идут!
   В избе поднялся шум.
   - Батюшки, что же делать?
   - Греха бы не было!
   - Прятаться, бабы, надо! Бечь надо!
   Но Макариха скомандовала:
   - Пошли, бабы! Живо!
   Колонна пленных пылила большой улицей. Остановилась она только на западной окраине деревни - у колодца под ветлами. Гитлеровец, шагавший впереди колонны в непривычной для глаз сероватой с прозеленью шинели, что-то резко, по-птичьи, крикнул и снял с груди вороненый, поблескивающий автомат. Двое первых пленных подошли к колодцу. Загремела бадья. У крайних домов, где столпились испуганные женщины-и ребятишки, прошел шепоток:
   - Поить будут!
   - Господи, сколько пленных-то!
   - Наших нет ли?
   - Немцы-то, немцы, гляди, какие!
   - Так и стригут глазами!
   - Долговязы-то они... батюшки!
   - Тише ты!
   Солнце клонилось к западу. Над темным урочищем едва заметно бежал, клубясь, дымок: далеко лесной глухоманью, из Вязьмы на Ржев, шел поезд. Пленных, вероятно, гнали на ближайший полустанок, за Лосиное урочище.
   Один пленный, высокий остроглазый боец с темной щетиной на острых скулах, вытащив бадью, поставил ее на сруб и жадно припал к ней губами. Он пил, захлебываясь, исступленно тараща глаза. От холодной воды у него начались судороги в горле. Задыхаясь, он оторвался от бадьи. Но не отошел от колодца. Когда напился его товарищ по строю, молодой белокурый паренек с большими ссадинами и синяками на лице, он вновь взялся за бадью и присел на корточки. Гитлеровец-конвойный, заметив это, крикнул пискляво, как беркут, и ударил пленного автоматом в плечо. Остроглазый Опрокинулся у колодца, но, боясь, что его ударят и за то, что упал, поспешно поднялся на ноги. Конвойный указал ему автоматом правее колодца...
   - Weiter!*
   _______________
   * Дальше!
   - Бьют-то, зверюги, как! - сказала Лукерья Бояркина.
   На нее зашикали?
   - Тише ты! Вот дурная!
   - Бабы! - скомандовала Макариха, бросая по сторонам суровый взгляд. Тащи хлеба! Тащи еды! Скорее, бабы!
   Колхозницы кинулись по дворам.
   Поскрипывал журавель, гремела бадья. Колонна пленных продвигалась мимо колодца, у которого, вытянув гусиную шею и по-старчески поджав губы, стоял с автоматом головной конвойный. Шестеро высоких, как на подбор, нескладных в кости гитлеровцев в длиннополых шинелях нездешнего цвета, выстроившись по обе стороны колонны, все время торопили пленных, крича и толкая их автоматами.
   - Vorwarts!*
   _______________
   * Вперед!
   Первой вернулась Марийка с буханкой хлеба.
   - Дай сюда, - потребовала Макариха.
   - Мама, я сама...
   - Дай!
   В конце колонны в это время поднялся шум. Один пленный, всю дорогу едва тащившийся позади, на остановке совсем потерял способность держаться на ногах и рухнул на землю. Зашумев, товарищи кинулись к нему на помощь. Три гитлеровца, крича, бросились к группе пленных, нарушивших строй, и с остервенением начали расталкивать их автоматами. Пленные разошлись на свои места. Гитлеровцы окружили упавшего и начали пинать его со всех сторон.
   - Мама, погоди, - испуганно попросила Марийка.
   - Ничего, доченька, ничего...
   Макариха смело направилась в конец колонны.
   - Эй, вы! - крикнула она конвойным.
   Гитлеровцы бросили пленного, оглянулись. Один из них, не поняв, зачем подходит женщина, закричал ей угрожающе. Макариха невольно остановилась.
   - Хлеб вот, хлеб! - заговорила она, показывая каравай, и жестами пояснила, что хочет передать его пленным. - Дай им, дай! Они же голодные! Вон они какие!
   Многие пленные обернулись на голос Макарихи; по колонне зашелестели какие-то слова. Оглянулись даже те, кто стоял в голове колонны, за ветлами.
   Гитлеровец подошел к Макарихе, с недовольным видом взял каравай и, оглядев его, сунул пленным. Взглянув на Макариху, крикнул:
   - Mach? dass du forkommst!*
   _______________
   * Пошла прочь!
   Тут как раз начали подходить другие женщины с хлебом и разной случайной, наскоро схваченной снедью. Осмелев, они с обеих сторон подступили к колонне. Обер-ефрейтор (тот, что принял хлеб от Макарихи) что-то крикнул, и все конвойные загалдели, угрожающе вскидывая автоматы. Женщины бросились врассыпную.
   У Марийки нечего было передавать, но она тоже приблизилась к колонне, торопливым, вопрошающим взглядом осматривая пленных. Когда женщины разбежались, она осталась на месте. Колонна уже продвинулась так, что середина ее находилась против колодца, а пленный, что упал, все еще не мог подняться. Он сидел, раскинув босые ноги, откинув грязную голову назад. Пальцы его рук были растопырены в дорожной пыли. Немецкий обер-ефрейтор стоял около него, раздумывая, что с ним делать. Взглянув на пленного, Марийка дрогнула: это был Лозневой! Но тут же Марийку озарило внезапное, как молния, решение. С порывистой силой она бросилась к обер-ефрейтору, подскочила к нему совсем близко и, вся зардевшись, не попросила, а скорее потребовала с горячей и бесстрашной женской решимостью:
   - Оставь его! Оставь! Отпусти!
   Обер-ефрейтор только что пришел к мысли, что пленный не сможет дальше идти. Оставалось пристрелить его, что не раз уже приходилось делать в пути. Подскочив, Марийка помешала обер-ефрейчору окончательно решить участь пленного. Обер-ефрейтор взглянул на Марийку - и оторопел от изумления: перед ним стояла молоденькая русская фрау, настоящая красавица... Она была в рыжеватой плюшевой одежке, расстегнутой на груди, с открытой, по-русски, гладко причесанной головой и в цветном полушалке, сброшенном на шею. Легкая и порывистая, она не просила, а требовала, будто знала, что ей, красавице, все будет прощено, и требовала с такой бесстрашной решимостью и страстью, что от нее нельзя было оторвать взгляда. Экое чудо уродилось в такой глуши! Безотчетно подчиняясь желанию тоже блеснуть перед Марийкой своим молодечеством, обер-ефрейтор выпрямился и поправил волнистый, но обвисший и запыленный чуб. Поняв наконец, чего требует от него русская красавица, он спросил, отчетливо разделяя слова:
   - Кто есть он?
   - Муж! Мой муж! - не думая, горячо выпалила Марийка.
   Лозневой повернул грязную голову влево и несколько секунд держал на Марийке рассеянный, опустошенный взгляд. И вдруг, поняв, видно, что готовит ему судьба, начал судорожно дергаться в сторону Марийки, загребая рукой дорожную пыль.
   - Муж! Муж! - продолжала кричать Марийка, по казывая то на пленного, то на себя. - Мой! Понял? Мой!
   - Aha! - понял наконец немец.
   - Мой он, мой!
   - Есть это об-ман? - вспомнив о своем долге, подозрительно сказал обер-ефрейтор. - Найн?
   - Мой он, мой!
   Вокруг вновь собрались колхозницы. Они переглядывались, ничего не понимая. Марийка обернулась к ним, крикнула:
   - Вот они скажут! Мой он, муж!
   Все бабы заговорили наперебой:
   - Муж! Ее муж!
   - Правду сказала!
   - Здешний он, ее!
   Обер-ефрейтор почти не отрывал взгляда от Марийки. "Романтично! подумал он. - Ее муж - в моей власти. Вот убью его - и она несчастна, отпущу - и она счастлива на всю жизнь". С каждой секундой у обер-ефрейтора росло желание тоже казаться перед Марийкой красивым - не только внешностью, но и душой, и вдруг, охваченный этим желанием, он неожиданно для себя решил сделать приятное этой русской красавице. Улыбаясь, он указал на пленного, а затем махнул на центр деревни.
   - На! - сказал он весело. - Твой! На!
   Но тут же он увидел, что многие женщины, стоявшие вокруг красавицы, держат в руках узелки и свертки с разной снедью. И обер-ефрейтор, уже забывая о своих рыцарских чувствах и считая, что за пленного должна быть все же получена какая-то мзда, начал показывать на свертки и узелки, тыкать себе в грудь:
   - Яйка! Масло! Дай! Шпек - дай!
   - Отдай, бабы! - распорядилась Макариха.
   Колхозницы начали отдавать обер-ефрейтору свою снедь. Как из-под земли вдруг выросли остальные конвойные. Перекидываясь словами, они начали рассматривать караваи и пироги, трогать пальцами масло, перебирать в кошелках яйца.
   - Да хорошие, хорошие! - успокоила их Марийка.
   - Совсем свежие! - подтвердила Лукерья Бояркина. - Хоть на солнце вон погляди!
   Обер-ефрейтор, услышав о солнце, оторвался от кошелки с яйцами, взглянул на запад. Солнце опустилось совсем низко над дальним урочищем. Всюду начинали меркнуть светлые дневные краски. Выпрямляясь, он сказал быстро:
   - Wir mussen gehen. Es ist Zeit!*
   _______________
   * Надо идти. Пора!
   Конвойные похватали все, что принесли бабы, и пошли на свои места. Обер-ефрейтор махнул рукой на Лозневого, который все еще сидел на земле.
   - На! На! - сказал он и шельмовато подмигнул Марийке. - Муж! На!
   Грязно улыбнувшись, он пояснил своим друзьям:
   - Oh, ich verstehe! Eine so reizende Frau braucht einen Mann, um ihre Schonheit zu erhalten*.
   _______________
   * О, я понимаю! Такой хорошенькой женщине нужен муж, чтобы
   красота не поблекла.
   Колонна двинулась из деревни.
   IV
   Лозневой кое-как добрался до лопуховского дома и в изнеможении опустился на крыльцо. Марийка заскочила в дом, а спустя немного оттуда выбежала вся семья. Лозневой лежал на ступеньках, беспомощно поджимая грязные ноги.
   - Неужто он? - с изумлением спросил Ерофей Кузьмич.
   - Да он же, он! - зашептала Марийка.
   - И верно ведь, а? Дай воды!
   Лозневой с трудом поднялся на колени. Ловя струю воды в пригоршни, он медленно обмыл лицо, прополоскал рот и, в свою очередь, осмотрел лопуховскую семью.
   - Зуб выбили, - пояснил он, - вот!
   - Зубы - что! - дохнув всей грудью, заметил Ерофей Кузьмич и присел на крыльцо, считая, что пора начать и кое-какие расспросы. - Как это все... а?
   Марийка подала Лозневому расшитое на концах полотенце. Он неторопливо вытер руки, лицо и согласился:
   - Да, зубы - ничего! Вот как не погиб, а? Чудо! Всех командиров и комиссаров! Всех!
   - Выдали?
   - А что там выдавать? Как выстроили, так и видно всех. Кто с длинными волосами - выходи! Что делали, а? Тут же! А я, как на счастье, постригся у вас тогда...
   - А одежда-то... чья же?
   - Да это... - Лозневой смущенно осмотрел себя и вспомнил, в какой щегольской, ловко подогнанной форме три дня назад всходил на крыльцо лопуховского дома. - Ну, ничего, отец, не сделаешь! Хочешь жить - на все пойдешь...
   - Это конешно...
   - Ну вот... Да все короткое только!
   - Как же это, а? - повторил Ерофей Кузьмич.
   Вместо ответа Лозневой только взмахнул полотенцем. Не в силах больше сдерживать себя, Марийка присела на крыльцо и в большом возбуждении спросила:
   - Господи, Андрей-то как же? Где он? Что же вы молчите?
   Лозневой ждал этого вопроса и - пока умывался - вспомнил, как Андрей натолкнулся на него в лесу, а затем, вслед за Юргиным, убегал в лесную сумеречь. Но теперь у Лозневого мелькали мысли о том, что Андрей скорее всего никогда не вернется домой, а ему, вероятно, придется надолго поселиться в лопуховском доме.
   - Что ж сказать тебе? - Лозневой взглянул на Марийку, а потом и на всех. - Что сказать вам? - Глаза его остановились, точно от тяжелых внутренних страданий. - Там многие погибли!
   Марийка в отчаянии рухнула у крыльца...
   V
   Это был день без солнца. Весь мир был наполнен непогодной хмарью, будто зачался рассвет, но так за весь день и не смог подняться над землей. Холмы, особенно покрытые лесочками, были очерчены еще различимо для глаза, а ложбинки терялись в сумраке. Все земное было однообразно и неприглядно. Тянуло холодной осенней стужей.
   Марийка шла диковатым еловым лесом, распахнув полы своей плюшевой жакетки, сбив полушалок на плечи. Ее черные быстрые глаза метались, отыскивая что-то на пути. Лес рос на сыром месте. Земля здесь была кочковатой и кое-где зыбкой, под ногой шелестели мхи да ядреный брусничник. В одном месте Марийка остановилась и, сцепив руки у груди, затаила дыхание. Глаза ее замерли на одной точке. Постояв так несколько секунд, она пошла вперед осторожно, боясь шуршать брусничником и мхами. Под невысокой, но разлапистой елью лежал человек в военной форме. Марийка остановилась в пяти шагах от него, но вдруг крикнула и бросилась под ель.
   Человек был мертв. Он лежал на земле грудью, уткнув лицо в брусничник, выкинув вперед согнутые в локтях руки. Он был широк в плечах, крепкого, дюжего роста. Его гимнастерка и голова в темной колючей щетине были заляпаны грязью.
   Все было так, как говорил ей Лозневой: реденький лес, ель, под елью он... Марийка не помнила, как очутилась около мертвого на коленях, как металась, хватаясь за брусничник, не зная, что делать. "Господи, он! - все кричало в ней. - Родной мой, горький мой!" Она взяла мертвого за плечи и, напрягаясь, перевернула его на спину, - застывший, он был тяжел, как суковатая коряга. Лицо у него было серое, сухое, а под носом - маленькие усики. Марийка с ужасом отстранилась от мертвеца.
   Оглядевшись, она только теперь заметила, что вокруг среди кочек, в брусничнике и золотистом папоротнике лежат трупы. Марийка вскочила на ноги и, дрожа от мысли, что закричит на весь лес, бросилась бежать.
   Но в той стороне, куда она бежала, трупов было не меньше. Она бросилась в другую сторону, но и там всюду лежали трупы. Можно было повернуть назад, но там - тот чужой, с усиками; у него были открытые глаза... С замирающим сердцем она бросилась вперед из этого мертвого леса; она бежала, путаясь во мхах и брусничнике.
   ...Лозневой подробно рассказал, в каких местах шел бой. По его рассказам, он видел Андрея под елью, - истекая кровью, он доживал последние минуты. Это известие пришибло Марийку. Весь вечер она пластом лежала в горнице. А ночью поняла: нет, ей не выжить, если она не увидит Андрея, хотя бы и мертвого. Она хотела посидеть около него под той елью, где его опрокинула вражья пуля, выплакать ему свое горе. Она хотела посмотреть на дорогое лицо, на его большие и ласковые руки. Она хотела сама похоронить его, а потом, в горьком одиночестве своем, ходить к его могиле. Ночью же созрело решение: побывать на поле боя и найти мертвого Андрея.
   На рассвете она подняла свекра.
   - Вставайте, папаша, поедем, - сказала она таким тоном, словно они накануне договорились о поездке и свекор знал, куда надо ехать. Вставайте, уже светает.
   - Куда? - не понял Ерофей Кузьмич.
   - Да за Андрюшей-то!
   - Ох; Андрюшенька! - застонала свекровь, как стонала всю ночь. - Ох, дитенок мой! - Она хотела поддержать сноху, но не могла ничего сказать, а только охала и охала. - Ох, колосочек мой!
   Ночью Ерофей Кузьмич сам решил ехать на розыски Андрея. Поднимаясь, он успокоил жену и сноху:
   - Не войте, сейчас поедем!
   Перед отъездом Ерофей Кузьмич еще раз выспросил у Лозневого, где - по его заметам - надо было искать сына. Лозневой пожалел, что не мог поехать с хозяином, и еще раз повторил, в каком лесочке видел умирающего Андрея.
   - Только найдете ли? - усомнился он. - Места-то не знаете!
   - Места знаю. Поищем. Сын ведь!
   И вот Лопуховы приехали в те места, где недавно отгремел бой.
   ...Реденький еловый лес повсюду хранил следы битвы. Часто встречались воронки от снарядов, выжженные огнем круговины, наспех отрытые окопчики в них стояла черная вода. У окопчиков валялись целые и поломанные винтовки, густо покрытые ржавчиной, ручные гранаты в чехлах, подсумки с обоймами и - россыпью - ярко зазеленевшие гильзы. Встречались измятые, грязные вещевые мешки со скудными солдатскими пожитками, разорванные, в черных пятнах крови плащ-палатки, сумки с противогазами, измятые фляги, пробитые пулями каски...
   Не помня себя, Марийка выскочила из леса.
   Пройдя немного полем, она невольно оглянулась на лес, хранивший страшные картины смерти. И вдруг Марийке показалось, что позади нее - по всему полю битвы - брели женщины. Они шли молча, поглядывая на воронки от снарядов и бомб, полуобвалившиеся окопы, всюду разбросанное снаряжение и оружие. Они останавливались около убитых и, наклоняясь, разглядывали их лица. Шли они молча. Лица у всех были темны и суровы. Злой ветер трепал их одежды.
   Марийка вытерла глаза: она не замечала раньше, что плачет. Она вскинула руки и со всей силой крикнула женщинам, что шли за ней:
   - Да что же это?! За что?! За что?!
   Никто не ответил ей. Женщины шли молча.
   Марийка пришла на поле боя, думая только о своем горе, а когда увидела, сколько погибло здесь людей, поняла, что такое горе не только у нее одной. Оно у многих. У всего народа. Мало ли теперь по стране таких вот мест, залитых кровью? Мало ли тех, что нашли без времени свой конец на просторах родной земли? От этих мыслей у Марийки не утихло ее горе, но вместе с ним все сердце вдруг заполнила злоба на тех, что шли с запада, всюду сея смерть. И в эти минуты Марийка почувствовала себя лучше, тверже: ненависть, как живая вода, укрепляет людей.
   ...Ерофей Кузьмич стоял у телеги, попыхивая цигаркой. Увидев Марийку, он скривил скулы, как от зубной боли, потряс головой, - на его щеках и светлой бороде засверкали слезы.
   - Чуяло мое сердце! - прошептал он дрожащим голосом. - Ох, чуяло! - И еще раз потряс головой.
   Марийка подошла к телеге.
   - Поехали, папаша!
   - Эх, Андрюха, Андрюха! - завздыхал Ерофей Кузьмич и, бросив цигарку, направился к лошади.
   Увидев на телеге две аккуратно свернутые плащ-палатки, Марийка сразу изменилась в лице...
   - Это я тут... по пути... - смущенно подал голос Ерофей Кузьмич. Добро-то хорошее, не пропадать же...
   Оторвав от свекра темный взгляд, Марийка обошла телегу и порывисто направилась к дороге. Ерофей Кузьмич, подбирая вожжи, окликнул ее:
   - Манька, ты куда? Ты чего?
   Марийка остановилась, ответила негромко:
   - Поезжайте одни. Я пешком пойду.
   Двигая ноздрями, Ерофей Кузьмич долго смотрел ей вслед. Когда полушалок Марийки замелькал над кустами, плюнул под ноги.
   - Тьфу! Вот норовистая баба!
   VI
   К вечеру совсем занепогодило. Низко над потемневшей землей и лесами бесконечной чередой потянулись сумеречные тучи. Иногда ветер размашисто засевал землю то мелким дождем, то снежной крупкой.
   До Ольховки Марийку подвез случайный проезжий беженец. Смеркалось, когда она, простившись с попутчиком, свернула с дороги и стала подниматься к своему огороду оврагом. Усталая, продрогшая, она с трудом шла тропинкой, белой от снежной крупки. И только подошла к своей бане, из дверей ее показался человек.
   Марийка вскрикнула и попятилась.
   Человек был в военной форме, но босый, без пояса и пилотки. И хотя уже спускались сумерки. Марийка разглядела его с одного взгляда: он очень молоденький, веселой светленькой породы, а лицо у него опухшее, в подтеках и ссадинах, и правый глаз - узенькая щелка на большой засиневшей опухоли. Открыв губы, паренек улыбнулся простенькой, доброй улыбкой и, заикаясь, сказал онемевшей Марийке шепотом:
   - Н-не бойсь! Чего б-боишься?
   Он зябко отряхнулся, вышел к тропе.
   - Немца нету в де-деревне?
   - Нету, нет, - еще дальше отступая, ответила Марийка.
   - Да ты что б-боишься? Или не узнала?
   - Батюшки! - тихонько ахнула Марийка. - Никак ты, Костя?
   - К-конечно, я самый...
   - Ой, напугал-то как! Чего ж ты тут?
   - З-зови домой! - Костя переступил босыми ногами по крупке. - Видишь? Там расскажу. Эх, и холодина завернул! Вроде з-зимой запахло...
   - Господи, ноги-то! Пошли!
   - Вот з-з-за это спасибо!
   - Погоди, а зачем картавишь так?
   - К-контузило, - пояснил Костя. - А к-комбат у вас?
   - Командир-то? У нас.
   - Я... я так и знал. Ну, п-пошли скорее! Окоченел я. - Шагая следом за Марийкой, он сознался: - Я давно п-порываюсь зайти, да хозяина боюсь.
   Марийка обернулась.
   - Отчего же?
   - Иди, иди! Не скажешь? Т-темноват он.
   Возвращаясь в Ольховку, Ерофей Кузьмич поймал в небольшом придорожном леске доброго строевого коня светлой серой масти, - много их, распуганных войной, бродило без догляда в те дни. Этого коня Ерофей Кузьмич счел за божий дар и до сумерек хлопотал в сарае, готовя ему стойло. Но и в работе он не смог забыть о ссоре с Марийкой. "Вот чертово семя! - ругался он, думая о дерзкой и непокорной снохе. - Какую ведь смуту заводит в доме! И все не так, все не так! Что ни день - новая канитель. То из деревни тащила к дьяволу на рога... Тут опять этого... командира привела. Привела, а умом не подумала - зачем? Какая с него теперь польза? Только хлеб жрать? А заботы с ним сколь? А тут вовсе зря сбесилась. Ну, скажем, взял я эти палатки... Так чего ж тут такого? Сейчас такое время, что все сгодится в хозяйстве..."