- Ты что? Опять срамить? - обиделся Чернявкин. - Ты бы лучше помолчала сейчас, а уж если не дурная у тебя башка, по-другому бы говорила...
   - И угощала?
   - И угощала бы...
   - А что ты торопишься? На, пей!
   Ефим еще выпил, сказал, заметно хмелея:
   - Ты сама знаешь, что тебе прикусить язык сейчас надо: твое дело теперь - самое гиблое, вот что! Ты у меня вот где, вот в этой моей пятерне! Что захочу, то и сделаю. Ишь ты, умная, на старости лет политикой занялась! Беседы ведет, листовочки большевистские читает! Да ты понимаешь своей дурной головой, что ты делаешь?
   Анфиса Марковна видела, как у Ефима засоловели глаза, и была уверена: что бы ни говорила она, но пока не будет выпита вся водка, полицай не уйдет из дома.
   - Я все, Ефим, понимаю, что делаю, - ответила Макариха. - И никогда я не буду каяться в том, что делала, а только гордиться буду своими делами на старости лет! А вот такие, как ты, Ефим, - те будут каяться, ой, как будут! Ты погоди, ты пей, пей всю, а меня не перебивай! Наливай и пей, а раз так случилось, выслушай все, что скажу, хоть и будет тебе горько!
   Марийка и Фая крикнули в один голос:
   - Мама!
   Все женщины тоже заволновались. Они хорошо знали твердый, независимый характер Макарихи, но им известно было также, что она знает и цену осторожности. И поэтому их не только удивила, но и серьезно озадачила Анфиса Марковна в такой опасный час. Ее поведение женщины объясняли только тем, что Анфиса Марковна в глубине души испытывала такую тревогу за себя и всех, что потеряла прежнее, привычное самообладание и, не в силах вернуть его, готова была на любое опрометчивое решение. Из разных углов раздались голоса:
   - Анфиса Марковна, будет вам!
   - Опомнись, кума, что ты дразнишь его?
   - Марковна, брось, пожалей всех!
   - Нет, бабы, вы мне не мешайте, - твердо и спокойно возразила Анфиса Марковна. - Я в своем уме и знаю, что делаю. Вы сидите спокойно и слушайте, а я поговорю.
   - Значит, высказать захотела? - Ефим Чернявкин пьяно захохотал и снова потянулся к бутылке. - Что ж, высказывай! Я послушаю, чтоб не корила потом, что даром водку пил.
   - За водку я корить не буду, пей всю!
   Чернявкин вылил в стакан остатки водки, но пить не стал, наслаждаясь теплом, охватившим тело, и ожидая разговора.
   - Так вот, Ефим, - заговорила Анфиса Марковна, - долго болтать с тобой у меня особого интересу нет. У нас с тобой не полюбовный разговор за околицей под березками. Я вот что хочу тебе сказать: ты думаешь, я не знаю, отчего ты пьешь, а? Нет, Ефим, знаю, знаю! Ты видишь, ты один в деревне такой оказался, вот и пьешь от страха! Страшно, а? Врешь, страшно! Ты видишь, что весь народ как стоял, так и стоит за свою власть, и никто ничего не сделает с нашим народом. Вот тебе и страшно! Пей, Ефим, заливай глаза, тебе одна дорога!
   Точно полностью соглашаясь с Анфисой Марковной, Чернявкин и в самом деле разом вылил остатки водки в зубастый, широкий рот и, не закусывая, почавкал мясистыми губами. Но все лицо его, уши и шея налились кровью. Он сказал хрипло, задыхаясь:
   - А ну, дальше!
   - А дальше вот что, - спокойно и ровно продолжала Анфиса Марковна в необычайной, мертвой тишине избы. - Вот ты дезертировал из армии, не захотел воевать за народ, смерти испугался, прибежал к бабе... А в народе, Ефим, так говорят: лучше умереть в поле, чем в бабьем подоле.
   Ефим Чернявкин вдруг захрипел, со стоном ударил по столу обоими кулаками, сорвался с места; он широко раскрывал рот и тяжко, часто дышал, остановив на Макарихе налитые кровью глаза. Во всех углах закричали, завыли женщины. Они ожидали, что Чернявкин бросится к Анфисе Марковне и начнет ее бить, но он, не сломив ее смелого взгляда, схватил шапку и, сильно качаясь, вышел из дома. Все женщины завыли в один голос; они понимали: сейчас Чернявкин пойдет к старшему полицаю Лозневому и расскажет ему о разговоре с Анфисой Марковной.
   - Бабы, тихо! Не выть! - властно сказала Анфиса Марковна. - У кого листовка?
   - У меня, - всхлипывая, ответила Фая.
   - Давай сюда!
   Анфиса Марковна взяла измятую листовку, бережно разгладила ее на столе, поправила в лампе огонь. Найдя глазами Марийку, позвала:
   - Иди сюда! Садись! Читай!
   IV
   Все время, пока гитлеровцы с помощью Лозневого и Чернявкина грабили деревню, Ерофей Кузьмич валялся в постели. Алевтина Васильевна ежедневно делала ему припарки из отрубей и давала пить всевозможные снадобья из целебных трав. Однажды Ерофей Кузьмич позвал даже бабку Зубачиху, и та, отчитав над ним заговор и опрыснув его "святой" водой, всей деревне затем рассказала, что у старика Лопухова какая-то неведомая алая порча и он, по всем приметам, не дотянет до зимы.
   Ерофей Кузьмич вскоре узнал, какой нелепый слух разошелся о нем по деревне. "Вот гнилая коряга! - обругал он Зубачиху. - И дернул меня черт позвать ее! Теперь попрут все горевать надо мной да прощаться, а на кой дьявол мне такая комедия?" Он даже стал нервничать, поджидая обманутых бабкой посетителей.
   Но Ерофей Кузьмич ошибся: никто к нему не шел. Он напрасно ждал день, другой, третий... Ему уже захотелось, чтобы кто-нибудь из сельчан пришел проведать его и ободрить словом.
   Но никто не шел.
   Ерофей Кузьмич понял: разнесись в другое время слух о его болезни и близкой смерти, наверняка бы в его доме было полно людей. А теперь Ерофей Кузьмич с горечью подумал о том, что народ отвернулся от него, что все сельчане относятся к нему недоверчиво и даже враждебно. "Они ведь не знают, что меня силком на эту проклятую должность поставили, - горевал Ерофей Кузьмич. - И не знают, что я загодя сказал Лукерье о налоге... Им одно понятно: немецкий староста - вот и все! Небось какие даже молятся, чтоб я околел скорее! Тьфу, пропади ты пропадом, эта растреклятая жизнь! Неужели даже дед Силантий не зайдет? Ведь бывало же наведывал! Нет, и этот не зайдет!" Ерофею Кузьмичу стало обидно и больно. И тут он подумал и ужаснулся своей мысли: а вдруг и в самом деле он отчего-нибудь умрет внезапно (бывают же такие случаи со здоровыми на вид людьми!), умрет, окруженный незаслуженной ненавистью народа? Теперь Ерофею Кузьмичу стало страшно. Нет, нет, так нельзя умереть!
   В минуты тяжкого раздумья лицо Ерофея Кузьмича, с помятой, давно не чесанной бородой, принимало страдальческое выражение, какого Алевтина Васильевна не замечала у него никогда прежде, даже в самые трудные годы их совместной жизни. Это выражение, совершенно необычное для Ерофея Кузьмича и даже несвойственное его натуре, очень пугало Алевтину Васильевну. Она тревожно подходила к постели мужа.
   - Тебе плохо, Кузьмич?
   - Плохо... - искренне отвечал Ерофей Кузьмич.
   - А что же... где болит?
   - Вот тут, - он трогал грудь. - Вся душа.
   О том, что происходит в деревне, Ерофей Кузьмич в первое время узнавал только от Лозневого и Чернявкина. Но старик быстро понял, что полицаи многое от него утаивают, о многом рассказывают неверно, и перестал верить им. Он стал посылать за новостями Алевтину Васильевну, но та стыдилась ходить по деревне, а если когда и ходила к ближним соседям, то, возвращаясь, только плакала да плакала... Ерофей Кузьмич не мог терпеть слез и по этой причине оставил жену в покое. Осталось прибегнуть к помощи Васятки. Васятка очень охотно бродил по всей деревне (школа в эту зиму не работала) и всегда приносил очень много новостей. Но все они были такие, что Ерофей Кузьмич не знал, верить или нет парнишке.
   - Чего ты брешешь? - говорил он зачастую после рассказов сына.
   - Ничего не брешу, честное пионерское!
   - Замолчи, балденыш! Что ты болтаешь! Ты говори толком, чего у Васильевых-то забрали?
   - А все, - отвечал Васятка.
   - Как это все?
   - А так, все и забрали... Я сам видел. Всю рожь из амбарушки, весь горох... Два гуся зарезанных висели - и тех взяли.
   - А у Анны Мохиной?
   - У тетки Анны тоже все... - рассказывал Васятка. - Даже в подпол лазили, а у нее там в горшке сметана, и сметану взяли и тут же слопали, честное... честное слово! А тетку Анну как саданет один кулачищем в грудь, так она пластом на пол! Мы ее с Фенькой-то, с девчонкой ихней, водой отмачивали!
   - Ну, хватит! - сурово говорил Ерофей Кузьмич. - Иди! Тут не переслушаешь твоей болтовни.
   - Все истинная правда!
   Но через некоторое время, особенно если из дому выходила жена, Ерофей Кузьмич вновь подзывал сынишку. Стараясь быть ласковым, переспрашивал:
   - Так ты, что же... значит, ты сам видел?
   - Своими глазами!
   - И нисколько не приврал?
   - Нисколько!
   - Да-а... - заключал Ерофей Кузьмич. - Ну, иди, хватит!
   После таких разговоров Ерофей Кузьмич обычно подолгу лежал молча, недвижимо, на секунды прикрывая усталые серые глаза, и Васятка, забывая в это время о всех своих обидах на отца, всячески старался создать ему покой.
   За дни "болезни" Ерофей Кузьмич многое передумал о войне и своей жизни.
   Представления Ерофея Кузьмича о войне были сначала весьма просты. Он думал так: отступят наши, следом за ними пройдут немцы, и судьба войны будет решаться где-то далеко, скажем, в Москве, а то и за Москвой. Но только не в какой-то деревушке Ольховке, заброшенной среди ржевских болотистых лесов. Что тут делать немцам? Ерофей Кузьмич был уверен, что он проживет непогожее время в стороне от всех событий.
   Эта мысль не была случайной у Ерофея Кузьмича. У него крепче, чем у других сельчан, особенно молодых, сохранилась привычка жить за своим забором, как в крепости. И он решил, что такое опасное, темное время лучше прожить по старинке, в одиночку: уйти ото всех, скрыться, залечь, как крот... "Хорошо песни петь вместе, а разговаривать врозь, - рассуждал он. - Так и жить теперь надо". Отчитав вокруг двора заговор, повесив над входной дверью мешочек с петровым крестом, Ерофей Кузьмич твердо уверовал: он проживет войну тихо, мирно, в стороне от всех событий.
   Но война, как назло, пошла прямо через его двор, будто у нее не было никаких иных путей. Она захватила с собой сына и, как он думал, погубила его; она привела на двор чужих людей, которые причинили так много хлопот. Наконец и его, Ерофея Кузьмича, война безжалостно потянула в свой кровавый омут...
   Одно время Ерофей Кузьмич думал, что это только ему не повезло да еще немногим в деревне - Осипу Михайловичу и Яше Кудрявому, принявшим смерть от вражеских рук, Ульяне Шутяевой, потерявшей дочь, Степану Бояркину, которому пришлось бросить семью и бежать в чужие, далекие края... Но теперь он понимал: война ворвалась в каждый дом в Ольховке, как вихрь! Раньше он думал, что немцы не будут трогать мирный люд. Нет, трогают, да еще как! Так вот и не удалось прожить это непогожее время кротиной жизнью!
   Ерофей Кузьмич страдал от одиночества. Ему хотелось быть среди людей, жить с ними одними делами и неизбежными теперь горестями. И он, плюнув на все, поднялся с постели. К тому же ему так осточертело лежать без нужды с припарками и пить снадобья!
   За время долгого лежания в доме, без свежего воздуха да от бесконечных тягостных раздумий, Ерофей Кузьмич и в самом деле похудел и состарился. Он скучал без дела и людей, его тянуло в деревню.
   - Весь глиной в доме провонял! - пожаловался он жене. - На вольный воздух выйти надо.
   - Что ты, Кузьмич! - испуганно воскликнула Алевтина Васильевна. - Да разве можно? То лежал с припарками, а то сразу же на воздух. Тебя же сейчас охватит холодом, и того пуще сляжешь! Тебя же не вылечить так!
   - Конечно, где тебе вылечить! - с издевкой сказал Ерофей Кузьмич. Тоже мне, нашлась докторша! Ты даже болезнь мою не можешь определить! Носится тут с припарками! Тут и так жизнь припарила, а она... Чего ты смотришь на меня так? Чего я тебе сказал такого?
   В этот же день, когда Ерофей Кузьмич, дымя цигаркой, сидел за столом и обдумывал, как он должен жить среди людей, со двора вошла с пустым ведром Алевтина Васильевна и, прикрыв дверь, тихонько заплакала.
   - Что случилось? - сразу раздражаясь, спросил Ерофей Кузьмич.
   - И к нам пришли, - ответила жена.
   Не одеваясь в теплое, без шапки, Ерофей Кузьмич вышел на крыльцо. У крыльца стоял комендант Квейс, - вероятно, собирался зайти в дом.
   - А-а, старост! - весело сказал комендант. - Старост болен?
   - Все хвораю, - ответил Ерофей Кузьмич, быстрым взглядом окидывая двор.
   - Старост гут! - похвалил его Квейс. - Старост знает порядок. Надо помогать германска армия. Германска армия скоро будет Москау. О, это большой город!
   В этот момент из ворот сарая вышел немецкий солдат; он вел серого коня, того самого, что Ерофей Кузьмич поймал в лесу после отступления наших войск. Следом два солдата выгнали корову. В хлевушке завизжала свинья, и тут же раздался пистолетный выстрел...
   У Ерофея Кузьмича помутилось в глазах. Он хотел было рвануться с крыльца, что-то закричать, но не было ни сил, ни голоса, - разом ослабело все тело, и он едва удержался за косяк двери.
   - О, старост болен! - сказал Квейс. - Старост надо быть дома.
   Комендант поднялся на крыльцо.
   - Дома! Дома!
   - Я пойду, - ответил Ерофей Кузьмич и, шатаясь, ушел в дом.
   Весь день, отказываясь от еды, от припарок и снадобий, Ерофей Кузьмич молча лежал в постели. О чем он думал, трудно было понять, а то, что он думал, думал напряженно, взволнованно, видно было и по выражению его посеревшего лица, и по выражению затуманенного взгляда.
   Но утром он встал и вышел из дому. Долго стоял на крыльце, задумчиво осматривая двор и хмурые дали востока. Потом заглянул в пустой амбар, пустой хлев, пустой сарай... Никогда не было такого опустения на его дворе! Даже собаки нет, а уж собака-то у него была всегда! Несколько раз он останавливался, отдыхал, хватался за сердце...
   Возвращаясь в дом, Ерофей Кузьмич едва поднялся на крыльцо. Но здесь он вдруг выпрямился, еще раз осмотрел свой двор и внезапно горячо и зло заспорил с гитлеровцами: "Вот и хорошо! Вот и хорошо, что все забрали! Я теперь со всеми вровень, понимаете вы это? Ничего вы не понимаете! А я понимаю, что это такое, и мне ничего не жалко!" На лбу Ерофея Кузьмича выступила испарина. Случайно заметив над дверью мешочек с петровым крестом, Ерофей Кузьмич яростно сорвал его с гвоздя и забросил в дальний угол двора.
   С этого дня Ерофей Кузьмич неожиданно стал ласков с женой и Васяткой. Он не шумел на них, как прежде, не придирался к ним по пустякам, не вмешивался в их дела. Он чаще всего сидел у стола, дымил цигаркой, мирно следил за всем, что происходило в доме, и о чем-то все думал и думал, - и жалко было видеть его стареющим на глазах от своих дум...
   Алевтина Васильевна кручинилась:
   - Кузьмич, да что с тобой, а?
   - А что? Все ничего, мать, ничего...
   - Уж больно ты чудной стал, совсем не такой, каким был.
   - Все, мать, бывают такие, а потом не такие.
   V
   В этот вечер Ерофей Кузьмич долго беседовал с Лозневым. Сегодня Лозневой ездил в Болотное, куда зачем-то вызывала его волостная комендатура. Вернулся он усталым, задумчивым и сразу же после ужина хотел отправиться на ночлег. Но хозяин, всегда скуповатый на слово, сегодня разговаривал весьма охотно, и это невольно задержало Лозневого на кухне.
   С того самого дня, когда Лозневой появился в доме в чужой одежде, Ерофей Кузьмич стал относиться к нему презрительно. Это презрение росло все больше и больше. Когда же Лозневой стал полицаем и вместе с гитлеровцами занялся ограблением деревни, Ерофей Кузьмич в глубине души возненавидел предателя. Лозневой весьма усердно помогал вести хозяйство. Но и это не смиряло ненависть хозяина. Ерофей Кузьмич понимал, что Лозневому не место в его доме. Если бы Ерофей Кузьмич: знал, что Лозневой обманул, сообщив о смерти Андрея, он не потерпел бы его в доме ни одной секунды! Но Марийка ушла, ничего не сказав о своем разговоре с Лозневым в сарае. Только это и спасло Лозневого от изгнания из лопуховского дома. И еще одно: Лозневой знал, где спрятан хлеб. Стоило ему сказать немцам несколько слов - и Ерофей Кузьмич мог остаться без единого зерна. Это обстоятельство сдерживало Ерофея Кузьмича. Он побаивался открыто выражать свою враждебность к полицаю. Война затягивалась, жизнь становилась все трудней и опасней, а Лозневой все больше и крепче связывался с гитлеровцами. Зачем рисковать? Он, Лозневой, мог теперь отплатить за ненависть и презрение.
   ...Разговор шел о войне.
   - Значит, нахвастались немцы, что закончат войну до зимы? - спросил Ерофей Кузьмич.
   - Они не хвастались.
   - Как не хвастались? Я сам слыхал!
   - Предполагали, конечно, - сказал Лозневой. - Война - дело хитрое, Ерофей Кузьмич! Нельзя все учесть заранее. Но такого стремительного продвижения огромных армий по чужой территории, какое провели немцы у нас, не было в истории войн. Значит, у них огромные силы. Да мы видели это сами. Где устоять нам против такой силы? Вся Европа покорилась ей, а Европа - это... Европа! Я думаю, сейчас немецкая армия готовится к последнему прыжку на Москву, и тогда - все!
   - А я думаю так: не пришлось бы ей теперь туго, а? - возразил Ерофей Кузьмич. - Армия-то, понятно, сильна, нет спору... Небось перед слабой наши не стали бы отступать, что там и говорить! А все же до Москвы дойти у них ведь не хватило духу! Даже по сухой дороге. А как они пойдут по снегам? Ты знаешь, у нас иной раз так навалит, особо в лесах, что по брюхо коню. Как тут пойдешь на машине? А ударят морозы? Ударят такие, как в прошлом году, - деревья вымерзают. А ведь ты знаешь, какие у них шинели? Это ты в счет берешь?
   С первых же дней жизни в Ольховке Лозневой убедил себя в том, что хорошо понимает Ерофея Кузьмича. Отказ старика эвакуироваться Лозневой счел лучшим доказательством того, что он не верит в победу Советского государства. Стремление Ерофея Кузьмича после отступления Красной Армии запастись зерном и натаскать в дом разного добра Лозневой расценил не просто как желание человека, у которого еще сильны чувства собственника, обеспечить себя на время войны, но и как самый верный признак того, что хозяин готовится к возвращению привычных, старых порядков. А когда наконец Ерофей Кузьмич стал старостой, Лозневой решил, что хозяин не только во власти могучих чувств собственника, которые тянут его к прошлому, но и ярый противник советской власти, хотя об этом и не говорил никогда.
   Теперь же Лозневой почувствовал, что рассуждения Ерофея Кузьмича противоречат его впечатлениям. Прежде Ерофей Кузьмич почему-то всегда избегал разговоров о войне. Почему же он сейчас заговорил о ней сам и без всякого повода? И заговорил так странно: в его рассуждениях ясно чувствуется сомнение о дальнейших успехах немецкой армии. "Обиделся, заключил Лозневой. - И зачем им нужно было обижать старика? Не могли обойтись без его коровы! Балбесы, честное слово!"
   Ерофей Кузьмич все говорил и говорил о том, что теперь у немецкой армии будут особенно большие трудности: надо воевать не только с нашей армией, но и с нашей зимой. Он не утверждал, что немецкая армия не преодолеет этих трудностей, но давал понять, что преодолеть их ей будет нелегко...
   Слушая хозяина, Лозневой мрачнел с каждой минутой.
   Теперь он был совсем не тот, каким его видели на лопуховском дворе до назначения полицаем. Где-то в кладовке валялась вся одежда, какую он носил в те дни: потертый армячишко, облезлая шапчонка, залатанные штаны... Теперь он был в новой немецкой солдатской форме, только без погон, с белой повязкой на левом рукаве, на которой чернела крупная буква "Р" - немецкая начальная буква названия его презренной должности. Не носил он и жидкой ржаво-пепельной бородки. Он был чисто выбрит, а отросшие, хотя еще и короткие, волосы на голове старательно зачесаны в косой ряд. И держался Лозневой теперь совсем не так, как прежде. Зная, что опасность миновала, не нуждаясь больше в покровительстве Ерофея Кузьмича, он перестал относиться к нему заискивающе и угодливо. Он держался с хозяином вполне самостоятельно и уверенно, хотя и не позволял себе вспоминать его обиды, время было такое, что нельзя было лишаться даже плохих друзей. На стороне же, как было известно Ерофею Кузьмичу, Лозневой проявлял не только грубость, но и жестокость, и его уже боялись в деревне.
   Слушая хозяина, Лозневой криво улыбался левой щекой. Глаза его блестели, как свежие железные осколки. Теперь, когда он был в немецкой форме змеиного цвета, по-новому освещавшей его сухое, птичье лицо, осколочный блеск его глаз был особенно резок и холоден.
   - Да, нелегко, пожалуй, будет немцам на фронте, - заключил Ерофей Кузьмич, выложив все свои соображения о трудностях передвижения машин в морозы и метели, о необеспеченности немецкой армии теплым обмундированием, о том, что наши красноармейцы гораздо привычнее к зиме, чем немцы. - Да и тут, в тылу, пожалуй, не лучше будет, - продолжал он затем. - Мое дело стариковское: поел - да на печь. А с печи много ли видно? Конечно, где мне все знать! Может, я по старости ума, как тот старый кобель: лишь бы побрехать. Вот поднялся на ноги - и разговорился. Две недели, считай, молчком лежал... Ну вот я и говорю: как тут, в тылу, будет, а?
   - А что тут? - хмуро спросил Лозневой.
   - Э-э, Михайлыч, не знаешь ты народ! - сказал Ерофей Кузьмич. - Опять же мое дело - сторона. А только я тебе скажу: я этот народ знаю. Не терпит он обид никогда! Русский, он терпелив до зачина. Он всегда задора ждет. Это известно со старых времен. А если что... он ни с мечом, ни с калачом не шутит, русский-то народ! Вот я и толкую: как думаешь, не будет ли чего? Послыхать, будто кое-где эти... партизаны объявились, а? Ты слыхал?
   - Да что он сделает, твой народ? - вдруг, раздражаясь, сказал Лозневой. - Что он сделает голыми-то руками? Вон какая армия ничего не сделала! Германия захватила всю Европу, все ее фабрики и заводы... Вся Европа теперь двинута против нас! Германия наступила на нас, как сапогом на муравейник! Муравьев много, но что они могут сделать?
   - Хо, еще что могут! - возразил Ерофей Кузьмич; он поудобнее расставил локти на столе и, приблизясь к Лозневому, продолжал: - Вот тебе случай. Из моей жизни, истинное слово. Однажды мы поймали змею, бросили на муравейник и прижали рогатиной. - Двумя раздвинутыми пальцами он ткнул в стол. - Одним словом, попала змея, что ни туда и ни сюда, ни взад ни вперед! На другое утро приходим, смотрим: нет змеи, один хребетик!
   - Так это вы зажали ее, - сказал Лозневой.
   - А немецкую армию не зажали?
   - Что ж ты теперь хочешь?
   - Я ничего не хочу, упаси меня бог! - ответил Ерофей Кузьмич. - Я только об народе говорю. А народ...
   За стеной послышался хруст снега, затем что-то ударилось о бревна и донеслись стоны. Откинувшись в разные стороны от окна, Ерофей Кузьмич и Лозневой несколько секунд ждали настороженно и тревожно.
   - Это кто? - крикнул с печи Васятка.
   За стеной вновь послышался человеческий стон. Алевтина Васильевна замахала мужу от печи рукой, давая знак, чтобы тот потушил огонь, - совсем забыла, что окна занавешены дерюгами.
   - Погоди! - отмахнулся от нее Ерофей Кузьмич и обернулся к Лозневому. - Человек ведь, а? Пойдем, надо же посмотреть!
   Ночь стояла пасмурная, без звезд и лунного света. Опять легко вьюжило. Во тьме не видно и не слышно было деревни, точно ее никогда и не существовало на ольховском взгорье, и странным было это впечатление мертвого пространства в том месте, где жили сотни людей.
   - Глухо как! - шепнул Лозневой, боязливо выглядывая из ворот с автоматом в руках. - Будто вымерла деревня...
   - Деревня никогда не вымрет, - сказал Ерофей Кузьмич, и Лозневому показалось, что это его замечание есть продолжение его недосказанной мысли о народе.
   Под окнами кухни они нашли Ефима Чернявкина. Он корчился в сугробе, то свертываясь в комок, то судорожно, со стоном разбрасывая руки и ноги.
   Кое-как его втащили в дом.
   Через несколько минут Ефим Чернявкин умер у порога, как умирает бездомная, никому не нужная собака...
   Перепуганные Алевтина Васильевна и Васятка не выглядывали из горницы. Ерофей Кузьмич и Лозневой сидели на корточках около Чернявкина, рассматривая в полутьме искаженное смертью лицо.
   - Опился все же, - сказал наконец Лозневой.
   - Нет, не опился, - возразил Ерофей Кузьмич, поднимаясь. - Отравили.
   - Отравили?
   - Или не видишь?
   Лозневой осторожно отошел от Чернявкина.
   - Вот тебе и наш спор, - сказал Ерофей Кузьмич.
   - Какой спор?
   - А насчет голых-то рук, забыл?
   - Надо доложить, - мрачно сказал Лозневой.
   - Коменданту? Да ты что, очумел? - Ерофей Кузьмич метнул на Лозневого недобрый взгляд. - Не наделай беды, смотри! Еще подумает, что мы его по какой-нибудь злобе отравили. У нас же в доме случилось это! Скажем, опился - вот и все. Всем известно, как он пил.
   - Зачем же он подумает, что мы отравили?
   - А дьявол его знает, что у него в голове! Ему растолковать к тому же трудно. Не поймет да еще привяжется. А тут просто: опился - и все.
   Лозневой сел, задумался, прикрыл ладонью глаза.
   - Дойди-ка лучше до Ефимовой жены, - посоветовал Ерофей Кузьмич. Дай знать. Что-то надо же делать! Что он тут будет лежать? Пока теплый, надо бы обрядить - человек ведь! Что ж, раз уж такое дело... Да-а, вот тебе и голые руки! Вот тебе будто вымерла деревня! Фу ты, вроде бы мороз по коже!
   Лозневой вспомнил, какая стоит сейчас над землей темная, глухая ночь, и ему стало страшно идти в безлюдное и мертвое пространство, где, по старым приметам, должна находиться деревня, но где теперь только вьюжит метелица, заметая последние в жизни следы Чернявкина... Но как не идти? Лозневой стал собираться в путь с чувством тягости на душе и почему-то внезапно поднявшегося озлобления против Ерофея Кузьмича, - все сегодняшние мысли старика о войне действовали теперь на него, как эта темная и вьюжная ночь.