Из комендатуры навстречу ему вышел Ефим Чернявкин. "Выдал!" - ахнул Ерофей Кузьмич и опять остановился, хватаясь за березовую жердь ограды, слыша, как болью сердца опалило всю грудь. Раскинув полы пиджака, сунув руки в карманы брюк, Ефим Чернявкин прошел мимо часового независимо, даже не взглянув на него, а когда оказался рядом со старостой, шевельнул черной бровью:
   - Идешь, Кузьмич? Иди, там уже поджидают тебя.
   - Меня? - теряя голос, прошептал Ерофей Кузьмич. - А что там? Зачем?
   - Или не знаешь? Иди, скажут!
   Ерофей Кузьмич долго не мог попасть в дверь комендатуры. Давая ему дорогу, часовой отстранился сначала влево - и он почему-то толкнулся туда же, затем часовой, досадливо сморщась, отстранился вправо - и он вправо. Так повторялось несколько раз. Кончилось тем, что часовой, зарычав, схватил Ерофея Кузьмича за рукав я рванул в сени.
   Квейс встретил Ерофея Кузьмича сурово.
   Комендант стоял, расставив ноги, как для схватки, навалясь широким задом на край стола. Только успел Ерофей Кузьмич переступить порог и схватить с головы шапку, чтобы поклониться, Квейс оторвался от стола и, тряхнув петушиным гребнем волос, быстро ткнул указательным пальцем в направлении его груди.
   - Ты ест старост! - закричал он, будто залаял. - Ты должен говорит, кто ваш дерефн поджигал хлеб? Ты все надо говорит! Отвечат!
   У Ерофея Кузьмича разом опала боль в груди. "Ага, слава богу, не в лоботрясе дело! - подумал он. - Опять с этим хлебом!"
   - Где же мне знать, господин комендант? - Ерофей Кузьмич жалобно скривил лицо. - Если бы пришлось видеть - другое дело. Загорелось - я дома был, все люди знают...
   - Ты должен знат! - еще раз пролаял Квейс.
   - Нет, господин комендант, что хотите со мной делайте, - не знаю. Он покачал головой. - Не знаю, а указать зря не могу, не хочу брать греха на душу.
   Квейс круто обернулся, ткнул пальцем в угол.
   - Он поджигал?
   И только теперь, оглянувшись на угол, Ерофей Кузьмич понял, что случилось в это утро. На полу, у печного шестка, сидел, слабо раскинув ноги, завхоз колхоза Осип Михайлович. Темная рубаха на нем была изодрана в клочья, а под ними виднелись на теле багровые рубцы. Лицо у завхоза исцарапано, седые усы в крови, а в глазах, выглядывающих из-под опущенных лохматых бровей, и беспредельная тоска, и жаркие, точно от кремня, искры едва сдерживаемой ярости. "Ефим выдал! - весь немея, понял Ерофей Кузьмич. - Ох, черная душа! На смерть привел человека!" И хотя Ерофей Кузьмич был зол на Осипа Михайловича за те слова, какие тот сказал ему при народе на колхозном дворе, но, поняв, что завхозу грозит гибель, ответил коменданту твердо:
   - Не могу знать. Я не видал того, а раз не видал, как мне говорить? Мне жить недолго...
   - Он болшевик? - спросил Квейс.
   - И в большевиках он, господин комендант, никогда не бывал, - еще более твердо ответил Ерофей Кузьмич. - Уж это я знаю точно. За колхоз он, верно, горой стоял, а чтобы записаться в большевики - этого не было. Грех на душу не возьму, как хотите...
   Осип Михайлович поднял глаза на Ерофея Кузьмича, зашевелил окровавленными усами.
   - Прости, Кузьмич, перед смертью, - сказал он, тяжко передыхая. Плохое о тебе думал... - И в глазах его на некоторое время погасли кремневые искры.
   Квейс не понял завхоза, закричал:
   - Что ты сказал? Что? Отвечат!
   Осип Михайлович посмотрел на коменданта и с силой сказал сквозь зубы:
   - Перестань ты лаять, собака! - Махнул рукой на Ерофея Кузьмича: Ничего он не знает! - И добавил спокойно: - Большевик я с давних времен.
   - О! - торжествующе воскликнул Квейс, оглядываясь на своих солдат, стоявших у окон. - Он сознавал! Он ест болшевик! - На его одутловатом лице маленькие глазки поплыли куда-то вверх, как масляные пятна. - О! воскликнул он еще раз и, отвернувшись, заговорил о чем-то с солдатами по-немецки.
   - Да ты что, Осип Михайлович? В уме ли ты? - сказал Ерофей Кузьмич, подступив тем временем к завхозу. - Что ты на себя поклеп-то возводишь? Или жить неохота? Ты же не состоял в большевиках, всей деревне известно!
   - Открыто не состоял, - возразил Осип Михайлович. - Я тайный, Кузьмич, вот какое дело.
   - Тайный?
   - Да. С давних времен.
   - Пропал ты, Осип! - поморщился Ерофей Кузьмич.
   - Знаю...
   Немцы приволокли Осипа Михайловича в комендатуру рано утром. Все утро он решительно отвергал обвинение в поджоге хлеба и стойко, стиснув зубы, переносил побои. Но за несколько минут до прихода Ерофея Кузьмича, смотря на рассвирепевшего Квейса, он понял, что судьбы не миновать: в Ольховке кто-то должен ответить и пострадать за поджог хлеба. Он знал, что никто в деревне, даже Ефим Чернявкин, не подумает обвинять в поджоге Макариху - не женское это дело. Скорее всего, если и дальше проявлять упорство, немцы схватят и погубят совсем неповинных людей и, может быть, погубят немало. И Осип Михайлович, с тем спокойствием, какое дается человеку только сознанием долга, решил принять всю вину на себя, тем более, что на него, как на поджигателя, и было указано Ефимом Чернявкиным. "Пропаду один, подумал он, - и концы в воду! А мне пропадать не страшно, видал я эту смерть!" Приняв такое решение, Осип Михайлович почувствовал, что на душе у него стало и легко и светло.
   Отдав какие-то распоряжения солдатам, комендант Квейс опять подошел к завхозу и крикнул:
   - Ты ест болшевик! Ты поджигал хлеб!
   - Да, и хлеб я поджег, - сказал Осип Михайлович, откидывая голову к стене, чтобы можно было смотреть прямо в глаза коменданту. - Натаскал керосину, облил и поджег! А теперь, поганые морды, делайте со мной что хотите!
   XXIII
   Через час немцы согнали на площадь народ со всей деревни. День был пасмурный и тихий. На рассвете шел сильный дождь - с крыш и деревьев все еще капало. Все промокло и, казалось, под какой-то тяжестью приосело к земле. Даже из Ольховки, с высокого взгорья, при тусклом свете нельзя было разглядеть привычные для глаза дали.
   Макариха пришла на площадь одной из последних. Как и все в деревне, она знала об аресте Осипа Михайловича, но за что его схватили, не могла понять. Зная, что она поджигала хлеб, она по простоте душевной и не допускала мысли, что кто-то заподозрит в этом другого человека, кроме нее. И Макариха решила: "Как активиста колхозного, должно..." Так она и говорила всем женщинам, приходившим к ней в это утро. Она успокаивала женщин, уверяя, что Осипу Михайловичу, как человеку старому и калеке, не должны немцы сделать зла, хотя он и колхозный активист, но втайне боялась, что гитлеровцы погубят его. И когда всему народу приказано было собираться на площадь, Макариха поняла: Осипа Михайловича выведут на казнь.
   Пробираясь в тихой, понурой толпе ольховцев поближе к березам, Макариха увидела Ерофея Кузьмича. Тот стоял, надвинув шапку на брови.
   - Сват, говори! - попросила Макариха.
   - Погиб, сватья, Осип, - сипловато зашептал Ерофей Кузьмич у самого уха Макарихи. - Ефим, видать, указал. А тут он и сам признался. При мне было дело.
   - В чем признался? Когда?
   Но Ерофей Кузьмич не успел ответить Макарихе. От комендатуры донеслись голоса гитлеровцев, и вся толпа зашумела и хлынула на две стороны, как вода перед носом быстрого катера. По проходу, который образовался от комендатуры до берез, пробежал немецкий солдат, размахивая руками, потом тяжко, как битюг, стуча подковами сапог, прошел Квейс, сосредоточенно, будто на моление, а за ним два солдата вели под руки Осипа Михайловича. Он был босой, в изодранной рубахе, и все видели на его теле багровые, как ожоги, рубцы. Гитлеровцы зря вели его под руки. Он шел сам, хотя ему и неловко было шагать без палки, и смотрел только на березы, сеткой сучьев и редкой блеклой листвой заслонявшие перед ним весь восточный край хмурого неба. Позади него вновь стекалась воедино толпа, но стекалась очень медленно: ольховцы со страхом смотрели на следы его босых ног, неровно проложенные по сырой и вязкой земле.
   Макариха потеряла из виду Ерофея Кузьмича. Она опять оказалась сзади и не видела, что происходило под березами, куда повели Осипа Михайловича. Но вот, должно быть на каком-то помосте, высоко поднялась тучная, вся в ярких пряжках и пуговицах, фигура коменданта Квейса, и над толпой пронесся его гулкий лающий голос. У Макарихи так стучало сердце и так отчего-то заложило уши, что она не могла расслышать ни одного слова. Она стала хватать стоявших рядом колхозниц за плечи:
   - Что он там, бабы? Что он?
   - Об Осипе, - ответили ей. - За поджог хлеба.
   - Хлеба? - крикнула Макариха.
   - Будто он, сказывают хлеб поджег...
   У Макарихи дрогнули и побелели губы.
   - Пустите! - закричала она ослабшим голосом и, расталкивая ольховцев, полезла вперед. - Пустите, пустите меня! - все повторяла она. - Дайте мне!.. Пустите.
   Так и не пробившись до берез, Макариха услышала голос Осипа Михайловича. Он стоял, устремившись вперед, на том месте, где стоял до него Квейс, и в той позе, в какой его видели иногда при обсуждении спорных дел на колхозных собраниях. При каждом резком движении на нем трепетали лохмотья.
   - Да, я сжег колхозный хлеб! Я! Один! - выкрикивал он, торопясь, пока немцы что-то возились с петлей. - Сжег, чтобы ни одного зерна не досталось вот этим... - он махнул рукой назад, - этим душегубам рода человеческого! Я сжег, да! .
   - О-осип! - крикнула Макариха что было сил в ослабевшем голосе. Михайлыч! - и полезла было дальше.
   Осип Михайлович поднял забрызганные кровью седые усы, поискал глазами в толпе Макариху, увидел ее в том месте, где колыхалась толпа, и вскинул руку так, что лохмотья сползли по ней до плеча.
   - Стой, бабы! - крикнул он, стараясь отвлечь этим внимание от одной Макарихи. - Не мешать, не выть! - Увидев, что Макариха унялась в толпе, он сказал раздельно и строго, как ему не удавалось говорить никогда: - Дайте мне умереть, как надо, как умирали за нас в царское время наши товарищи большевики!..
   Сзади на него накинули петлю.
   - Никогда не будет, чтобы русских людей!.. - крикнул Осип Михайлович, растягивая на себе петлю обеими руками. - Никогда! - крикнул он еще раз и сорвался вниз.
   Макариха не видела и не могла понять, что произошло дальше. У берез кричали гитлеровцы, а Осип Михайлович через несколько секунд вновь оказался на помосте. Растягивая на шее руками петлю, он закричал, но уже хрипло, задыхаясь, тяжко поводя грудью:
   - Вот наши придут, они ловчее будут вас вешать, душегубы вы! Не сорветесь!.. А наши придут!.. - Толпа заколыхалась, в ней послышались стоны, и Осип Михайлович, еще больше заторопился, зная, что это его последние секунды. Перед смертью, бабы, далеко видно!.. Никогда не будет, чтобы эти твари поганые... Никогда! У советской власти...
   Не договорив, он опять рухнул вниз. Под тяжестью его тела выгнулась перекладина и дрогнули березы - тысячи крупных капель посыпались с их висячих ветвей на землю.
   Макариха, как во сне, услышала голоса:
   - О, душегубы!
   - О, нечистая сила!
   - Повесили? - чужим голосом спросила Макариха, оборачиваясь и не узнавая баб; она словно все еще не верила тому, что случилось. - Повесили, да? - повторила она, все еще оглядываясь, и вдруг крикнула с такой силой и болью, что помутилось в глазах: - Да его же повесили, повесили!
   И будто все остальные ольховцы, только услышав ее, поняли, что случилось, - с криками и воем хлынули от берез в разные стороны.
   XXIV
   Сразу же после казни Осипа Михайловича комендант Квейс, позвав к себе Ерофея Кузьмича, объявил ему налог для всей Ольховки. В течение трех дней ольховцы должны были сдать для немецкой армии пять тысяч пудов хлеба и десятки голов крупного и мелкого скота.
   Ерофей Кузьмич хорошо знал состояние хозяйств ольховцев и их запасы. Он сразу понял, что налог непосилен для деревни и что собрать его совершенно невозможное дело. "Это что ж они вздумали? Это же грабеж! Внутри Ерофея Кузьмича точно надломилось что-то. - Если этот налог выполнить, вся деревня вымрет к весне! Да что они делают?" Ерофей Кузьмич тут же, стоя перед Квейсом, с привычной твердостью решил, что он ни в коем случае не будет собирать такой грабительский налог: он не хотел быть виновником неслыханного несчастья всей деревни. Он понимал, что народ будь любая власть - никогда не простит ему такого злодеяния. "Тут будет мне такая жизнь, как на муравьиной куче, - подумал он. - А скорей всего не сносить головы". Собравшись с духом, Ерофей Кузьмич спокойно и решительно заявил Квейсу, что налог он объявит деревне, но собирать его не сможет, - он, дескать, стар и болен, ходить ему по дворам трудно, а ходьбы при таком деле много.
   - Э, старост! - погрозил Квейс. - Болен?
   - Господин комендант, сами же видите! - взмолился Ерофей Кузьмич. Стар же я, в годах! Тут налог собирай, а тут другие дела. А у меня ноги не дюжат. Давно бы к хвершалу надо. Весь я в болезнях. Али не видите? Я - как гриб червивый, вот как! Не знаю, чем и держусь на земле.
   И Ерофей Кузьмич весь сжался и стал таким маленьким и хилым на вид, что Квейс, стараясь ободрить его, сказал:
   - Мой солдат будет помогат. Ты понял, да?
   - Все одно! - Ерофей Кузьмич махнул шапкой. - Деревня вон какая! Ее обежать надо. Где мне?
   Подумав, комендант Квейс предложил старосте взять себе двух помощников из жителей деревни.
   - Это будет полицай, - пояснил Квейс.
   - Вот это другое дело! - сразу согласился Ерофей Кузьмич.
   Одного человека на должность полицая нашли быстро. Это был Ефим Чернявкин. Но другого, сколько ни ломал голову Ерофей Кузьмич, в Ольховке не находилось. Пообещав все же подыскать подходящего человека, Ерофей Кузьмич, охая, нетвердой, старческой походкой ушел из комендатуры.
   Направляясь домой, он заглянул на минуту к Лукерье Бояркиной. Вызвав ее в сенцы, прежде всего справился о сватье Макарихе.
   - Не знаешь, как она там? - спросил он. - Своя ведь, вот и тревожится сердце. И дойти сейчас некогда.
   - Плохо, Кузьмич! - всхлипнула Лукерья. - Прямо на руках унесли. Замертво лежит. И не знаю, отдышит ли.
   - Чего она так, а? - поинтересовался Ерофей Кузьмич. - Мне, видишь ли, не с руки встревать в это дело... Чего она так, больше всех убивается об Осипе?
   - Не знаю, Кузьмич, не придумаю.
   - Да-а... - помялся Ерофей Кузьмич. - А я к тебе, Лукерья, по важнейшему секретному делу зашел. Анфиса Марковна, та сейчас не может, так ты сама, что ли, обеги баб сейчас же... Обеги и скажи: прячьте, бабы, хлеб, прячьте как можно лучше, пока не поздно. - Он нагнулся к Лукерье, пояснил: - Невиданный налог наложили! Всю деревню оберут догола! Завтра же, должно, пойдут рыскать по дворам. Кто не спрячет - пропащее дело.
   - Да что ты, Кузьмич! - сказала Лукерья, клонясь на косяк двери.
   - Гляди, меня не выдай! - сказал Ерофей Кузьмич, бросив на Лукерью быстрый взгляд. - О всем колхозе пекусь. Может, еще успеют попрятать, у кого лежит открыто. А обо мне кто пикнет - тогда мне, Лукерья, рядом с Осипом быть. Гляди!
   У ворот его встретил Лозневой. Угодливо открыв перед хозяином калитку, он с живостью начал объяснять жестами и мимикой, что закончил все порученные ему дела по хозяйству. Ерофей Кузьмич остановился и, сам прикрывая калитку, внимательнее, чем обычно за последнее время, осмотрел Лозневого. Тот был в потертом армячишке, в разбитых, грязных ботинках, согбенный и худой, с хилой порослью на подбородке, - всем жалким видом своим он напоминал бедного татарина-старьевщика, какие в старое время бродили со своими мешками по свалкам и дворам, собирая разное барахло. Только в глазах у него в иные мгновения сквозил тот железный блеск, какой так крепко запомнился Ерофею Кузьмичу при первой их встрече. "До чего дожил! - брезгливо подумал Ерофей Кузьмич. - Теперь ему одна дорога".
   - Чего показываешь? Что у тебя там? Что руками-то крутишь? заговорил Ерофей Кузьмич, как всегда, шумливо и властно, делая вид, что никак не может понять Лозневого. - Говори толком! Ну? - И неожиданно добавил: - Все одно уж теперь!
   На секунду Лозневой замер, широко открыв глаза.
   - Говорить? - прошептал он затем, и у него сами собой упали руки. Ерофей Кузьмич! - И быстро потянулся вперед татарской бородкой. - Что случилось?
   - А то, что и быть должно, - сурово ответил Ерофей Кузьмич. - Выдали тебя, вот что!
   - Меня? Выдали? Кто?
   - А это не мне знать. Нашлись такие. Кто вон, скажем, нашего завхоза выдал? И на тебя нашлись. А я упреждал! Вспомни-ка!
   - Ерофей Кузьмич!
   - Не знаю, как и спас меня господь, - не слушая Лозневого, продолжал Ерофей Кузьмич и, будто вспомнив, что пережил недавно, прикрыл глаза и горько покачал бородой. - Кинулся на меня, как зверь какой. Думал, так и растерзает на месте. А за тобой тем же моментом хотел послать да вон - на березы. Вот как вышло!
   Лозневой стоял пошатываясь: у него дергались скулы и бородка, а глаза помутнели, как у пьяного. Изредка он, морщась, шептал беззвучно:
   - Ерофей Кузьмич!
   - Ну, не хнычь! - прикрикнул на него хозяин. - Меня господь спас, а я - тебя. Из петли, можно сказать, вынул. Застоял. Не знаю, будешь, ли помнить мое добро? За что, думаю, погибать человеку? Нет, говорю, он не такой, он против большевиков и власти ихней.
   В глазах Лозневого засверкали слезы.
   - Да, да! Это так, - прошептал он, ошалело смотря на хозяина.
   - А из армии ихней, говорю, сам сбежал.
   - Да, да, правильно...
   - Зачем, говорю, зря губить человека?
   - Ерофей Кузьмич! - со стоном крикнул Лозневой, словно только теперь поняв, что он спасен, и хотел было броситься перед хозяином на колени.
   - Стой ты! - остановил его Ерофей Кузьмич. - Слушай наперво до конца, а не будешь свиньей, после отблагодаришь, когда следует. Мне не эти поклоны нужны. - Он даже взял Лозневого за рукав армяка. - Он так сказал: "Заслужит - прощу, а нет - в петлю!"
   - Чем же? Как?
   - В эти... Как их?.. В полицаи иди! - строго приказал Ерофей Кузьмич. - Мне же помогать будешь. Должность ничего, подходящая. Он ведь тогда так и не понял, что я тебя за немого выдавал, так что ты и не бойся с ним говорить. Да я сам поведу тебя. Что скажет, скорей соглашайся, твое такое теперь дело.
   - Не хотел я этого, - упавшим голосом прошептал Лозневой. - Мне одно нужно - выжить до конца войны.
   - Мало ли чего ты, к примеру, не хотел! - возразил Ерофей Кузьмич. А судьба тебе указывает. Нет, не такое теперь, видать, время, чтобы укрыться от него. Так вот, переоденешься получше, пойдем скоро.
   Перед вечером Лозневой вместе с Ерофеем Кузьмичом побывал у Квейса. Вернулся он из комендатуры с полным комплектом немецкого обмундирования; особо ему выдали белый лоскут - сделать повязку на рукаве. В приоткрытую дверь горницы Ерофей Кузьмич некоторое время с интересом наблюдал за Лозневым. Сначала он стоял перед зеркалом, распялив у себя на груди немецкую куртку серого змеиного цвета, а потом, свалившись на сундук, где лежала вся его новая одежда, долго судорожно встряхивал плечами...
   ...Утром Ерофей Кузьмич не поднялся с постели.
   Алевтина Васильевна долго выжидала, хлопоча у печи, потом спросила недружелюбно, как и вообще говорила со стариком в последние дни:
   - Ты что вылеживаешь-то? Начальство, да?
   - Не видишь - что? - ответил Ерофей Кузьмич со стоном. - Запаривай отрубей, что ли! Разломило всего. О господи, света белого не вижу. Ох, от непогоды, этой проклятой должно...
   Пришлось Лозневому и Чернявкину одним раскладывать объявленный немцами налог на дворы. С этого дня два полицая, в сопровождении немцев, с утра до вечера начали бродить по деревне. Они обшаривали все амбары и кладовки, дочиста выгребали у колхозников зерно, отбирали скот, птицу, овощи, припасенные на зиму. На дворах с утра до вечера не стихали ругань, крики и бабий вой...
   А над всем миром двигалась непогода.
   Все плакало и плакало небо.
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
   I
   За рекой Вазузой, в темном еловом урочище, капитан Озеров устроил большой привал. Тот день был тихий и солнечный. Где-то далеко на востоке, куда прокатилась война, тяжело ухали фугасы, а в урочище держалось стойкое осеннее безмолвие. Весело трудились белки: обшаривали хвою, грызли шишки, готовили к зиме дупла. Непоседливые синицы неумолчно перекликались в подлеске. Березки неторопливо раскладывали вокруг себя желтенькие листья-карты, будто гадали о своей судьбе.
   Весь день в это большое урочище, как и рассчитывал капитан Озеров, стекались люди из полка: пробирались на восток. Наблюдатели, выставленные во многих местах по реке, встречали их и вели на привал. Раньше всех здесь появились почти в полном составе роты с правого фланга рубежа, неторопливый, флегматичный капитан Журавский дольше всех вел бой и лучше других сохранил личный состав своего батальона. Затем начали выходить мелкие группы с далекого левого фланга; они принесли весть, что комбат Болотин погиб, а вместо него командование Первым батальоном взял на себя комиссар полка. Наконец в строгом порядке прибыла основная часть Первого батальона; ее привел сам Яхно. К вечеру в лесном лагере Озерова, всем на удивление и радость, собралось больше половины стрелков полка.
   У всех подняла дух встреча Озерова с Яхно.
   Как у большинства людей, побывавших в первом бою, у Яхно что-то неуловимо изменилось в лице: или добавились морщинки, или глаза, повидавшие смерть, теряли свой прежний цвет. Но выглядел он, как обычно, моложавым и бодрым. В зеленоватом солдатском ватнике, на который он сменил перед боем шинель, Яхно казался еще подбористей и легче в ходьбе. Там, где он проходил, солдаты охотно вскакивали со своих мест и отдавали ему честь, а затем сбивались в кучки, толковали:
   - Вот и комиссар пришел!
   - А с ним, ребята, как-то легче душеньке!
   - Может, и на поправку пойдут наши дела?
   Встретив Озерова, Яхно быстро схватил его за обе руки, сжал их, как мог, в своих руках и долго тряс, и на моложавом, светлом лице комиссара все это время играла улыбка. Заметив, что голова Озерова повязана бинтом, он быстро спросил:
   - Легко?
   - Так, царапнуло...
   - Я знал, что мы встретимся! - заговорил Яхно, все еще не выпуская рук Озерова и вспоминая, как они прощались перед боем и капитан почему-то долго не бросал сорванный им какой-то осенний цветок. - Я верил в это! А ты?
   - И я верил, - смущенно ответил Озеров, заметив, что к их разговору прислушиваются столпившиеся вокруг солдаты.
   - Итак, поздравляю, капитан! - Яхно еще раз встряхнул руку Озерова. От всей души поздравляю! - Он тоже заметил, что вокруг стоят солдаты, и, выпустив наконец руки Озерова, заговорил громче, чем нужно было говорить для одного капитана: - Как бы то ни было, а полк выполнил свою задачу. Правда, нам это стоило дорого. Но первая удача, даже небольшая, всегда дорога! Теперь мы знаем, что можем задерживать немцев. А раз мы знаем это, мы остановим их!
   Обойдя весь лагерь, поговорив на ходу с солдатами, Яхно и Озеров вышли на пустую поляну, сплошь покрытую узорчатым позолоченным листом папоротника. Они забрели до колен в золотую заводь и остановились.
   - Я очень, очень рад, что вы пришли, товарищ комиссар, - сказал Озеров. - А Волошин... знаете?
   - Да, знаю, - опустив голову, ответил Яхно.
   Они грустно помолчали, затем Яхно сказал:
   - Полком должен командовать ты - и никто больше!
   - Но вы - комиссар. Значит, двое?
   - Хорошо. Юридически двое, - согласился Яхно, - но фактически - один ты! У тебя есть на это право. А я буду помогать тебе. Видишь ли, я не из тех людей, которые гонятся за властью. - Он помолчал. - Я убежден, что в любой воинской части должен быть один командир. Полновластный и умный!
   Озеров улыбнулся, глаза его вспыхнули чистой летней синевой. Он сказал:
   - Ум хорошо, а два - лучше. Особенно в тяжелое время.
   Яхно приподнял козырек фуражки - на лоб высыпались светлые завитки волос. Он взглянул на Озерова, спросил:
   - Надо обсудить, что делать?
   - Да.
   Они пошли дальше, оставляя за собой широкий след, и листья папоротника затрепетали почти по всей поляне.
   - Сейчас переходил Вазузу, - заговорил вдруг Яхно совсем другим тоном, - и знаешь, какие там камешки? Смотришь - в глазах пестрит! Я набрал их полный карман! - Он вытащил из кармана горсть разноцветных камней. - Видишь? Просто чудо! Это я для сына. Вот выйдем к своим, я их пошлю домой. Он у меня любит собирать такие камешки.
   ...За ночь все люди, собравшиеся в лесной лагерь полка, хорошо отдохнули. Утром приказом штаба вместо погибшего капитана Болотина командиром Первого батальона был назначен старший лейтенант Головко, командир взвода пешей разведки, а все бойцы и командиры из батальона Лозневого временно, до выхода с территории, занятой противником, распределены по мелким подразделениям. В полдень был проведен смотр полка. Два стрелковых батальона и мелкие подразделения выстроились на просторной лесной поляне. И когда пронеслась команда: "Под знамя, сми-и-ир-но-о-о!" и над поляной поплыло, играя золотом шитья, шелковое боевое знамя, все дрогнули, почувствовав, как по шеренгам, словно ток, прошла знакомая сила, всегда испытываемая на смотрах, и все поняли, что полк спасен и вновь начинает жить привычными законами воинской жизни.
   Но в этот день началась осенняя непогодь. Солнце не показывалось. Все небо затянуло хмарью. По шумному лесу неслась облетевшая с деревьев листва. А вскоре после смотра низко над урочищем поплыли темные тучи и затрусил, затрусил неторопливый осенний дождь.
   И тогда вновь помрачнели солдаты. Собираясь кучками под разлапистыми елями, они толковали тихонько и озабоченно:
   - Воедино-то собрались, а что толку?
   - Да, осень, братцы! Даже муторно!
   - Польют дожди - куда пойдешь?
   - При такой погоде загниешь с одной тоски!
   Комиссар Яхно сразу почувствовал, что непогода быстро портит настроение солдат, которое создалось у них на смотру. Переговорив с Озеровым, он вызвал парторга полка - политрука Вознякова. Преждевременно располневший, тот явился неторопливой гражданской походкой, придерживая у бедра до отказа набитую бумагами полевую сумку из желтой кожи.