Страница:
- Не уйдешь? - крикнула она. - Не хочешь?
- Не хочу, - чуть слышно ответил Лозневой.
- Так я уйду! - всей грудью крикнула Марийка. - Ах, подлец ты какой! Какой ты подлец!
Под Лозневым рассыпались дрова.
- За что?
- Знаешь, за что, тля ты поганая!
- Марийка, сердце мое, не уходи!
В ответ Марийка хлопнула воротами сарая.
Несколько минут она стояла на крыльце. Над Ольховкой, над всем ближним миром текла глухая, без звезд, осенняя ночь. Непомерной тяжестью давила она землю. Нигде поблизости не слышно было признаков живой жизни, но у Марийки радостно, шумно, со всей силой билось сердце.
В полночь она ушла к матери.
XIX
Утром приехали гитлеровцы.
Ольховцы увидели их, когда они поднимались по склону взгорья к деревне. Крупные куцехвостые кони невеселой глинистой масти ступали тяжко, уныло волоча тяжелые военные повозки. С ночи опять занепогодило. Некоторые гитлеровцы, согнувшись, сидели на повозках, другие шли, скользя по грязи, отворачиваясь от холодного промозглого ветра, изредка поглядывая на едва заметное пятно в темных небесах, совсем не похожее на солнце.
Все ольховцы попрятались в дома. Заехав в Ольховку, гитлеровцы удивились необычной тишине. Но вдруг над улицей пронесся звонкий собачий лай. К обозу выскочила из подворотни маленькая рыжая собачонка. Высокий немецкий солдат в захлестанной грязью шинели, обернувшись, пинком отбросил ее от своей повозки. Собачонка молча перевернулась в луже, но тут же вскочила и, не отряхиваясь, злобно тявкнув, бросилась на коней. В это время, словно по сговору, и с других дворов начали выскакивать собаки немало их было в Ольховке. Они подняли разноголосый истошный вой. Двигаясь улицей к середине деревни, немцы пинали их сапогами, отшвыривали от повозок и коней, хлестали кнутами, - нет, они, как бешеные, с визгом и лаем носились и носились вокруг обоза. Сдерживая дыхание, ольховцы украдкой поглядывали на улицу, где проезжали немцы, и с тревогой думали: это дурной знак, что так лютуют собаки...
Гитлеровцы остановились на площади и сразу попали в дом правления колхоза. Сторожиха Агеевна, вскоре убежавшая оттуда, рассказала, что они, продрогнув, сразу натащили бутылок с водкой да разных банок с консервами и, неумолчно лопоча, принялись прежде всего подкрепляться с дороги. Все начали волноваться за судьбу Яши Кудрявого - он один остался с гитлеровцами в доме.
Что там произошло дальше, навсегда осталось загадкой. Через час, крича, из дому выскочил в одной рубахе Яша Кудрявый. Его лицо и кудри были заляпаны варом. (Как раз перед приездом гиглеровцев Яша растопил вар для какой-то своей надобности.) Качаясь, звучно всхлипывая, Яша быстро пошел прочь от дома правления колхоза и скрылся в ближнем переулке. Бабы нашли его за огородами, в обтрепанных лопухах, и привели к Макарихе.
Здесь Яша и лишился кудрей.
Брила его сама Макариха. Брила плохо и долго. Прижимая голову Яши к своей груди, она часто тыкала помазком то в шею, то в ухо, а то излишне долго взбивала пену на затылке. Вокруг, горестно поддерживая подбородки, стояли бабы. Только когда Макариха делала порез, они шумели:
- Ой, тише ты!
- Изрежешь всего!
Бритый, Яша стал неузнаваем. Он сидел у стола и неуверенно, как после долгой и тяжелой болезни, поворачивал маленькой, желтенькой, уродливо помятой головой, - бывают вот такие тыквешки, которым пришлось расти где-нибудь между кольев изгороди. Очертания черепа Яши проступали очень ярко, точно он был покрыт не кожей, а тонким слоем лака. На лице резче обозначились печальные морщины. Все это сделало его старше, обнаружило его уродство.
- Он турак, немец, - сказал Яша. - Он балует.
Бабы, пораженные переменами в Яше, молча вздыхали, а Макариха обняла его и попыталась утешить.
- А ты не горюй, Яшенька, не горюй, - сказала она сквозь слезы. - Не горюй, дорогой. Все пройдет.
Вспомнив, как Яша раньше, при шутливом содействии сельчан, собирался жениться на учительнице Нине Дмитриевне и всем хвастался ее любовью к себе, она добавила почти серьезно:
- Гляди, еще и женишься скоро. Вот вернется Нина Дмитриевна, и женись. Не горюй, дорогой...
Яша вдруг побледнел.
- Зеркало! - сказал он тревожно. - Тай!
Подали зеркало. Яша только один раз, очень быстро, заглянул в него, а потом, жалобно морщась, долго смотрел на женщин, будто говоря им: "Зачем вы это сделали? Зачем обрили? Теперь я не кудрявый, и Нина Дмитриевна не будет меня любить". Многие женщины, не выдержав, заплакали, а Яша со стоном упал грудью на стол и начал царапать его ногтями.
- Господи! - вздохнула Макариха.
Яша вдруг затих, а немного погодя встал, и тут все увидели, что большие и прежде ласковые его глаза полны темной, злой силы. Он сжал кулаки и крикнул в бешенстве:
- Я пойту! Пойту! - и выскочил за дверь.
Немного погодя от площади раздались крики и выстрелы. Поборов страх, женщины вслед за Макарихой бросились туда.
В доме правления колхоза лязгали металлические голоса. У крыльца, слегка касаясь плечом выточенной стойки, стоял Ерофей Кузьмич в распахнутой дубленой потрепанной шубе и шапке-ушанке, сбитой набекрень. Он то опускал, то вскидывал глаза. Перед ним, скорчившись у крыльца, приложив правое ухо к земле, будто прислушиваясь, лежал маленький и худенький, как подросток. Яша Кудрявый. Левой рукой он царапал землю. С его раскрытых губ, пенясь, стекала кровь. Рядом с Яшей, в грязи, лежал тонкий плотничий топор.
Когда ольховцы начали сбегаться к крыльцу, еще не поняв, что случилось, из дома вышло несколько гитлеровцев. Один из них, худой и высокий, с маленькой змеиной головкой, поправив на носу пенсне, нагнулся над Яшей, взял его за левую руку, подержал в своей - проверил пульс. Потом зачем-то ощупал длинными пальцами голый череп Яши, забрызганный грязью, и отдал какое-то приказание.
Немцы подхватили Яшу и унесли в дом.
Ерофей Кузьмич оторвался от стойки.
- Ну, дела, бабы! - заговорил он, смущенно вздыхая. - Я как раз направился было к сватье, вон, Анфисе Марковне, а он мне навстречу - тут вот, из переулка... Я как взглянул на него, так и обомлел! Бежит сюда бешеный и бешеный, пена на губах так и кипит, а в руках топор... Ну, думаю, заскочит он к ним, натворит делов, а мы за него, дурака, прости господи, в ответе будем! Всю деревню, думаю, загубит! А это ведь могло выйти!
- Не тяни, сват, - угрюмо попросила Макариха.
- Ну, я ему наперерез было... - продолжал Ерофей Кузьмич. - Дай, думаю, задержу дурака, а он - на меня с топором... Фу, и сейчас оторопь берет! Как увернулся - сам не знаю. А только он кинулся к крыльцу - тут они... Да, истинно дурак - сам искал себе погибель... - Он кивнул на топор, валявшийся в грязи: - Чей это? У кого он схватил? Забрали бы.
Все промолчали, как молчали все время, слушая Ерофея Кузьмича. Топор остался в грязи.
На крыльце показался еще один гитлеровец: высокий, тучный, в желтых сапогах, гремящих железом. Он был во френче и с непокрытой головой, ветер легонько шевелил над широким лбом петушиный гребень волос. Заложив руки назад и расставив ноги, он высоко поднял одутловатое, красное от ветра и вина лицо. Около минуты он стоял, не трогаясь, и куда смотрел непонятно было: так безжизненны были его серенькие глаза.
- Я ест комен-дант! - внезапно гулко сказал Квейс, не трогаясь с места. - Вы слушат мой приказ! Не будет слушат мне - расстрел! Мой приказ - приказ германска армия. Понял, да?
Никто не ответил. Но Квейс, видимо, и не нуждался в ответе. Звякнув подковами, он шагнул вперед, спустился на ступеньку ниже и, ткнув пальцем в Ерофея Кузьмича, обратился к толпе:
- Это ест ваш человек, да?
- Здешний... - переждав немного, отозвался дед Силантий.
- Хорош человек? Знаете, да?
- Знаем. Был хорош, а каким будет - кому известно? - осмелел дед.
- Разговор говорит дома! - сказал Квейс сердито, тряхнув гребнем волос. - Сейчас дело! Я предлагаю избрат... - Он опять ткнул пальцем в Ерофея Кузьмича. - Как твой фамилий?
Ерофей Кузьмич попятился к толпе.
- Не желаю я! Никуда не желаю!
- Как фамилий? - резко повторил Квейс.
- Лопухов.
- Предлагаю избрат господин Лопухофф ваш старост, - закончил комендант Квейс. - Кто протиф? Нет протиф? Все! Разой-дись! Шнель!
Толпа медленно разбрелась в стороны.
Один Ерофей Кузьмич остался у крыльца.
"Черт меня дернул останавливать этого дурака! - подумал он удрученно. - Выходит, усердие свое показал... Вот теперь и крутись!"
XX
Не торопясь, комендант Квейс поставил на край стола стопку из черной пластмассы, какие носят вместе с флягой, наполнил ее светлым вином из высокой бутылки с цветистой этикеткой. Коротко взглянул на Ерофея Кузьмича, приказал:
- Пей. Это шнапс.
Ерофей Кузьмич прижал шапку к груди.
- Благодарствую...
- Ты ест старост, - мягко пояснил Квейс. - Ты должен слушат немецкий комендант. Что говорю я - приказ немецка армия. Ты должен точно исполнят мой приказ.
"Занес меня сюда дьявол! - уныло подумал Ерофей Кузьмич. - Такое время в тени бы прожить!" Он осторожно поднял стопку, боясь сплеснуть вино через край, выпил, не спеша обтер усы.
- Ничего. Только послабее будет нашей.
- Ты ест старост, - вновь начал разъяснять Квейс. - Ты должен слушат немецкий комендант. Ты должен отвечат все вопросы немецкий комендант. Ты понял, да?
- Все, как есть, понятно...
Квейс некоторое время трудился над консервной банкой, и Ерофей Кузьмич, внимательно наблюдая за ним, никак не мог понять, что он ест. "Не то фрукт какой ихний, - недоумевал он, - не то просто репа какая?" Отложив вилку, Квейс разогнулся в тяжелом деревянном кресле, остановил свой взгляд на старосте.
- Где ест ваш болшевик?
Ерофей Кузьмич выпрямился перед столом.
- Большевиков у нас нету, - заявил он убежденно. - Их и было-то немного. Каких в армию забрали, какие уехали... Председатель сельского совета давно уехал, а колхозный - самым последним подался.
- Что ест - подался?
- Ну, уехал, стало быть.
- Куда уехал?
- А туда, к Москве.
- О, Москау! - Квейс запрокинул глаза. - Немецка армия будет скоро Москау! О, это ест большой город! - И опять к старосте: - Он уехал Москау? Ты должен говорит точно.
- Что вы, точно и говорю. Своими глазами видел, как уезжал. Бабы домой вернулись, а он дальше поехал. Без власти пока жили.
Сообщения старосты, видимо, не удовлетворили Квейса. Он поворочал туловище в кресле, подвигал скулами, начал набивать трубку табаком. Раскурив ее, подержал спичку над столом - над ней медленно угасал огонь.
- А кто поджигал хлеб?
- Где же знать! Это ночью было.
- Ну, ночью! - фыркнул Квейс, окутываясь дымом. - Надо знат! Ты старост! Ты должен сообщат немецкий комендант, кто сжигал хлеб. Понял, да?
- Оно так... Только где мне знать?
Квейс пристукнул рукой по столу.
- Надо знат! Мы будем знат!
Он поднялся, заговорил другим тоном:
- Мой первый приказ!
- Слушаю...
Выйдя из комендатуры, Ерофей Кузьмич прошел по всей деревне и объявил первый строжайший приказ Квейса: всех собак немедленно повесить на воротах. За невыполнение назначалась одна мера наказания - повешение хозяев, тоже на воротах, рядом с собаками. Все ольховцы были ошарашены этим приказом коменданта. Вскоре всюду поднялись крики, собачий визг и лай.
Сумрачным возвращался Ерофей Кузьмич на свой двор. Открыв ворота, он увидел, как из-под крыльца выскочил Черня. Верный страж взглянул на хозяина, не трогаясь с места, раза два вильнул хвостом - и вдруг, сгорбясь, оглядываясь, бросился под амбар. "Неужто чует смерть? поразился Ерофей Кузьмич. - Экая тварь, а? - И даже растрогался. - Тоже ведь хочется жить!" И лицо Ерофея Кузьмича точно покрыла тень.
В воротах сарая показался Лозневой, в армяке, подпоясанном ремешком, в ботинках и старой шапчонке. По приказу хозяина он с утра очищал сарай от навоза.
- Закончил? - крикнул ему Ерофей Кузьмич.
- Еще немного, Ерофей Кузьмич...
- Но-но! Заговорил? - прикрикнул хозяин. - Опять забыл? Ты у меня гляди! Голову за тебя подставляю! Кончай живо!
Алевтина Васильевна молча загремела посудой, но Ерофей Кузьмич отказался обедать. Не раздеваясь, не снимая шапки, присел у стола.
- Чего это ты? - спросила жена.
- Значит, душа не принимает, вот чего. Тебе объясняй все! Липнет всегда, прости господи, как репей.
- Только заступил в эти старосты, и от еды отбило.
- Не точи, точило!
Васятка сидел у окна с книжкой, изредка поглядывая из-за нее на отца.
- Брось книжки! - сказал Ерофей Кузьмич. - Дело есть.
- Куда, тять?
- Черню вешать.
- Черню? - вскочил Васятка. - За что?
- Иди, спроси у него...
- У кого, тять?
- У коменданта, у кого же!
Алевтина Васильевна не на шутку перепугалась.
- Кузьмич, да ты что? Хорошо ли с тобой? В уме ли?
Ерофей Кузьмич кивнул на окно.
- Иль не слышишь, как по всей деревне собаки взбесились? Пошли! Торопиться надо.
Васятка вскочил, заревел, бросился к двери:
- Не дам я Черню! Не дам!
- Василий! - Ерофей Кузьмич поднялся. - Или хочешь, чтобы я заместо Черни висел на воротах? Этого хочешь?
- Все одно не дам! - рыдая, еще сильнее закричал Васятка. - Я убегу с ним! Вот тебе! Пусть ищет... твой комендант... чертов немец!
- Василий! - Ерофей Кузьмич рванулся к двери. - Вожжей захотел? Ты что говоришь? - Он схватил сына за чуб. - Ты знаешь, сморчок поганый, что за это будет? Знаешь? Знаешь?
- Уйди! - вырвался Васятка. - Я Черню еще маленького... щенка еще... Черня! - крикнул он, падая у порога, - Чернюшка, родный!
Отбросив ногой Васятку, Ерофей Кузьмич хлопнул дверью так, что содрогнулся весь дом. Увидев опять хозяина, Черня с визгом бросился от крыльца и махнул через прясло на огород.
Пришлось звать на помощь Лозневого. Сделав из тонкой бечевы петлю, тот ушел на огород и, приласкав, поймал Черню. Неожиданно почувствовав петлю на шее, Черня коротко взлаял, рванулся в сторону, задыхаясь, стал на задние лапы. Но Лозневой, дернув за конец бечевы, разом свалил его на землю.
- Волоки сюда! - закричал от прясла Ерофей Кузьмич. - Не пущай! Не давай воздуху! Да тяни ты, косорукий черт!
Лозневой волоком потащил Черню с огорода. С вытаращенными глазами, блестя языком, брызгая пенистой слюной, Черня бросался в стороны, переворачивался в грязи, из последних сил упирался передними лапами, бороздил по земле брюхом...
- Бери рывком! - командовал Ерофей Кузьмич. - Рви от земли! Да не бойсь! Чего-дрожишь, как в лихоманке? Тяни сюда!
- Помоги! - не вытерпел Лозневой.
- Но-но! Опять? Дай сюда!
Бросив конец бечевы через перекладину ворот, Ерофей Кузьмич отвернулся, хватаясь за грудь, сказал:
- Вешай сам. Я не могу...
Через минуту, взглянув на ворота, Ерофей Кузьмич увидел, что Черня уже висел в петле, слабо подергивая лапами. И тут же он заметил: на пригорке, против двора, возвышался, скрестив руки на широком заду, комендант Квейс. Должно быть, он вышел посмотреть, как выполняется деревней его первый приказ. По одну сторону от Квейса стоял немец-солдат с автоматом у груди, по другую - Ефим Чернявкин, уже без бородки и в новом пиджаке. Он что-то говорил коменданту, кивая на лопуховский двор, вероятно, указывал, где живет староста.
- К нам! - бросил назад Ерофей Кузьмич.
Но Лозневой, растерявшись, не мог тронуться с места. Пока он соображал, в какой угол двора бежать, комендант Квейс в сопровождении своего солдата уже подходил к раскрытой хозяином калитке, печатая на сырой земле следы своих сапог с подковами.
- Старост знает порядок! - сказал Квейс весело, довольный тем, что назначенный им староста точно выполнил его первый приказ, показав тем самым пример всей деревне. - О, мы будем, старост, работат хорошо! Ошен хорошо!
И будто в знак того, что между ним и старостой отныне установились самые приятельские отношения, он даже потрепал Ерофея Кузьмича по плечу:
- Гут, старост! Хорошо!
- Гут, гут, - растерянно поддакнул Ерофей Кузьмич, чувствуя, что Лозневой торчит позади, и стараясь скрыть его за своей спиной.
Но Квейс уже заметил Лозневого.
- Кто он?
Ерофей Кузьмич отступил в сторону от калитки. С радостью заметив, что Ефим Чернявкин скрылся за пригорком, он ответил, стараясь придать голосу как можно больше спокойствия и равнодушия:
- Это? Племяш будет. Немой.
- Не твой? - не понял Квейс. - Шей он ест?
- Он мой, - бледнея, заторопился пояснить Ерофей Кузьмич, - да только немой он.
- Как понимат? Твой ест не твой?
- Немой он! Немой! - Совсем падая духом, Ерофей Кузьмич попытался жестами пояснить, что его "племяш" не может говорить, и только окончательно сбил с толку коменданта.
Так и не поняв, в чем дело, Квейс посчитал, что староста шутит с ним "по-русски", и, добрый от вина, захохотал весело:
- О, старост ест чудак! Гут старост!
- Гут, гут, - приходя в себя, старательно подтвердил Ерофей Кузьмич.
Глазом знатока Квейс осмотрел Черню - он медленно поворачивался животом на запад. Указав на Лозневого, спросил:
- Он вешал, да?
- Он, он, как же!
Лозневой стоял, с усилием сдерживая дрожь.
- Хорошо вешал! - похвалил Квейс. - Я видал. Быстро! Он может вешат ошен хорошо!
Ерофей Кузьмич понял, что беду пронесло, и предложил:
- Господин комендант, пожалуйте в дом! Чем богаты, тем и рады. Шнап этот... есть. Гут шнап!
- О, шнапс! - сказал Квейс и шагнул в калитку.
Поднимаясь на крыльцо, Ерофей Кузьмич увидел над дверью узелок, в котором был завязан стебель петрова креста. Он вздохнул, торопливо прочитал про себя случайный отрывок какой-то молитвы и переступил порог в сенцы.
XXI
К полудню все собаки были повешены.
Ольховцы считали, что если есть на дворе собака, - это настоящий двор, а без нее - нежилое, дикое место.
И вдруг собак не стало.
Замерли дворы. Страшно было коротать длинную осеннюю ночь: все казалось, что кто-то стучит в ворота, бродит по двору, лезет в хлев, скребется в сени... Все ольховцы испытывали одно тяжкое чувство: будто они, повесив собак, перестали быть хозяевами своих усадеб, своего двора и всей своей судьбы.
...Дом правления колхоза немцы заняли для комендатуры, а соседний дом уехавших Орешкиных - для жилья. Немцы срубили посреди деревни несколько молодых, тонкоствольных берез, - над деревней сразу поубавилось мягкого радостного света. Из берез немцы приготовили длинные слеги и, не очищая их от бересты, огородили оба дома. Из березовых вершинок был сделан проход до дверей комендатуры, - сразу около них, сгорбясь, защищая лицо от ветра, встал часовой с автоматом.
Что делалось в домах, где поселились немцы, никто из ольховцев не знал. Все беспокоились за судьбу Яши Кудрявого и гадали:
- Умер, должно, сердешный...
- Умер, так отдали бы хоронить.
- Может, лечат? Один-то у них никак доктор?
- Может, и лечат, раз доктор у них...
На второй день комендант Квейс не показывался и даже не вызывал Ерофея Кузьмича: был болен после русского самодельного шнапса. У дверей комендатуры менялись часовые. Немцы молча возились у повозок на занятых дворах, у колодцев, носили в дома дрова. Из труб все время, не стихая, валил дым. Ольховцы поглядывали на дома, занятые немцами, и ругались:
- У-у, черти немые!
- Хоть бы сказали что про Яшу-то...
Когда комендант Квейс начал немного оправляться от тяжелого похмелья, доктор Реде пригласил его в свою комнату. Был вечер. Окна комнаты были плотно закрыты черной маскировочной бумагой. На столе на разных банках теплились в маленьких круглых плошках, залитых вонючим жиром, хилые огоньки.
- Дорогой Квейс, - сказал доктор Реде, - завтра я уезжаю.
- Так скоро?
- Эту поездку с вами, - продолжал Реде, поправляя на носу пенсне, несмотря на разные трудности в пути, я считаю совершенно исключительной. Мне удалось достать здесь чрезвычайно интересный, очень важный материал для моей новой книги.
Квейс еще плохо соображал после похмелья. Водя бесцветными глазами по огням, он переспросил:
- Для книги?
- Да, - сказал Реде. - Вы ведь знаете, что я оставил свой прекрасный кабинет в Страсбурге и, выполняя поручение профессора Хирта, поехал вместе с армией, чтобы собрать как можно больше материалов для своей новой книги. В ней я очень убедительно доказываю превосходство немецкой расы над всеми остальными расами и, в частности, над славянами, которые самой природой обречены на то, чтобы частью вымереть в ближайшее время, а частью - стать нашими рабами...
- Да, я слышал, - ответил Квейс. - Это должна быть чудесная книга. И вам уже удалось получить для нее здесь важный материал?
- Сейчас покажу, дорогой Квейс.
Доктор Реде молча открыл чемодан, и Квейс, взглянув, обомлел: чемодан доверху был наполнен человеческими черепами и костями, еще сверкающими белизной. Доктор Реде осторожно вытащил из чемодана небольшой череп, положил его на стол между двух огней.
- Я не понимаю, - тревожно сказал Квейс.
- Это череп Якова Кудрявого, - сообщил Реде, - заместителя председателя здешнего колхоза, большевика. Он будет в Страсбурге, в музее нашего общества по изучению явлений наследственности*.
_______________
* В Страсбурге, под руководством профессора университета Хирта,
гауптштурмфюрера, директора одного из отделов "Института
военно-исследовательской работы", в управлении по вопросам
наследственности составлялась, по поручению Гиммлера, коллекция
скелетов и черепов всех рас и народов. Об этой "научной работе"
гитлеровцев стало известно на Нюрнбергском процессе.
- Он? - изумился Квейс.
- Это типичный представитель русской нации, обреченной на вырождение, - продолжал доктор Реде. - Обратите внимание! - Он дотронулся рукой до черепа. - Все строение черепа очень хорошо показывает, как было низко умственное развитие этого представителя русской нации. В результате смешения крови русские племена уже выродились, по сути дела, в идиотов, которых можно использовать лишь как рабочий скот, а большая часть их просто опасна для нового общества, которое создается нами в Европе. Вы понимаете?
- Я понимаю, - склонился Квейс.
В глазах коменданта все еще не просветлело. Он смотрел на стол, и ему виделось огромное пространство, по которому были раскиданы большие груды железа, множество черепов и всюду пылали, пылали огни...
XXII
На другой день в Ольховке произошло новое событие, какого не случалось в ней никогда, даже в худшие времена ее многовековой жизни.
Ерофей Кузьмич держался одного решения: жить тихо и незаметно, как живут, скажем, летучие мыши. "Они ведь как живут? - размышлял он про себя. - Наступило непогожее время - залегли, замерли; подошло лето ожили. Да и летом только по ночам вылетают на промысел. Вот как живут! До чего умные твари!" Поведение немцев в деревне не понравилось Ерофею Кузьмичу с первого дня: он всей душой почувствовал, что они в самом деле жестоки и беспощадны и, пока находятся здесь, от них можно ожидать любых злодеяний. И поэтому Ерофей Кузьмич хотя и стал под нажимом Квейса старостой, но втайне решил всеми мерами избегать этой службы. Пользы от нее никакой, а беду нажить легко. Узнав, что Костя ушел куда-то в леса, где есть партизаны, Ерофей Кузьмич понял, что надо быть особенно настороже: если они проведают о его усердии на немецкой службе - не сносить ему головы. Вот почему Ерофей Кузьмич решил никогда не являться в комендатуру без вызова, а все дела по должности, пока не удастся избавиться от нее, справлять так, чтобы вся деревня знала, что лично он не желает ей никакого вреда.
Когда его вызвали в комендатуру, он высказал семье свое предположение:
- Может, отъезжать собрались?
- Да унесли б их черти! - ответила жена.
- Погоди, унесут! - уверенно заявил с печи Васятка.
- А чего им тут делать? - сказал Ерофей Кузьмич, накидывая на плечи полушубок. - Им тут нечего делать. Им же воевать надо. Да-а, должно, собрались... Где рукавицы-то? Ну, отъедут, так это и лучше, меньше беспокойства.
На площади, перед домом правления колхоза, стояло несколько старых берез с шершавой, потрескавшейся на комлях корой; длинные ветви, точно струи, стекали с их покатых вершин почти до самой земли. Под березами издавна было поставлено несколько скамеек и лежало два больших, временем точеных, камня-валуна. В свободные часы сюда часто собирались пожилые колхозники. Развертывая кисеты, дымя цигарками, они неторопливо обсуждали не только свои колхозные, но и всесоюзные и мировые дела. Иногда, в душное время, здесь устраивались колхозные собрания и митинги. Весной и летом, когда из клуба тянуло на волю, Ольховская молодежь любила проводить под этими березами свои вечерние гулянки. До полуночи не стихали здесь счастливый гомон, звуки гармоней, пляски и песни. Веселое, радостное было это место.
Пересекая площадь, Ерофей Кузьмич взглянул на эти березы и даже приостановился в недоумении. Под березами толпились немцы. В руках у них поблескивали топоры. "Неужто и эти хотят свалить? - подумал он негодующе. - Отсохли бы у них руки, у немтырей этих, право слово! И чего выдумали? Значит, не собираются пока в отъезд!" Но тут же Ерофей Кузьмич понял, что немцы пришли сюда не затем, чтобы срубить березы. Между двух из них они укрепили перекладину из толстой слеги. Ерофей Кузьмич еще не понял, для чего понадобилась эта перекладина, но у него внезапно заныло сердце. "Что ж они задумали, а?" Постояв в недоумении, он пошел дальше, поглядывая по сторонам с опаской.
- Не хочу, - чуть слышно ответил Лозневой.
- Так я уйду! - всей грудью крикнула Марийка. - Ах, подлец ты какой! Какой ты подлец!
Под Лозневым рассыпались дрова.
- За что?
- Знаешь, за что, тля ты поганая!
- Марийка, сердце мое, не уходи!
В ответ Марийка хлопнула воротами сарая.
Несколько минут она стояла на крыльце. Над Ольховкой, над всем ближним миром текла глухая, без звезд, осенняя ночь. Непомерной тяжестью давила она землю. Нигде поблизости не слышно было признаков живой жизни, но у Марийки радостно, шумно, со всей силой билось сердце.
В полночь она ушла к матери.
XIX
Утром приехали гитлеровцы.
Ольховцы увидели их, когда они поднимались по склону взгорья к деревне. Крупные куцехвостые кони невеселой глинистой масти ступали тяжко, уныло волоча тяжелые военные повозки. С ночи опять занепогодило. Некоторые гитлеровцы, согнувшись, сидели на повозках, другие шли, скользя по грязи, отворачиваясь от холодного промозглого ветра, изредка поглядывая на едва заметное пятно в темных небесах, совсем не похожее на солнце.
Все ольховцы попрятались в дома. Заехав в Ольховку, гитлеровцы удивились необычной тишине. Но вдруг над улицей пронесся звонкий собачий лай. К обозу выскочила из подворотни маленькая рыжая собачонка. Высокий немецкий солдат в захлестанной грязью шинели, обернувшись, пинком отбросил ее от своей повозки. Собачонка молча перевернулась в луже, но тут же вскочила и, не отряхиваясь, злобно тявкнув, бросилась на коней. В это время, словно по сговору, и с других дворов начали выскакивать собаки немало их было в Ольховке. Они подняли разноголосый истошный вой. Двигаясь улицей к середине деревни, немцы пинали их сапогами, отшвыривали от повозок и коней, хлестали кнутами, - нет, они, как бешеные, с визгом и лаем носились и носились вокруг обоза. Сдерживая дыхание, ольховцы украдкой поглядывали на улицу, где проезжали немцы, и с тревогой думали: это дурной знак, что так лютуют собаки...
Гитлеровцы остановились на площади и сразу попали в дом правления колхоза. Сторожиха Агеевна, вскоре убежавшая оттуда, рассказала, что они, продрогнув, сразу натащили бутылок с водкой да разных банок с консервами и, неумолчно лопоча, принялись прежде всего подкрепляться с дороги. Все начали волноваться за судьбу Яши Кудрявого - он один остался с гитлеровцами в доме.
Что там произошло дальше, навсегда осталось загадкой. Через час, крича, из дому выскочил в одной рубахе Яша Кудрявый. Его лицо и кудри были заляпаны варом. (Как раз перед приездом гиглеровцев Яша растопил вар для какой-то своей надобности.) Качаясь, звучно всхлипывая, Яша быстро пошел прочь от дома правления колхоза и скрылся в ближнем переулке. Бабы нашли его за огородами, в обтрепанных лопухах, и привели к Макарихе.
Здесь Яша и лишился кудрей.
Брила его сама Макариха. Брила плохо и долго. Прижимая голову Яши к своей груди, она часто тыкала помазком то в шею, то в ухо, а то излишне долго взбивала пену на затылке. Вокруг, горестно поддерживая подбородки, стояли бабы. Только когда Макариха делала порез, они шумели:
- Ой, тише ты!
- Изрежешь всего!
Бритый, Яша стал неузнаваем. Он сидел у стола и неуверенно, как после долгой и тяжелой болезни, поворачивал маленькой, желтенькой, уродливо помятой головой, - бывают вот такие тыквешки, которым пришлось расти где-нибудь между кольев изгороди. Очертания черепа Яши проступали очень ярко, точно он был покрыт не кожей, а тонким слоем лака. На лице резче обозначились печальные морщины. Все это сделало его старше, обнаружило его уродство.
- Он турак, немец, - сказал Яша. - Он балует.
Бабы, пораженные переменами в Яше, молча вздыхали, а Макариха обняла его и попыталась утешить.
- А ты не горюй, Яшенька, не горюй, - сказала она сквозь слезы. - Не горюй, дорогой. Все пройдет.
Вспомнив, как Яша раньше, при шутливом содействии сельчан, собирался жениться на учительнице Нине Дмитриевне и всем хвастался ее любовью к себе, она добавила почти серьезно:
- Гляди, еще и женишься скоро. Вот вернется Нина Дмитриевна, и женись. Не горюй, дорогой...
Яша вдруг побледнел.
- Зеркало! - сказал он тревожно. - Тай!
Подали зеркало. Яша только один раз, очень быстро, заглянул в него, а потом, жалобно морщась, долго смотрел на женщин, будто говоря им: "Зачем вы это сделали? Зачем обрили? Теперь я не кудрявый, и Нина Дмитриевна не будет меня любить". Многие женщины, не выдержав, заплакали, а Яша со стоном упал грудью на стол и начал царапать его ногтями.
- Господи! - вздохнула Макариха.
Яша вдруг затих, а немного погодя встал, и тут все увидели, что большие и прежде ласковые его глаза полны темной, злой силы. Он сжал кулаки и крикнул в бешенстве:
- Я пойту! Пойту! - и выскочил за дверь.
Немного погодя от площади раздались крики и выстрелы. Поборов страх, женщины вслед за Макарихой бросились туда.
В доме правления колхоза лязгали металлические голоса. У крыльца, слегка касаясь плечом выточенной стойки, стоял Ерофей Кузьмич в распахнутой дубленой потрепанной шубе и шапке-ушанке, сбитой набекрень. Он то опускал, то вскидывал глаза. Перед ним, скорчившись у крыльца, приложив правое ухо к земле, будто прислушиваясь, лежал маленький и худенький, как подросток. Яша Кудрявый. Левой рукой он царапал землю. С его раскрытых губ, пенясь, стекала кровь. Рядом с Яшей, в грязи, лежал тонкий плотничий топор.
Когда ольховцы начали сбегаться к крыльцу, еще не поняв, что случилось, из дома вышло несколько гитлеровцев. Один из них, худой и высокий, с маленькой змеиной головкой, поправив на носу пенсне, нагнулся над Яшей, взял его за левую руку, подержал в своей - проверил пульс. Потом зачем-то ощупал длинными пальцами голый череп Яши, забрызганный грязью, и отдал какое-то приказание.
Немцы подхватили Яшу и унесли в дом.
Ерофей Кузьмич оторвался от стойки.
- Ну, дела, бабы! - заговорил он, смущенно вздыхая. - Я как раз направился было к сватье, вон, Анфисе Марковне, а он мне навстречу - тут вот, из переулка... Я как взглянул на него, так и обомлел! Бежит сюда бешеный и бешеный, пена на губах так и кипит, а в руках топор... Ну, думаю, заскочит он к ним, натворит делов, а мы за него, дурака, прости господи, в ответе будем! Всю деревню, думаю, загубит! А это ведь могло выйти!
- Не тяни, сват, - угрюмо попросила Макариха.
- Ну, я ему наперерез было... - продолжал Ерофей Кузьмич. - Дай, думаю, задержу дурака, а он - на меня с топором... Фу, и сейчас оторопь берет! Как увернулся - сам не знаю. А только он кинулся к крыльцу - тут они... Да, истинно дурак - сам искал себе погибель... - Он кивнул на топор, валявшийся в грязи: - Чей это? У кого он схватил? Забрали бы.
Все промолчали, как молчали все время, слушая Ерофея Кузьмича. Топор остался в грязи.
На крыльце показался еще один гитлеровец: высокий, тучный, в желтых сапогах, гремящих железом. Он был во френче и с непокрытой головой, ветер легонько шевелил над широким лбом петушиный гребень волос. Заложив руки назад и расставив ноги, он высоко поднял одутловатое, красное от ветра и вина лицо. Около минуты он стоял, не трогаясь, и куда смотрел непонятно было: так безжизненны были его серенькие глаза.
- Я ест комен-дант! - внезапно гулко сказал Квейс, не трогаясь с места. - Вы слушат мой приказ! Не будет слушат мне - расстрел! Мой приказ - приказ германска армия. Понял, да?
Никто не ответил. Но Квейс, видимо, и не нуждался в ответе. Звякнув подковами, он шагнул вперед, спустился на ступеньку ниже и, ткнув пальцем в Ерофея Кузьмича, обратился к толпе:
- Это ест ваш человек, да?
- Здешний... - переждав немного, отозвался дед Силантий.
- Хорош человек? Знаете, да?
- Знаем. Был хорош, а каким будет - кому известно? - осмелел дед.
- Разговор говорит дома! - сказал Квейс сердито, тряхнув гребнем волос. - Сейчас дело! Я предлагаю избрат... - Он опять ткнул пальцем в Ерофея Кузьмича. - Как твой фамилий?
Ерофей Кузьмич попятился к толпе.
- Не желаю я! Никуда не желаю!
- Как фамилий? - резко повторил Квейс.
- Лопухов.
- Предлагаю избрат господин Лопухофф ваш старост, - закончил комендант Квейс. - Кто протиф? Нет протиф? Все! Разой-дись! Шнель!
Толпа медленно разбрелась в стороны.
Один Ерофей Кузьмич остался у крыльца.
"Черт меня дернул останавливать этого дурака! - подумал он удрученно. - Выходит, усердие свое показал... Вот теперь и крутись!"
XX
Не торопясь, комендант Квейс поставил на край стола стопку из черной пластмассы, какие носят вместе с флягой, наполнил ее светлым вином из высокой бутылки с цветистой этикеткой. Коротко взглянул на Ерофея Кузьмича, приказал:
- Пей. Это шнапс.
Ерофей Кузьмич прижал шапку к груди.
- Благодарствую...
- Ты ест старост, - мягко пояснил Квейс. - Ты должен слушат немецкий комендант. Что говорю я - приказ немецка армия. Ты должен точно исполнят мой приказ.
"Занес меня сюда дьявол! - уныло подумал Ерофей Кузьмич. - Такое время в тени бы прожить!" Он осторожно поднял стопку, боясь сплеснуть вино через край, выпил, не спеша обтер усы.
- Ничего. Только послабее будет нашей.
- Ты ест старост, - вновь начал разъяснять Квейс. - Ты должен слушат немецкий комендант. Ты должен отвечат все вопросы немецкий комендант. Ты понял, да?
- Все, как есть, понятно...
Квейс некоторое время трудился над консервной банкой, и Ерофей Кузьмич, внимательно наблюдая за ним, никак не мог понять, что он ест. "Не то фрукт какой ихний, - недоумевал он, - не то просто репа какая?" Отложив вилку, Квейс разогнулся в тяжелом деревянном кресле, остановил свой взгляд на старосте.
- Где ест ваш болшевик?
Ерофей Кузьмич выпрямился перед столом.
- Большевиков у нас нету, - заявил он убежденно. - Их и было-то немного. Каких в армию забрали, какие уехали... Председатель сельского совета давно уехал, а колхозный - самым последним подался.
- Что ест - подался?
- Ну, уехал, стало быть.
- Куда уехал?
- А туда, к Москве.
- О, Москау! - Квейс запрокинул глаза. - Немецка армия будет скоро Москау! О, это ест большой город! - И опять к старосте: - Он уехал Москау? Ты должен говорит точно.
- Что вы, точно и говорю. Своими глазами видел, как уезжал. Бабы домой вернулись, а он дальше поехал. Без власти пока жили.
Сообщения старосты, видимо, не удовлетворили Квейса. Он поворочал туловище в кресле, подвигал скулами, начал набивать трубку табаком. Раскурив ее, подержал спичку над столом - над ней медленно угасал огонь.
- А кто поджигал хлеб?
- Где же знать! Это ночью было.
- Ну, ночью! - фыркнул Квейс, окутываясь дымом. - Надо знат! Ты старост! Ты должен сообщат немецкий комендант, кто сжигал хлеб. Понял, да?
- Оно так... Только где мне знать?
Квейс пристукнул рукой по столу.
- Надо знат! Мы будем знат!
Он поднялся, заговорил другим тоном:
- Мой первый приказ!
- Слушаю...
Выйдя из комендатуры, Ерофей Кузьмич прошел по всей деревне и объявил первый строжайший приказ Квейса: всех собак немедленно повесить на воротах. За невыполнение назначалась одна мера наказания - повешение хозяев, тоже на воротах, рядом с собаками. Все ольховцы были ошарашены этим приказом коменданта. Вскоре всюду поднялись крики, собачий визг и лай.
Сумрачным возвращался Ерофей Кузьмич на свой двор. Открыв ворота, он увидел, как из-под крыльца выскочил Черня. Верный страж взглянул на хозяина, не трогаясь с места, раза два вильнул хвостом - и вдруг, сгорбясь, оглядываясь, бросился под амбар. "Неужто чует смерть? поразился Ерофей Кузьмич. - Экая тварь, а? - И даже растрогался. - Тоже ведь хочется жить!" И лицо Ерофея Кузьмича точно покрыла тень.
В воротах сарая показался Лозневой, в армяке, подпоясанном ремешком, в ботинках и старой шапчонке. По приказу хозяина он с утра очищал сарай от навоза.
- Закончил? - крикнул ему Ерофей Кузьмич.
- Еще немного, Ерофей Кузьмич...
- Но-но! Заговорил? - прикрикнул хозяин. - Опять забыл? Ты у меня гляди! Голову за тебя подставляю! Кончай живо!
Алевтина Васильевна молча загремела посудой, но Ерофей Кузьмич отказался обедать. Не раздеваясь, не снимая шапки, присел у стола.
- Чего это ты? - спросила жена.
- Значит, душа не принимает, вот чего. Тебе объясняй все! Липнет всегда, прости господи, как репей.
- Только заступил в эти старосты, и от еды отбило.
- Не точи, точило!
Васятка сидел у окна с книжкой, изредка поглядывая из-за нее на отца.
- Брось книжки! - сказал Ерофей Кузьмич. - Дело есть.
- Куда, тять?
- Черню вешать.
- Черню? - вскочил Васятка. - За что?
- Иди, спроси у него...
- У кого, тять?
- У коменданта, у кого же!
Алевтина Васильевна не на шутку перепугалась.
- Кузьмич, да ты что? Хорошо ли с тобой? В уме ли?
Ерофей Кузьмич кивнул на окно.
- Иль не слышишь, как по всей деревне собаки взбесились? Пошли! Торопиться надо.
Васятка вскочил, заревел, бросился к двери:
- Не дам я Черню! Не дам!
- Василий! - Ерофей Кузьмич поднялся. - Или хочешь, чтобы я заместо Черни висел на воротах? Этого хочешь?
- Все одно не дам! - рыдая, еще сильнее закричал Васятка. - Я убегу с ним! Вот тебе! Пусть ищет... твой комендант... чертов немец!
- Василий! - Ерофей Кузьмич рванулся к двери. - Вожжей захотел? Ты что говоришь? - Он схватил сына за чуб. - Ты знаешь, сморчок поганый, что за это будет? Знаешь? Знаешь?
- Уйди! - вырвался Васятка. - Я Черню еще маленького... щенка еще... Черня! - крикнул он, падая у порога, - Чернюшка, родный!
Отбросив ногой Васятку, Ерофей Кузьмич хлопнул дверью так, что содрогнулся весь дом. Увидев опять хозяина, Черня с визгом бросился от крыльца и махнул через прясло на огород.
Пришлось звать на помощь Лозневого. Сделав из тонкой бечевы петлю, тот ушел на огород и, приласкав, поймал Черню. Неожиданно почувствовав петлю на шее, Черня коротко взлаял, рванулся в сторону, задыхаясь, стал на задние лапы. Но Лозневой, дернув за конец бечевы, разом свалил его на землю.
- Волоки сюда! - закричал от прясла Ерофей Кузьмич. - Не пущай! Не давай воздуху! Да тяни ты, косорукий черт!
Лозневой волоком потащил Черню с огорода. С вытаращенными глазами, блестя языком, брызгая пенистой слюной, Черня бросался в стороны, переворачивался в грязи, из последних сил упирался передними лапами, бороздил по земле брюхом...
- Бери рывком! - командовал Ерофей Кузьмич. - Рви от земли! Да не бойсь! Чего-дрожишь, как в лихоманке? Тяни сюда!
- Помоги! - не вытерпел Лозневой.
- Но-но! Опять? Дай сюда!
Бросив конец бечевы через перекладину ворот, Ерофей Кузьмич отвернулся, хватаясь за грудь, сказал:
- Вешай сам. Я не могу...
Через минуту, взглянув на ворота, Ерофей Кузьмич увидел, что Черня уже висел в петле, слабо подергивая лапами. И тут же он заметил: на пригорке, против двора, возвышался, скрестив руки на широком заду, комендант Квейс. Должно быть, он вышел посмотреть, как выполняется деревней его первый приказ. По одну сторону от Квейса стоял немец-солдат с автоматом у груди, по другую - Ефим Чернявкин, уже без бородки и в новом пиджаке. Он что-то говорил коменданту, кивая на лопуховский двор, вероятно, указывал, где живет староста.
- К нам! - бросил назад Ерофей Кузьмич.
Но Лозневой, растерявшись, не мог тронуться с места. Пока он соображал, в какой угол двора бежать, комендант Квейс в сопровождении своего солдата уже подходил к раскрытой хозяином калитке, печатая на сырой земле следы своих сапог с подковами.
- Старост знает порядок! - сказал Квейс весело, довольный тем, что назначенный им староста точно выполнил его первый приказ, показав тем самым пример всей деревне. - О, мы будем, старост, работат хорошо! Ошен хорошо!
И будто в знак того, что между ним и старостой отныне установились самые приятельские отношения, он даже потрепал Ерофея Кузьмича по плечу:
- Гут, старост! Хорошо!
- Гут, гут, - растерянно поддакнул Ерофей Кузьмич, чувствуя, что Лозневой торчит позади, и стараясь скрыть его за своей спиной.
Но Квейс уже заметил Лозневого.
- Кто он?
Ерофей Кузьмич отступил в сторону от калитки. С радостью заметив, что Ефим Чернявкин скрылся за пригорком, он ответил, стараясь придать голосу как можно больше спокойствия и равнодушия:
- Это? Племяш будет. Немой.
- Не твой? - не понял Квейс. - Шей он ест?
- Он мой, - бледнея, заторопился пояснить Ерофей Кузьмич, - да только немой он.
- Как понимат? Твой ест не твой?
- Немой он! Немой! - Совсем падая духом, Ерофей Кузьмич попытался жестами пояснить, что его "племяш" не может говорить, и только окончательно сбил с толку коменданта.
Так и не поняв, в чем дело, Квейс посчитал, что староста шутит с ним "по-русски", и, добрый от вина, захохотал весело:
- О, старост ест чудак! Гут старост!
- Гут, гут, - приходя в себя, старательно подтвердил Ерофей Кузьмич.
Глазом знатока Квейс осмотрел Черню - он медленно поворачивался животом на запад. Указав на Лозневого, спросил:
- Он вешал, да?
- Он, он, как же!
Лозневой стоял, с усилием сдерживая дрожь.
- Хорошо вешал! - похвалил Квейс. - Я видал. Быстро! Он может вешат ошен хорошо!
Ерофей Кузьмич понял, что беду пронесло, и предложил:
- Господин комендант, пожалуйте в дом! Чем богаты, тем и рады. Шнап этот... есть. Гут шнап!
- О, шнапс! - сказал Квейс и шагнул в калитку.
Поднимаясь на крыльцо, Ерофей Кузьмич увидел над дверью узелок, в котором был завязан стебель петрова креста. Он вздохнул, торопливо прочитал про себя случайный отрывок какой-то молитвы и переступил порог в сенцы.
XXI
К полудню все собаки были повешены.
Ольховцы считали, что если есть на дворе собака, - это настоящий двор, а без нее - нежилое, дикое место.
И вдруг собак не стало.
Замерли дворы. Страшно было коротать длинную осеннюю ночь: все казалось, что кто-то стучит в ворота, бродит по двору, лезет в хлев, скребется в сени... Все ольховцы испытывали одно тяжкое чувство: будто они, повесив собак, перестали быть хозяевами своих усадеб, своего двора и всей своей судьбы.
...Дом правления колхоза немцы заняли для комендатуры, а соседний дом уехавших Орешкиных - для жилья. Немцы срубили посреди деревни несколько молодых, тонкоствольных берез, - над деревней сразу поубавилось мягкого радостного света. Из берез немцы приготовили длинные слеги и, не очищая их от бересты, огородили оба дома. Из березовых вершинок был сделан проход до дверей комендатуры, - сразу около них, сгорбясь, защищая лицо от ветра, встал часовой с автоматом.
Что делалось в домах, где поселились немцы, никто из ольховцев не знал. Все беспокоились за судьбу Яши Кудрявого и гадали:
- Умер, должно, сердешный...
- Умер, так отдали бы хоронить.
- Может, лечат? Один-то у них никак доктор?
- Может, и лечат, раз доктор у них...
На второй день комендант Квейс не показывался и даже не вызывал Ерофея Кузьмича: был болен после русского самодельного шнапса. У дверей комендатуры менялись часовые. Немцы молча возились у повозок на занятых дворах, у колодцев, носили в дома дрова. Из труб все время, не стихая, валил дым. Ольховцы поглядывали на дома, занятые немцами, и ругались:
- У-у, черти немые!
- Хоть бы сказали что про Яшу-то...
Когда комендант Квейс начал немного оправляться от тяжелого похмелья, доктор Реде пригласил его в свою комнату. Был вечер. Окна комнаты были плотно закрыты черной маскировочной бумагой. На столе на разных банках теплились в маленьких круглых плошках, залитых вонючим жиром, хилые огоньки.
- Дорогой Квейс, - сказал доктор Реде, - завтра я уезжаю.
- Так скоро?
- Эту поездку с вами, - продолжал Реде, поправляя на носу пенсне, несмотря на разные трудности в пути, я считаю совершенно исключительной. Мне удалось достать здесь чрезвычайно интересный, очень важный материал для моей новой книги.
Квейс еще плохо соображал после похмелья. Водя бесцветными глазами по огням, он переспросил:
- Для книги?
- Да, - сказал Реде. - Вы ведь знаете, что я оставил свой прекрасный кабинет в Страсбурге и, выполняя поручение профессора Хирта, поехал вместе с армией, чтобы собрать как можно больше материалов для своей новой книги. В ней я очень убедительно доказываю превосходство немецкой расы над всеми остальными расами и, в частности, над славянами, которые самой природой обречены на то, чтобы частью вымереть в ближайшее время, а частью - стать нашими рабами...
- Да, я слышал, - ответил Квейс. - Это должна быть чудесная книга. И вам уже удалось получить для нее здесь важный материал?
- Сейчас покажу, дорогой Квейс.
Доктор Реде молча открыл чемодан, и Квейс, взглянув, обомлел: чемодан доверху был наполнен человеческими черепами и костями, еще сверкающими белизной. Доктор Реде осторожно вытащил из чемодана небольшой череп, положил его на стол между двух огней.
- Я не понимаю, - тревожно сказал Квейс.
- Это череп Якова Кудрявого, - сообщил Реде, - заместителя председателя здешнего колхоза, большевика. Он будет в Страсбурге, в музее нашего общества по изучению явлений наследственности*.
_______________
* В Страсбурге, под руководством профессора университета Хирта,
гауптштурмфюрера, директора одного из отделов "Института
военно-исследовательской работы", в управлении по вопросам
наследственности составлялась, по поручению Гиммлера, коллекция
скелетов и черепов всех рас и народов. Об этой "научной работе"
гитлеровцев стало известно на Нюрнбергском процессе.
- Он? - изумился Квейс.
- Это типичный представитель русской нации, обреченной на вырождение, - продолжал доктор Реде. - Обратите внимание! - Он дотронулся рукой до черепа. - Все строение черепа очень хорошо показывает, как было низко умственное развитие этого представителя русской нации. В результате смешения крови русские племена уже выродились, по сути дела, в идиотов, которых можно использовать лишь как рабочий скот, а большая часть их просто опасна для нового общества, которое создается нами в Европе. Вы понимаете?
- Я понимаю, - склонился Квейс.
В глазах коменданта все еще не просветлело. Он смотрел на стол, и ему виделось огромное пространство, по которому были раскиданы большие груды железа, множество черепов и всюду пылали, пылали огни...
XXII
На другой день в Ольховке произошло новое событие, какого не случалось в ней никогда, даже в худшие времена ее многовековой жизни.
Ерофей Кузьмич держался одного решения: жить тихо и незаметно, как живут, скажем, летучие мыши. "Они ведь как живут? - размышлял он про себя. - Наступило непогожее время - залегли, замерли; подошло лето ожили. Да и летом только по ночам вылетают на промысел. Вот как живут! До чего умные твари!" Поведение немцев в деревне не понравилось Ерофею Кузьмичу с первого дня: он всей душой почувствовал, что они в самом деле жестоки и беспощадны и, пока находятся здесь, от них можно ожидать любых злодеяний. И поэтому Ерофей Кузьмич хотя и стал под нажимом Квейса старостой, но втайне решил всеми мерами избегать этой службы. Пользы от нее никакой, а беду нажить легко. Узнав, что Костя ушел куда-то в леса, где есть партизаны, Ерофей Кузьмич понял, что надо быть особенно настороже: если они проведают о его усердии на немецкой службе - не сносить ему головы. Вот почему Ерофей Кузьмич решил никогда не являться в комендатуру без вызова, а все дела по должности, пока не удастся избавиться от нее, справлять так, чтобы вся деревня знала, что лично он не желает ей никакого вреда.
Когда его вызвали в комендатуру, он высказал семье свое предположение:
- Может, отъезжать собрались?
- Да унесли б их черти! - ответила жена.
- Погоди, унесут! - уверенно заявил с печи Васятка.
- А чего им тут делать? - сказал Ерофей Кузьмич, накидывая на плечи полушубок. - Им тут нечего делать. Им же воевать надо. Да-а, должно, собрались... Где рукавицы-то? Ну, отъедут, так это и лучше, меньше беспокойства.
На площади, перед домом правления колхоза, стояло несколько старых берез с шершавой, потрескавшейся на комлях корой; длинные ветви, точно струи, стекали с их покатых вершин почти до самой земли. Под березами издавна было поставлено несколько скамеек и лежало два больших, временем точеных, камня-валуна. В свободные часы сюда часто собирались пожилые колхозники. Развертывая кисеты, дымя цигарками, они неторопливо обсуждали не только свои колхозные, но и всесоюзные и мировые дела. Иногда, в душное время, здесь устраивались колхозные собрания и митинги. Весной и летом, когда из клуба тянуло на волю, Ольховская молодежь любила проводить под этими березами свои вечерние гулянки. До полуночи не стихали здесь счастливый гомон, звуки гармоней, пляски и песни. Веселое, радостное было это место.
Пересекая площадь, Ерофей Кузьмич взглянул на эти березы и даже приостановился в недоумении. Под березами толпились немцы. В руках у них поблескивали топоры. "Неужто и эти хотят свалить? - подумал он негодующе. - Отсохли бы у них руки, у немтырей этих, право слово! И чего выдумали? Значит, не собираются пока в отъезд!" Но тут же Ерофей Кузьмич понял, что немцы пришли сюда не затем, чтобы срубить березы. Между двух из них они укрепили перекладину из толстой слеги. Ерофей Кузьмич еще не понял, для чего понадобилась эта перекладина, но у него внезапно заныло сердце. "Что ж они задумали, а?" Постояв в недоумении, он пошел дальше, поглядывая по сторонам с опаской.