Только Ерофей Кузьмич вернулся со двора, пришла Марийка. Вслед за ней на пороге показался окоченевший от холода, избитый Костя. Ерофей Кузьмич так я остолбенел от нового лиха. Большого труда стоило ему сдержать свой гнев. Не отвечая на приветствие, он проводил Костю взглядом до дверей горницы, где лежал Лозневой, а затем, дыша тяжко и гневно, бросил снохе через плечо:
   - Все? Или еще будут?
   В горнице раздался крик Лозневого. Увидев Костю, он начал подниматься, сбрасывать с себя одеяло.
   - Костя, и ты? И ты здесь?
   В раскрытых дверях горницы стояли Алевтина Васильевна, Марийка и Васятка, с любопытством наблюдая за встречей. Костя взглянул на них здоровым левым глазом и, виновато улыбаясь, показал на свои грязные ноги:
   - Наслежу я вам...
   - Иди, иди! - разрешила хозяйка.
   - Костя, дорогой, да как ты?
   Костя обтер ладонью мокрое, опухшее лицо. На левой, скуле у него была особенно большая ссадина - будто дернули по ней теркой.
   - Что вы, т-товарищ старший лейтенант! - сказал он, направляясь к кровати. - Да разве я м-могу оставить вас? Как я опознал вас в к-колонне, так и сказал: теперь вместе! От к-комбата я ни шагу!
   Он присел на сундук у кровати, прикрытый цветистой дерюжкой. Улыбаясь привычной юношеской улыбочкой, сказал:
   - Ну и дал, к-конечно, тягу... прошлой ночью...
   Костя так был рад встрече с командиром, что теперь пережитое казалось ему только забавным. Обо всем он рассказывал со смехом, - так все плохое прошлое отступает перед настоящим, если это настоящее радостно, как весенний рассвет.
   Не меньше радовался встрече и Лознезой. За одни сутки, пока лежал в лопуховском доме, он понял, что одному ему будет трудно жить среди чужих людей. И вот неожиданно пришел свой человек, его вестовой. Хотя он и знал Костю не больше недели, но все же знал, а это очень важно для теперешней совместной жизни. К тому же это был человек, который привык безответно подчиняться его воле и, по роду своей службы, относиться к нему особенно заботливо и почтительно. Теперь это имело значение не меньше, чем прежде. Поэтому Лозневой, выслушав рассказ вестового о побеге, похвалил его от всего сердца.
   - Ах, молодец ты. Костя! Вот молодчина! Ну, теперь нам легче! Как говорят в народе? Одна головня и в печи тухнет, а две - и в поле курятся.
   - А вы уже слышите? - вдруг спросил Костя. - Все прошло?
   Лозневой смутился, ответил негромко:
   - Все, Костя, все!
   - Быстро отлегло! А я сначала вроде ничего, а потом уж на язык п-повлияло...
   - Обожди, Костя, ведь ты дрожишь весь!
   - П-промерз, холодина вон какой!
   Марийка вошла в горницу, распорядилась.
   - Лезь сюда! - показала за подтопку. - Грейся! Наговоритесь после. Задубели у тебя ноги-то! Грейся, сейчас самовар будет.
   Костя скрылся за подтопкой, а Лозневой поблагодарил Марийку:
   - А вам от меня большое спасибо за Костю. Очень хорошо, что вы его приняли!
   ...Костя был родом из-под Елабуги на Каме. В армии он служил около двух лет. Не начнись война, он этой осенью вернулся бы домой. Смекалистый, расторопный и ловкий, он был незаменимым вестовым. Все командиры в батальоне знали и любили его. И Костя в любое время готов был броситься в огонь и воду за эту любовь. Как и всем солдатам, Косте не нравился комбат. Но Костя заставил себя уважать Лозневого. Он привык верить командирам беззаветно, выполнять их приказы безоговорочно, заботиться о них везде и всюду и, если потребуется, не щадить себя для спасения их жизни. В этом он видел основу суровой и справедливой воинской дисциплины.
   Тяжелые часы пережил Костя на поле боя близ Вазузы. После бомбежки, он, как было приказано капитаном Озеровым, повел Лозневого на пункт медицинской помощи. Но в ближнем леске Лозневой велел Косте вернуться в штаб батальона. "Сам дойду!" - сказал он. Когда же прорвались танки, Костя испугался за жизнь своего командира, бросился в лес, но найти его там уже не мог. Со слезами на глазах обшаривал он все кусты и ямы, заросшие травой. В это время его и захватили в плен немецкие автоматчики, - он не успел даже пустить в дело оружие.
   Поздно вечером в опустевшую деревушку, куда согнали пленных, привели и Лозневого. И хотя он был в солдатской форме. Костя сразу узнал его. За все время пути Косте ни разу не удалось поговорить с комбатом. Но когда выдался случай бежать, он бежал, не задумываясь, окрыленный мыслью, что найдет чудом спасшегося командира и, как положено ему солдатской службой, разделит с ним участь, какой бы она ни была...
   ...Вскипел самовар, и Костю разбудили пить чай. Он вылез из-за подтопки, сомлевший от тепла, и несколько секунд молча и удивленно смотрел на комбата. Лозневой сидел у стола, отражаясь на медном боку самовара, бьющего струйкой пара, в рубахе-косоворотке табачного цвета, просторных черных шароварах и добротных сапогах из яловой кожи. Голова и подбородок у Лозневого уже покрывались пепельно-ржавой щетиной. На открытом суховатом лице теперь гораздо мягче, чем раньше, светились серые глаза. Но улыбался он, как и прежде, криво, едва заметно, одной левой щекой.
   - Не узнаешь?
   - Не узнать, - растерянно сознался Костя.
   - Это наш хозяин вон принес разной одежды. - Лозневой кивнул на Ерофея Кузьмича, который сидел по другую сторону стола. - Ну, отец, еще раз большое тебе спасибо! Здорово ты нас выручаешь. Всю жизнь благодарить будем.
   - Носите! Куда вам в своей?
   Ерофей Кузьмич поднялся и, обращаясь к Косте, указал на сундук, где лежали залатанные на коленях шаровары, синяя вылинявшая рубаха и старенькие ботинки.
   - А это вот тебе, парень, - сказал он. - Надевай и носи с господом. Не обессудь, лишних сапогов нету, только вот ботинки...
   Костя сел на сундук, взял в руки ботинки.
   - Вот их я к-как раз и возьму только, - ответил он, недружелюбно кося на хозяина левый глаз. - А все остальное з-забери обратно!
   - Не хошь? - сразу обиделся Ерофей Кузьмич. - Ну, лучшего нету! Не обессудь. Сам знаешь, какие времена.
   - Ничего м-мне не надо! У меня вот она, форма-то. П-постираю и буду носить. Мне ее снимать не положено.
   В разговор вмешался Лозневой:
   - Послушай, Костя, что тебе здесь - армия?
   - Это все одно, - впервые упрямо ответил Костя своему командиру. Снять не могу. Она у меня к душе приросла.
   - Да куда ты теперь в форме? Как жить будешь?
   - Как судьба п-покажет.
   Забрав шаровары и рубаху, Ерофей Кузьмич ушел на кухню, хлопнув дверью. Костя начал надевать ботинки. С минуту в горнице стояла тишина. Тоненько, жалобно попискивал самовар.
   - А зря ты, Костя, - заговорил опять Лозневой, и на мгновенье вновь холодным, железным блеском сверкнули его глаза. - У нас теперь одна задача - спастись, выжить. Для этого нам не нужна военная форма. Теперь на нее нет моды в здешних местах. Чтобы спастись, надо снять ее. И хозяину надо говорить только спасибо, а не обижать его. Характер у него колючий, но сейчас он делает нам добро.
   - Какое это добро! - не оборачиваясь, опять возразил Костя. - Это не от д-доброты. Он нам дает одежду для того, чтобы мы п-поскорее ушли от него. Вот, дескать, одеваю - и кройте на все четыре! А форма... на нее мода теперь везде.
   - Только не здесь. Хочешь жить - надо снять ее.
   Не домотав обмотку на правой ноге, Костя разогнулся, взглянул на бывшего комбата. Нельзя было понять выражения опухшего лица Кости, но мягкие губы, всегда хранившие веселое юношеское тепло, недобро дрогнули, и Костя сказал, слегка повысив ломкий голос:
   - Т-товариш, старший лейтенант!
   - Знаешь, Костя, - перебил его Лозневой, - я хотел тебя сразу предупредить: ты забудь мое звание. Понял? Забудь! И зови меня теперь просто по фамилии.
   - Лозневым? - спросил Костя удивленно.
   - Нет, теперь я - Зарубин.
   - Это что же... и свое имя... не хотите?
   - Не хочу. Не надо.
   О многом надо было поговорить им в этот вечер, но они пили чай молча, слушая, как за окном шумит злой октябрьский ветер и тяжко поскрипывают березы.
   VII
   Ночью тучи плотно обложили небосвод. Ветер утих, и на землю посыпался густой сеянец-дождь. К утру испортило все дороги, затопило низины. Ольховка оказалась отрезанной от всего мира. Наступили самые глухие дни осени.
   В эти дни ольховцы редко выходили со своих дворов, и какими жили думами - непонятно было. В правлении колхоза теперь обитал только дурачок Яша Кудрявый, носивший забавное прозвище - "заместитель председателя". К нему заходили редко и случайно, - в доме совсем перестало пахнуть дымком самосада.
   ...Деревня выкормила и любила Яшу Кудрявого. У Яши были большие ласковые глаза и красивые темные кудри. Ростом он был невелик и немного кривобок, - казалось, он привык не грудью, а боком-боком пробираться в трудной земной жизни. Но это уродство замечалось только при внимательном взгляде: так сильно я хорошо освещали его лицо ласковые глаза и украшали темные кудри.
   Яша Кудрявый всегда вставал рано и, бывало, аккуратно, как врач, навещал соседей. Зайдет в дом, посидит с хозяином, порасскажет новости и отправляется дальше. Во многие дома его зазывали сами хозяева. Добрые хозяйки приглашали его к столу, угощали горячей стряпней. Яша ел мало, опрятно и никогда не брал подаяний. Посещение многих домов обычно заканчивалось разговорами о женитьбе Яши Кудрявого.
   - Ну, Яшенька, - говорила от печи хозяйка, - жениться-то когда станешь? Уж я и не дождусь никак!
   Яша радостно потряхивал кудрями.
   - Жениться?
   - Аль невесту еще не нашел? Девок-то вон сколь!
   - Ему ученую надо, - хитро подмигивал хозяин.
   - А учительша-то? Вона! - сразу подхватывала хозяйка. - Пуская берет! Девка-то - загляденье одно!
   Яше было приятно вести разговоры о женитьбе. Он щурился молодо.
   - Нина Тмитриевна?
   - Ну, чем плоха?
   - Она меня любит, - заявлял Яша. - Она сказала: я кутрявый, хороший, во! Сама сказала!
   - А любит, так чего же тут канитель вести? Женись! Она - учительша, ты тоже - "заместитель председателя", не кто-нибудь!
   Когда Яшу называли "заместителем председателя", он срывался с места, хватал свой потрепанный портфель, подаренный Степаном Бояркиным, говорил озабоченно:
   - Пойту!
   И Яша являлся в правление колхоза. Он охотно, быстро и точно выполнял несложные поручения Степана Бояркина: пошлет куда - бежит бегом; требуется подмога в рабочем деле - всегда под рукой. В доме только и слышалось все утро:
   - Яша! Яшенька!
   Когда заканчивались утренние дела, Яша садился за свободный стол и начинал перебирать содержимое своего портфеля. В это время Степан Бояркин иногда даже покрикивал на тех, кто шумел.
   - Эй вы, головы! - притворно сердился он. - Прекратите шум! Не видите - человек работает!
   В полдень, когда колхозники возвращались с работы на обед и отдых, открывалась деревенская лавка. Вслед за продавцом Серьгой Хахаем появлялся в ней Яша. Для него и здесь находилось дело. Продавец Серьга Хахай играючи подсчитывал на счетах, получал деньги и больше всего шутил с девушками, а Яша тем временем наливал в бутыли керосин и нагребал в посудины соль. Входя в лавку, многие женщины обращались не к продавцу, а прямо к Яше:
   - Яша, кило три соли бы, а?
   - Яша, милый, мазь машинная есть?
   - Есть, есть, - отвечал Яша. - Сколько нато?
   Женщины благодарили его:
   - Вот спасибо, Яшенька! Заходи, милый, молочком угощу.
   - А у нас квас свежий. Заходи!
   - Приту, приту, - обещал Яша.
   В правлении колхоза и в лавке Яша работал бескорыстно. От всей его работы веяло искренностью и чистотой. Это трогало людей.
   - Умница! - говорили о нем. - Золото!
   Теперь, когда уехали руководители деревни, Яша Кудрявый, всерьез называвший себя заместителем Степана Бояркина, считал своим долгом постоянно находиться в опустевшем доме правления колхоза. Рано утром, свешивая кудри с печи, он спрашивал сторожиху Агеевну:
   - Погота как, а?
   - Дождь, - отвечала сторожиха.
   - Опять работать нельзя! - возмущался Яша. - Вот бета, а?
   День-деньской он рассматривал и перелистывал разные старые колхозные книги, оставленные в шкафчике счетоводом, рылся в ящиках столов, перебирал свои блокноты, сосредоточенно чертил и составлял что-то похожее на ведомости. Иногда заходил, гремя палкой, прихварывающий завхоз Осип Михайлович. Он садился на лавку, вытягивал правую ногу, клал рядом с ней палку, начинал дымить самосадом. Грустно посматривая на Яшу, склонившегося за столом Степана Бояркина, он горько кривил губы, качал головой, спрашивал:
   - Как дела, товарищ заместитель?
   - А, Осип Михайлович! - Яша отрывался от бумаг. - Итут! - отвечал он радостно. - Ничего, итут!
   - С молотьбой-то как? Задержка?
   - Вон погота!
   - Эх, Яша, Яша! - вздыхал Осип Михайлович. - Вот она какая, жизнь-то, а?
   Поговорив с Яшей, завхоз уходил, гремя палкой пуще прежнего. А Яша, устав возиться с бумагами, обедал со сторожихой, а затем начинал лепить из вара фигурки коров и лошадей. Как-то он отыскал в кладовой небольшой бочонок, до половины наполненный варом. Теперь он держал его в комнате и от безделья и тоски часто занимался лепкой. На одном подоконнике паслось стадо коров, на другом - играл косяк сытых коней. Но Яша хотел, чтобы в его "колхозе" было все больше и больше скота. Выпуская на пастбище новую корову или коня, он смотрел на них сияющими глазами и радостно потряхивал красивыми кудрями.
   VIII
   Среди ночи произошло событие, которое всполошило всю деревню. Вдруг поднялись и тоскливо, нудно завыли собаки. Ольховцы бросились к окнам. За южной окраиной деревни плескалось, брызгая искрами в осенней тьме, большое пламя. Все догадались: горят скирды.
   Шлепая по густой грязи, со всех дворов бросились ольховцы за деревню. И верно: горел крытый ток, устроенный на отшибе, и сложенные вокруг него скирды ярового хлеба. К току нельзя было подойти близко; всю крышу обвивал огонь, скирды со всех сторон дышали жаром, и ветер крутил вокруг них густой белесый дым. Всем было ясно, что хлеб подожжен и что поджог - дело рук своих людей. Ольховцы долго толпились вокруг пожарища и горевали:
   - Пропал хлебушко!
   - Ему так и так пропадать!
   - Там что было бы!
   - Свои зажгли! Кому больше?
   Побывал на пожарище и Яша Кудрявый. Но одет он был плохо, в худом пиджачишке, и сторожиха Агеевна, по совету сельчан, быстро увела его домой. Дома, отогреваясь у печи, они погоревали о хлебе.
   - Ай, бета! - сказал Яша, тряхнув кудрями.
   - Сеяли, сбирали, - всхлипнула Агеевна.
   С чужих слов Яша объяснил ей:
   - Свои зажгли. Кому боле?
   И только они собрались было досыпать ночь, случилось совершенно неожиданное: в углу, где, бывало, сидел счетовод, раздался резкий звонок телефона. О телефоне уже забыли, он бездействовал несколько дней, и вот такая притча.
   - Батюшки! - заметалась Агеевна. - Он чего это? Чего он звонит? В полночь-то?
   - Из района! - догадался Яша и бросился к телефону.
   Раньше, бывая в правлении колхоза, он всегда с нетерпением ожидал телефонного звонка, особенно, когда не сидел за столом счетовод. Когда раздавался звонок, Яша кидался к телефону, осторожно прикладывал к уху трубку и, дохнув в нее, отвечал с важностью:
   - Та, та, Ольховка! Та, слушаю! Кого? Сейчас!
   - Это ты, Яша? - спрашивали из Болотного.
   - Я, я! - весь сияя, отзывался Яша.
   - Ну, как живешь-можешь?
   - Живу хорошо, товарищ претсетатель.
   - Как дела у вас в Ольховке?
   - Тела итут!
   - Ну, ладно, Яшенька, бывай здоров, - говорил в заключение районный начальник. - Бояркин-то здесь?
   - Зтесь, вот он!
   - Дай-ка ему трубку!
   Яша знал, что ночами всегда звонят из Болотного по особо важным делам. Волнуясь, он дал ответный звонок, приложил к уху трубку и сразу услышал твердый, сильно дребезжащий голос. Вначале Яша никак не мог разобрать ни одного слова и, перебивая долетавший издалека голос, закричал, как всегда:
   - Та, та, Ольховка! Та, слушаю!
   - Ольхоффка, да? - раздалось наконец внятно.
   - Та, та!
   - Горит ваш дерефна, да?
   - Зачем теревня? Скирты горят!
   - Кто? Что такой есть кирты?
   - Скирты, скирты!
   Несколько секунд трубка молчала. Там, в Болотном, около телефона чуть внятно разговаривали два человека. Потом мембрана задребезжала с излишней силой:
   - Клеб, да?
   - Та, та, хлеб!
   - Кто поджигал?
   - Свои зажгли! - ответил Яша. - Кому боле?
   - Кто свои? Ваш дерефна?
   - Где узнать! А только все говорят - свои!
   Трубка вновь затихла на несколько секунд. Волнуясь, Яша дунул в ее рожок, и опять, с прежней силой, раздался сухой дребезг мембраны:
   - Ты кто есть?
   Яша заулыбался во все лицо.
   - Я? Заместитель претсетателя. Ага, заместитель. Претсетателя нету, а я зтесь...
   Сторожиха Агеевна слушала разговор сначала от печи, затем подошла ближе к Яше, - каждая морщинка на ее старческом лице выражала крайнее напряжение и беспокойство. И вдруг она, шагнув к Яше, выхватила у него трубку, а самого молча оттолкнула прочь. Торопливо откинув с уха прядки волос, она приложила к нему трубку и закричала во весь голос, словно соседке через двор:
   - Какой он заместитель! Какой заместитель! Господи, да он умом слаб, чего слушать его?
   Передохнув, крикнула потише:
   - А кто говорит? Чего надо, а?
   И тут же, откинувшись спиной к стене, она бессильно опустила трубку и прошептала:
   - Владычица пресвятая, они!
   ...Бросив трубку на рычаг, обер-лейтенант Гобельман, только что назначенный комендантом в районный центр Болотное, поднялся из-за стола, покрытого большой цветистой картой. Это был невысокий человек, одетый в новенький мундир, с жестким лицом, на котором держалось выражение озабоченности. Тряхнув темным клоком волос, спадавшим на широкий лоб, Гобельман легонько, сдерживая силу, пристукнул кулаком по карте:
   - Шорт! Што будешь сказать?
   Влево от стола - поодаль - стоял пожилой человек в помятом дешевеньком костюме, потасканного, захудалого вида, с яркой розоватой плешиной. В руках у него подрагивал карандаш и старенький, пообтертый блокнот.
   - Жгут! - поспешно ответил он, быстренько подернув угловатыми плечами. - Такое указание из Москвы. Что при отступлении не успели теперь жгут повсеместно. Всех нас обрекают на голод!
   - Сколько километров Ольхоффк?
   - О, это такая глушь, господин обер-лейгенант! - вздохнул плешивый с блокнотом. - Около двадцати. Она на горе стоит, вот и видно хорошо пожар... А проехать туда сейчас, по всей вероятности, невозможно: мосты разрушены... Красной Армией, конечно. Грязь, топь! Это самая глушь. И народ там - темень.
   - Хорошо, - сказал комендант, - можете идти.
   Когда плешивый, осторожно ступая, скрылся за дверью, Гобельман сел в кресло, заговорил по-немецки:
   - Противный тип, господин доктор, а?
   По правую руку от Гобельмана, у стола, тоже в простеньком кресле, сплетенном из ивняка, сидел сухопарый человек в форме военного врача, с маленькой змеиной головкой на длинной шее. На его сухом носу, взбугрив кожу резинками позолоченного зажима, высоко держались прямоугольные стекла пенсне, тоненькая цепочка от правого стекла была протянута за ухо. Это был доктор Реде.
   - О да! - ответил Реде, не меняя своей позы. - Я наблюдал... Это типичный представитель нации, самой судьбой обреченной на вырождение. Да, это раб, и создан для этого. - Ленивым жестом он вытащил из кармана ручку. - На каждом шагу мне приходится делать заметки для своей книги.
   - У вас уже много материалов, доктор?
   - О да! - сказал Реде и облизнул узенькие сухие губы. - Но нужны еще. С этой целью я и остановился здесь, герр обер-лейтенант. Ведь здешние места, как вам, вероятно, известно, заселены русскими племенами очень давно. Здесь настоящая Русь, как ее называли раньше. Вы обратили внимание, как здесь дико и тихо вокруг, а?
   - Однако здесь тоже пожары, - осторожно возразил Гобельман. - Вот в этой Ольховке, глухой деревне... Вы знаете, что там? Там еще советская власть!
   Реде вскинул голову.
   - О!
   - Да, да! Я сейчас разговаривал с этим... с заместителем председателя колхоза. Видите, что получается? Очень трудно, доктор, осваивать эти просторы! А вы ведь знаете, какие задачи возложены на нас в этой войне.
   - Не сразу, не сразу, дорогой, освоите, - обнадежил Реде. - Кто у вас поедет в эту деревню, где пожар?
   Гобельман подумал, потирая пальцами гладко выбритый подбородок.
   - А все тот же лейтенант Квейс, - ответил он. - Больше пока некому. Кстати, вы не желаете, доктор, побывать с ним в этой русской глуши? Он выедет скоро. Надеюсь, там вы найдете совершенно исключительные материалы для своей книги.
   - Да, я подумаю, - ответил Реде после паузы. - Вероятно, я поеду, но ненадолго. Ведь я тороплюсь в Москву, вы знаете. Я хочу своими глазами видеть парад нашей армии. Это должно быть исключительное историческое зрелище!
   - Я вам завидую, - вздохнув, сказал Гобельман. - Говорят, что парад назначен на седьмое ноября?
   - Да. Понимаете, как это символично?
   Через минуту перед столом коменданта стоял лейтенант Квейс. Это был высокий, располневший человек, с широким, бабьим задом, распиравшим брюки и фалды мундира, обутый в желтые сапоги на подковах. На его голове, посаженной низко, на самые плечи, сильно облысевшей с висков, топорщился петушиный гребень волос. Трудно было понять, что выражало его расплывчатое лицо, почти безбровое, с едва заметными серенькими глазками.
   - Квейс, - сказал Гобельман, - завтра вы получите полный инструктаж. Закончив дела в тех деревнях, которые вам указаны, вы доедете еще до Ольховки. Если невозможно проехать туда на машине, поедете на лошадях. Ольховка будет некоторое время, до особых указаний, вашей резиденцией.
   Квейс вскинул к виску два пальца.
   - Слушаюсь, герр обер-лейтенант!
   - Эта деревня вот, смотрите... - И Гобельман склонился над картой.
   IX
   Когда ольховцы начали возвращаться с пожара, сторожиха Агеевна, выбежав на крыльцо, зазвала к себе нескольких женщин и рассказала им про необычайный разговор с немцами. Эта весть, несмотря на ночное время, быстро облетела деревню. Тревожно перекликаясь во тьме, меся грязь и разбрызгивая лужи, люди бросились в дом правления колхоза.
   Все колхозницы, приходившие сюда, настойчиво приставали с расспросами к Яше Кудрявому. Он сидел за столом Степана Бояркина и, веря в то, что выполняет свой служебный долг, от удовольствия часто щурил на огонь лампы свои ласковые глаза. По слабости ума и памяти Яша не мог поведать толком о своем разговоре с немцами. Зная этот его недостаток, перепуганные женщины сами задавали ему вопросы, а Яша только отвечал, причем, от доброты своей душевной, стараясь угодить, почти на все вопросы отвечал утвердительно.
   - Яшенька, милый, что ж он, ругался?
   - Ругался, - с улыбкой отвечал Яша.
   - Кто, говорит, поджег, да?
   - Ага, так говорит...
   - Яшенька, грозил, да?
   - У-у, грози-ил!
   - Сказал, что приедут скоро? Так сказал?
   - Та, та, так...
   - Чего ж он... побью, говорит? Да?
   - Ага, побью...
   - Господи, пропали, бабы!
   Сторожиха Агеевна, вначале наболтавшая лишнего, сама начала верить, что разговор происходил именно так, и охотно подтверждала:
   - Так, бабоньки! Все истинно!
   За несколько минут разговора с Яшей Кудрявым женщины перепугали себя до крайности и подняли гвалт:
   - Теперь, бабы, налетят они!
   - Побьют всех за этот хлеб!
   - И что делать? Что делать?
   В это время в доме появился Ерофей Кузьмич. Лицо его было озабоченное, взгляд пасмурный.
   - Тут нечего ахать! - сказал он, присев на табурет у печи. - Чему быть, того не миновать. Не завтра, так послезавтра, а они припожалуют. И за скирды попадет, и начисто ограбят! Что же нам - этого ждать? Вон они, семена, лежат в амбаре. Подъедут - и выгружай. И лошади, инвентарь опять же на дворе...
   Из бабьей толпы раздались голоса:
   - Как же быть, Кузьмич?
   - Как? Поделить бы все надо...
   В доме стало тихо-тихо.
   - Ну, а что поделаешь? - сказал Ерофей Кузьмич, хотя никто не возразил на предложение о разделе. - У них вся сила теперь. Поделить - и квита! Приедут, а у нас - хоть шаром покати! Так я толкую?
   Опустив головы, женщины долго не отвечали.
   - Что же молчите?
   - А как же весной сеять будем? - спросила за всех Ульяна Шутяева. Неужто поврозь?
   - Все может быть...
   - Неужто не вернутся наши?
   Не дожидаясь ответа Ерофея Кузьмича, тихонькая молодая солдатка Паня Горюнова звучно всхлипнула в тишине, а вслед за нею, прижимаясь друг к другу, заплакали и другие колхозницы.
   - Тьфу, мокрое племя! - Ерофей Кузьмич поднялся. - Эка, развезло их! Ну, войте тут, раз охота, а завтра с утра надо решать дело. - И хлопнул дверью.
   ...Всю ночь ольховцы судили-рядили, как быть, вздыхая и охая, передумали о многом - о всех последних годах своей жизни.
   Вспомнили они о тех днях, когда создавался колхоз, и как тяжело было им отступать от своих вековых укладов, и как страшно вступать в неведомое. Вспомнили, как в первые годы трудно было жить в колхозе, трудно и непривычно - и то не ладилось, и другое, и третье, и как мучились они, видя, что не ладится дело, часто вздыхали, вспоминая единоличную жизнь: легче, мол, при ней, вольготней! Но когда это все было? Все это было давным-давно!..
   В последние годы дела в колхозе пошли на лад, колхозники научились работать сообща, не стесняя друг друга, вкладывая в дело все свое мастерство. Все стали получать такие доходы, при которых жилось безбедно. Правда, человек всегда хочет жить лучше, чем живет. Мечтали и ольховцы о лучшей жизни. Но теперь, мечтая, они знали, что она возможна в колхозе. Вот так дерево: пустило корни, укрепилось в земле - значит, год от года все шире и шире будет раскидывать ветви...