- Ничего, Сергей. - Бояркин положил ему руку на согнутую спину. Ничего, ничего! На эту работу посылаю тебя от имени партии, ради народа... Хорошо понимаю, что нелегко тебе быть перед народом в роли предателя, но знай: это недолго! Да и неглуп наш народ, Сергей! Он сам все поймет! Ну, все! Желаю успеха! И тебе, Кузьмич, и тебе, Сергей!
   Бояркин встал и еще раз взглянул на часы.
   - Самовар, должно быть, готов, - сказал хозяин.
   - Нет, не время, Кузьмич!
   Только теперь Ерофей Кузьмич подумал: как все странно! В центре деревни - немцы, а у него, на краю, - партизаны. И Бояркин был в доме так долго, не выказывая никакого волнения, словно он зашел к нему, как в былое время, потолковать о колхозных делах. Пришел, потолковал, распорядился, как прежде, и вот идет куда-то дальше, конечно, по другим важным делам, исполнять которые обязывает его высокий общественный пост. "Вот сила! подумалось Ерофею Кузьмичу. - Да, вот она где, власть-то, вот где! Как была, так и осталась!"
   - Ну, я пошел, - сказал Бояркин. - Мне пора. Ты, Сергей, побудь пока здесь, а потом уйдешь домой. Только чтобы никто не видел. А к тебе я, Кузьмич, еще наведаюсь, потолкуем еще...
   Над деревней загремели выстрелы.
   Бояркин поднял к глазам часы.
   - Что за черт! Неужели у меня отстали? - и быстро вышел из дома.
   XVI
   Схватка у комендатуры продолжалась недолго.
   Пока Бояркин, а вслед за ним Костя с партизанами, стоявшими в охране вокруг лопуховского двора, задыхаясь, бежали на подъем, к центру деревни, вокруг комендатуры гремел бой. Группа партизан под командованием Крылатова окружила два дома, занятых комендатурой, и пустила в ход все свое оружие. После партизаны даже жалели, что на сонных и обезумевших гитлеровцев истратили так много патронов и гранат.
   На подъем бежать было трудно. Бояркин задыхался, на ходу расстегивая ворот полушубка, в темноте сбивался с узкой тропки в глубокие сугробы и вновь, находя тропку, во всю мочь бежал вперед... Нет, он не боялся, что без него партизаны испортят дело. На него неожиданно возбуждающе подействовали звуки близкого боя; напряглись все нервы, гулко застучало сердце, зазвенело в ушах... У него мелькнула мысль, что, будь он непосредственно в этом первом партизанском бою, он, может быть, испытал бы совсем другие чувства. Но все же он с удовольствием, отметил про себя, что то состояние духа, какое вызвал у него бой, приятно ему тем, что как будто дает ему вместо его маленького - большое сердце...
   Выбежав на площадь, где маячили в темноте старые березы, Бояркин понял, что партизаны уже в комендатуре. В разбитых окнах комендатуры за изорванной маскировкой мелькали огни. В соседнем доме, где жили немецкие солдаты, еще раздавались крики и короткие автоматные очереди. Около домов, перекликаясь, носились темные фигуры. Редкая стрельба шла на соседних дворах и огородах. Звуки выстрелов и человеческие голоса гулко разносились с высоты Ольховского взгорья.
   - Фу, опоздали! - сказал Бояркин, останавливаясь.
   - Шапочный разбор! - подтвердил Костя.
   Они пошли к комендатуре шагом.
   Встретив Бояркина у двери комендатуры, партизаны заговорили наперебой, крикливо, весело; они были точно в радостном, чудесном хмелю. Бояркин с удовольствием отметил, что даже те из партизан, которые в лагере казались скучноватыми людьми, теперь тоже кричали возбужденно и радостно. "Все ожили! Все другими стали! - подумал Бояркин. - Ну, теперь пойдет дело! Важно выиграть первый бой".
   Сопровождаемый партизанами, Бояркин вошел в здание комендатуры хорошо знакомый ему дом правления колхоза. Здесь тоже гремели возбужденные голоса. При слабом свете сальных плошек партизаны обшаривали все углы и закоулки дома. Всюду были видны следы только что произведенного разгрома. Нары и отдельные койки из березовых кругляшей с неободранной берестой были поломаны и раскиданы. На полу среди соломы, одеял, шинелей и разорванных подушек, в пуху и тряпье валялись убитые гитлеровцы. Сильно пахло гарью и кровью.
   Встретив Крылатова, Бояркин, показывая на наручные часы, сердито спросил:
   - Чьи врут? Твои или мои?
   - Выясним.
   - Ну, берегись, если твои! - погрозил Бояркин. - А теперь - быстро к Чернявкиной.
   ...Дом Анны Чернявкиной оказался пустым. Постель хозяйки была измята, подушки раскиданы, посреди кухни опрокинутая лохань и ведро. Партизаны добросовестно обшарили с фонарями весь дом от подполья до чердака, обшарили все закоулки на дворе. Анны Чернявкиной нигде не оказалось. Заметив свежий след, ведущий от сарайчика на огород, партизаны бросились туда. Но след Анны, как говорится, давно простыл; он вел через весь огород, потом вдоль околицы, потом выходил на дорогу, идущую в Болотное.
   Ругаясь, партизаны остановились у дороги, пригляделись к тускло сверкающей под бледной луной бесконечной снежной дали.
   - Ушла, поганка!
   - Да, здорово сиганула!
   Возвращаясь обратно, Костя - это уже по своей инициативе - забежал в дом Чернявкиной, написал небольшую записку Лозневому и оставил ее на столе, прижав тяжелой деревянной солонкой. В записке Костя обещал Лозневому в ближайшее время без всяких задержек отправить его на тот свет, как старого знакомого. Товарищам пояснил:
   - Пусть готовится заранее, сволочь!
   Шумно разговаривая, из комендатуры валил народ. Многие женщины несли валенки и шубы. Подростки носились, поминутно пересекая дорогу женщинам, и хлопали друг друга меховыми рукавицами. Кое-где слышался даже беззаботный девичий смех. За все время немецкой оккупации это была первая такая шумная и веселая ночь; вот так, бывало, весело расходился народ ополночь из колхозного клуба.
   Группа женщин остановила Крылатова и Костю. Должно быть, они знали, что партизаны пошли искать Анну, и догадались, что эти двое - именно те, что искали. Располневшая пожилая женщина, шагавшая впереди, спросила простуженным голосом:
   - Не нашли Анну-то?
   - Сбежала, стерва! - ответил Костя.
   - А-а, значит, в Болотное кинулась! Жаль, ребятушки, жаль! Мы, бабы, сами бы ей косы надрали да настыдили как следует суку поганую! Всех нас, женщин, осрамила!
   - Догнать бы надо, - подсказала одна. - Сесть в сани - и за ней. Куда она денется?
   В толпе заговорили:
   - Ну, теперь жди их из Болотного!
   - Да, теперь нагрянут!
   В разгромленной комендатуре было пусто. Все партизаны, свободные от караула, сбились в соседнем большом и теплом доме. Степана Бояркина здесь не оказалось - пошел повидаться с семьей.
   Крылатов спросил Костю:
   - Знаешь, где живет?
   - Найдем!
   Степан Бояркин, одетый по-домашнему, в кофейной сатиновой рубашке без пояса, сидел в горнице за столом, держал на коленях маленького, около двух лет, белобрысого сынишку и кормил его жидкой пшенной кашей. Ребенок иногда вырывал у отца ложку и бил ею по тарелке или обмазывал кашей и губы, и нос, и щеки. Другой сын, лет пяти, белокурый и вихрастый, сидел рядом с отцом, счастливо поблескивая глазами, тоже ел кашу и иногда, преисполненный счастья, прижимался головой к боку отца. Лукерья стояла на коленях у открытого сундука и выбирала белье для мужа; изредка, оборачиваясь к столу, она улыбалась, ласково ругала Степана за то, что он плохо смотрит за малым, и, начиная рыться в сундуке, роняла в него и счастливые и горестные слезы - и тех и других в равной доле...
   Перед Бояркиным стоял хмурый, дико заросший волосами пожилой человек в распахнутом, заскорузлом полушубке; позади него - двое юношей, которым до призыва оставалось не менее года. Разговаривал с Бояркиным только пожилой; Крылатов и Костя сразу догадались, о чем речь: все трое просились в отряд.
   Партизаны решили обождать на кухне.
   - Чего же брать нам с собой? - спросил кудлатый мужик. - Не на один же день, Степан Егорыч, идем!
   - Побольше злости, - ответил Бояркин.
   - Этого хватит, Степан Егорыч!
   - А страх дома в подполье оставьте.
   - Это тоже сделаем, - охотно пообещал кудлатый. - А все же, Степан Егорыч, надо по-хозяйски, а?
   - Табаку побольше захвати.
   - Я же, знаешь, некурящий.
   - Другие курить будут. У нас плохо с табаком.
   - Так это я найду. - Кудлатый обернулся назад. - У вас небось найдется, ребята?
   Ребята в один голос, с двух сторон:
   - Есть, найдем!
   - Ну что ж, Степан Егорыч, благословясь, в путь?
   - Собирайтесь, к рассвету уйдем.
   Все трое вышли из горницы.
   Надевая шапчонку, кудлатый весело подмигнул партизанам черным глазом под лохматой бровью.
   - Принял!
   Выслушав рапорт Крылатова, Бояркин сказал с чувством полного безразличия:
   - А шут-то с ней! Я всего и хотел-то постыдить ее. Не будешь же руки об нее марать?
   Он хотел побыть наедине с семьей.
   - Идите пока, - сказал он. - Отдыхайте.
   Но тут же остановил партизан:
   - Видите, какие у меня сыновья? Этот уже букварь учит, в профессора пойдет, а этот... видите, как работает ложкой? О-о, этот пойдет еще дальше!
   Худое, бледное лицо Степана Бояркина вдруг посветлело, зарозовело, точно слегка тронутое теплой летней зарей.
   Крылатов и Костя вышли из дома Бояркина с ощущением необычайной теплоты домашнего уюта, красоты и благородства семейной жизни. Они с удивлением видели, как семья и дети возвысили Степана Бояркина...
   XVII
   Около полудня в Ольховку прибыл немецко-фашистский карательный отряд. Вместе с гитлеровцами приехал и Лозневой. Но партизаны скрылись из Ольховки еще на рассвете. Каратели кинулись дальше, в деревню Рябинки, куда, по рассказам ольховцев, будто бы ушли партизаны. В Ольховке остался волостной комендант Гобельман с небольшой группой солдат для производства тщательного расследования дела. Остался здесь и Лозневой.
   ...В разгромленной комендатуре был найден связанный по рукам и ногам староста Ерофей Кузьмич. Связали старика партизаны перед уходом, по его же совету, чтобы ему легче было отвлечь от себя какие-либо подозрения. Но старику пришлось лежать связанным, в неловкой позе, на вонючей соломе несколько часов в томительном ожидании приезда гитлеровцев. В разбитые окна дуло и заносило снег, в комендатуре было холоднее, чем на улице. Партизаны связали на совесть, и Ерофей Кузьмич не мог шевельнуть ни ногой, ни рукой. Хорошо, что догадался одеться потеплее, но даже и в хорошей шубе да в теплых валенках коченело все тело. Как ни побаивался Ерофей Кузьмич встречи с гитлеровцами, но все же, корчась на соломе, ругался про себя: "Какого же они черта задерживаются? Ехали бы скорее, что ли!.. Мысленное ли дело лежать столько на холоду?" Да и жутко было лежать в комендатуре. Вокруг - вороха соломы, куриное перо и трупы немцев... Думалось обо всем и казалось разное: один раз - будто пошевелился толстый комендант Квейс, в другой раз - будто застонал солдат у порога. Нелегко было и оттого, что в эти часы мук и волнений Ерофей Кузьмич не мог закурить, хотя, как человек предусмотрительный, захватил с собой полный кисет самосада.
   За несколько часов Ерофей Кузьмич так измучился, что ему, когда появились в комендатуре гитлеровцы, не потребовалось изображать себя несчастным: он и в самом деле имел вид совершенно несчастного, измученного человека. Увидев над собой Лозневого, Ерофей Кузьмич страдальчески сморщил посиневшее морщинистое лицо, будто сдерживал рыдания, и сказал с тяжким стоном:
   - Повесить хотели!
   В комендатуре шумели гитлеровцы, рассматривая закоченевшие трупы; немецкие голоса слышались и вокруг - на ближних дворах и огородах. Но несколько гитлеровцев (один из них - Гобельман) столпились около Ерофея Кузьмича.
   - Кто же был-то? Кто? - спросил Лозневой.
   - А кто их знает, кто они, - со слезной нотой в голосе ответил Ерофей Кузьмич. - Известно, бандиты, кто же еще может меня, старого человека, в петлю тянуть? О господи, руки-ноги занемели! Да развяжи ты, чего ты стоишь? Или не видишь, что со мной?
   Связан старик был крепко, Лозневой едва распутал на нем многочисленные узлы. Присев на стул, Ерофей Кузьмич долго кряхтел, растирая руки и ноги, и еще раз, казалось, с трудом сдержал рыдание. Когда же он немного пришел в себя и закурил, Лозневой продолжал расспросы:
   - Местные были?
   - Здешние? Наши? Нет, наших никого не видел. Все больше в шинелях были.
   - А Кости не было?
   Ерофей Кузьмич понял, что здесь лгать нельзя, и ответил серьезно:
   - Костя был, да! Он-то и нашел меня, стервец поганый! - Ерофей Кузьмич почувствовал, что произвел необходимое впечатление, и, смелея, заговорил оживленно: - Как поднялась в деревне стрельба, меня будто по темю кто стукнул: бандиты! На кого же еще подумать? Ведь слышно же, как разбойничают по деревням. Ну, думаю, эти они и есть, пришли из леса... Я той же минутой схватился да в погреб! А он у нас, сам знаешь, в каком закрытом месте, его чужому человеку сразу-то и не найти! Так они, бандиты, два раза приходили, весь дом и двор обыскали, все обнюхали, как псы... Найди они меня сразу, тут бы мне и каюк! А то они нашли-то меня совсем утром. Должно быть, Костя-то, стервец поганый, и вспомнил о погребе. Ну, слышу, опять идут, прямо к погребу, и голос слышу Кости... Фу, даже вспомнить не могу: мороз по коже! Приволокли сюда, связали, бросили вон тут в угол... Фу, опять же не могу! Вот как было! А морды у всех страшные, черные, волосатые - одним словом, зверье! "Врешь, - говорит Костя, - от нас не уйдешь! Вот рассветет, соберем народ, устроим суд и вешать будем, как предателя". А потом, слышу, зашумели, загалдели на всю деревню. Видать, показалось, что немцы едут, и давай уносить ноги! Тем моментом один мордастый, как рванет дверь да из сенец два раза из пистолета. Прямо огонь в глаза! Даже шубу порвал, сволочь! Видишь?
   - Много их было?
   - Какое там! Десятка три, не больше!
   Лозневой взглянул на Гобельмана.
   - Это все они...
   - Да, одна банда.
   Ерофея Кузьмича отпустили домой.
   Лозневой отправился в дом Анны Чернявкиной.
   Сегодня перед рассветом Анна Чернявкина вместе с полицаем из соседней деревни приехала в Болотное ни жива ни мертва. Она ничего не могла рассказать толком о том, что случилось в Ольховке; она только догадывалась, что на комендатуру напали партизаны. Анна категорически заявила, что в Ольховку больше не вернется, и долго уговаривала Лозневого тоже покинуть деревню и перевестись на работу в Болотное. Когда Лозневой признался, что ему предложили служить волостным комендантом полиции и теперь все зависит от его желания, Анна настойчиво потребовала, чтобы он немедленно принял это предложение и навсегда распрощался с ненавистной Ольховкой. Но Лозневой выехал из Болотного, не успев решить, что делать: это повышение в должности ему льстило, но и пугало.
   Лозневой решил собрать и подготовить к отправке в Болотное вещи Анны. На кухонном столе, под солонкой, он нашел письмо Кости. Несколько секунд Лозневой держал в дрожащих руках листок из маленького блокнота, потом сел у стола, схватился за узкий подбородок и долго недвижимо смотрел на застывшую лужу помоев среди кухни.
   Он вспомнил тот день, когда дрался с Костей в кладовке лопуховского дома, когда Костя, уходя к партизанам, дал слово убить его. Раньше Лозневой не придавал большого значения этой, как он считал, мальчишеской угрозе. Одно время, ничего не слыша о Косте, он решил, что тот ушел куда-нибудь из здешних мест. Но теперь Лозневой понял, что ему грозит большая беда. Теперь было ясно: Костя мог осуществить свою угрозу в любое время.
   Надо было спасаться.
   И здесь, в доме Чернявкиной, смотря на застывшую грязную лужу, Лозневой твердо и бесповоротно решил принять предложение Гобельмана и уехать в Болотное. "Служить так служить! - подумал он. - На побегушки найдутся поглупее меня!" Однако этого мало. В Болотном, где стоит большой немецкий гарнизон, жить, конечно, безопаснее, но и только. Чтобы жить совсем спокойно, надо уничтожить партизан. И он, Лозневой, ради своей безопасности должен помочь гитлеровцам уничтожить их. Он должен найти партизанское лесное убежище. Медлить нельзя ни одного дня, ни одного часа: за промедление и нерешительность можно поплатиться головой.
   Лозневой вспомнил, как Марийка уговаривала его и Костю уйти к партизанам в лес, вспомнил ее слова: "Я не знаю, где они, но я сведу вас к одному человеку, а он - туда, к ним... он оттуда". Связь Марийки с партизанами, может быть и временная, была несомненной. Лозневой помнил об этом всегда, он не хотел выдавать Марийку. А теперь ничего больше не оставалось делать: надо было жить, а жизнь давалась нелегко...
   Через полчаса Марийку арестовали и посадили под охрану в летнюю избенку на дворе комендатуры.
   XVIII
   Вечером в комендатуру пришел Ерофей Кузьмич.
   Услышав об аресте Марийки, он сразу догадался, что ее выдал Лозневой, и сразу понял, что она погибла. Первой мыслью старика было: спасти сноху во что бы то ни стало! Но как спасти? Сколько он ни ломал голову, ничего придумать не мог. Жена и Васятка ревели в один голос, требуя от него каких-нибудь действий, а в нем точно исчезло все былое умение находить выход из самых трудных положений в жизни. Черная весть о несчастье снохи так ударила старика, что он вдруг растерялся, как мальчишка, и никак не мог обрести вновь прежнее спокойствие: он только теперь понял, что давно любит сноху большой отцовской любовью. Лишь вечером, кое-как овладев собой, Ерофей Кузьмич решил сходить в комендатуру, чтобы узнать о судьбе Марийки и, может быть, хоть немного облегчить ее участь.
   Лозневой и несколько немецких солдат сидели в разгромленной комендатуре. Окна в ней были заложены подушками и занавешены одеялами, нары исправлены и застланы свежей соломой. Плотно окружив маленький стол, все ужинали, торопливо разрывая на части вареных кур и с треском разгрызая их кости. Узнав старосту, немцы пригласили его к столу, но Ерофей Кузьмич вежливо отказался, стряхнул с шапки снег и присел на корточки у дверей, как любил, бывало, сиживать вечерами в правлении колхоза.
   Подошел Лозневой. Он догадался, зачем в позднее время появился в комендатуре Ерофей Кузьмич, и молча присел на нары. Струи табачного дыма застилали его лицо и глаза, но Лозневой почему-то даже не разгонял их перед собой...
   Ерофей Кузьмич спросил, с трудом сдерживая кашель:
   - Ну, как она, а?
   - Ничего не говорит, - сухо ответил Лозневой.
   - Так, может, она ничего и не знает?
   - Знает она! Помните, Костю отправила?
   Ерофею Кузьмичу захотелось выпытать, что делали немцы с Марийкой, и он предумышленно посоветовал:
   - Попугали бы, вот и скажет!
   - Напугаешь ее! - Дымок от папиросы Лозневого отнесло в сторону, и Ерофей Кузьмич с содроганием увидел, как блестят железные глаза полицая. Ее не только пугали! Хоть бы одно слово! Ее даже ставили к стенке и стреляли холостыми. Упала, а все молчит! И зачем ей нужно было связываться с этой шантрапой? Зачем?
   У Ерофея Кузьмича показались слезы.
   - Как ни говори, а родная, жалко, - сказал он, оправдывая свою слабость.
   - Какая может быть жалость? - зло ответил Лозневой. - Все пошло зуб за зуб! Она вас не жалела, когда хотели повесить?
   - Все же родная, - повторил Ерофей Кузьмич, смахивая со щек слезы. Я вот о чем хотел посоветоваться с тобой: может, мне ее попытать, а?
   - Как же это?
   - А вот пойду к ней и поговорю. По добру поговорю, растолкую! - У Ерофея Кузьмича вдруг высохли слезы, около вспыхнувших глаз точно внезапно уменьшилось число морщин. - Да, да, именно растолкую! Она же знает, что я ей добра желаю. Так и скажу: "Брось ты, мол, Манька, выдай их, стервецов, скажи, где они прячутся, - и дело с концом, сама страдать не будешь!" Ей-богу, я ее по-родственному уговорю!
   Лозневому, должно быть, понравилась мысль старика; он поднялся с нар, прошелся мимо стола, за которым все еще молча трудились над разной снедью немецкие солдаты. Поднялся и Ерофей Кузьмич.
   - Конечно, как посоветуешь, тебе видней, - продолжал он, когда Лозневой, думая, остановился около нар. - Только, ей-богу, жалко же, вот что! Баба молодая, а от такого допроса все с ней может быть... Она упорная, род у них такой твердый. Уперлась, и теперь ее ничем не возьмешь, верь моему слову! Ее надо только лаской! Вот я поговорю с ней, растолкую все, и она, убей меня бог, все расскажет! Что ей, на самом деле, из-за них погибать? Какая они ей родня?
   - Слушай, Ерофей Кузьмич, - сказал Лозневой, - а ведь это у тебя хорошая мысль! В самом деле, почему не попытать? Может, и скажет, а?
   - Обязательно скажет! Уговорю!
   Лозневой сходил в соседний дом к волостному коменданту Гобельману и доложил ему о предложении старосты. Гобельману тоже понравилось предложение Ерофея Кузьмича, и его тут же провели в маленькую летнюю избенку, где сидела под стражей Марийка.
   ...Вернулся Ерофей Кузьмич оттуда очень скоро. С трудом найдя в темноте скобу и открыв дверь, он тяжко, согнувшись, точно под тяжелой ношей, переступил порог. На его глазах сверкали слезы.
   - Родная ведь, - ответил он на вопрошающие взгляды, прижимаясь спиной к стене, чтобы удержаться на ногах, и обтирая шапкой страдальческое лицо.
   - Что такое? Что случилось? - воскликнул Лозневой.
   - Умом тронулась, чего же боле! - прошептал Ерофей Кузьмич, тяжко посапывая. - Молодая же... много ли ей надо? От такого допроса...
   Лозневой и Гобельман вышли из комендатуры. Ерофей Кузьмич, выйдя за ними следом, видел, как они опасливо, не переступая порога, заглядывали в избенку, где сидела Марийка. Из плохо освещенной фонарем избенки доносился визг и смех. Лозневой что-то спросил Марийку, но тут же отпрянул от порога и захлопнул дверь. Невысокий, плотный Гобельман круто обернулся всем корпусом и сказал:
   - Убрать этот идиот! Фу!
   Он хотел добавить еще, что не будет больше заниматься с этой женщиной, марать о нее своих рук, но не нашел нужных слов и поэтому брезгливо показал, что отряхивает свои пальцы. Буркнув что-то часовому по-немецки, Гобельман быстро пошел в комендатуру.
   Вслед за комендантом быстро пошел и Лозневой; проходя мимо Ерофея Кузьмича, он бросил коротко:
   - Забери ее!
   Лозневой был уверен, что если Марийка знала, где скрываются партизаны, то еще лучше знала это ее мать. Но все же он выдал Марийку, надеясь, что от нее можно легче добыть необходимые сведения. Когда же пришлось отпустить Марийку, Лозневой, догоняя Гобельмана, решил было предложить немедленно арестовать Анфису Марковну, но, пока поднимался на крыльцо комендатуры, передумал: если Марийка ничего не сказала, то от Макарихи тем более нельзя ждать каких-либо признаний. Лозневой уже знал твердость ее характера и поэтому трезво рассудил: трогать Макариху пока нельзя, необходимые сведения от нее надо добыть не силой, а хитростью. До поры до времени Лозневой решил ничего не говорить Гобельману о своих замыслах: борьба с партизанами, как он начинал понимать, дело не одного дня, а потому вести ее надо осмотрительно и безошибочно. Он был уверен, что в ближайшее время сама жизнь подскажет, как обмануть Макариху, и тогда с партизанами будет покончено одним ударом.
   Ночь была туманная. Легко метелило. Как всегда в последнее время, деревня казалась опустошенной жестоким мором: всюду тьма и глушь. Только легкая метелица шарила вокруг домов и строений да каталась по сугробам вдоль улиц...
   У ворот родного двора Марийка остановилась и, дрожа, потянулась рукой к Ерофею Кузьмичу; запорошенный снежком, он стоял перед снохой, тяжко дыша после быстрой ходьбы.
   - Спасибо, папаша! - сказала Марийка быстрым шепотом. - Не забуду!
   - Что ты, родная ведь!
   - Вы не ходите к нам, не надо, - продолжала Марийка. - Так лучше. Я вот что вас попрошу сделать: зайдите к Ульяне Шутяевой и скажите, чтобы она сейчас же бежала к нам, сейчас же! Надо поговорить. Нам ведь оставаться здесь больше нельзя. В любую минуту могут прийти за мамой. Мы сейчас же соберемся и уйдем.
   - Туда? - спросил Ерофей Кузьмич.
   - Туда.
   - Метель, пожалуй, разойдется.
   - Это ничего! Все это ничего!
   - Ну, с богом, счастливого пути!
   Марийка взялась было за скобу калитки, но тут же оторвалась, сказала свекру, с трудом сдерживая голос:
   - Я горю вся! Я теперь сама себе страшная!
   Сегодня они виделись и разговаривали впервые после того, как Марийка внезапно ушла из лопуховского дома. Около месяца они жили, как чужие, стараясь даже не вспоминать друг друга, но жизнь заставила их встретиться вновь, и эта встреча была началом их новой, большой дружбы.
   - Да, вы ведь до сих пор не знаете, что Лозневой обманул? - вдруг вспомнила Марийка, второй раз отрываясь от калитки. - Пойдемте, я все расскажу дома...
   XIX
   Узнав о том, что Лозневой обманул, рассказав небыль об Андрее, Ерофей Кузьмич со всех ног бросился домой. Почти до рассвета взволнованная лопуховская семья не смыкала глаз; на все лады проклинали Лозневого, вспоминали Андрея, со слезами мечтали о возвращении его с армией в родную деревню.
   Утром Ерофей Кузьмич пришел в комендатуру, где вместе с гитлеровцами ночевал и Лозневой. За ночь старик так возненавидел Лозневого, что ему стоило немалых усилий сдержать свою ненависть при этой встрече. Но старик сдержался: теперь он обязан был думать не только о себе и своей семье, но и о том большом деле, которое поручили ему партизаны. Все же, как никогда, его лицо при этой встрече было темным, брови сжаты и опущены, а на скулах нет-нет да и обозначались желваки: любой мог заметить, что у старика мутно на душе.
   - О чем задумался так? - спросил его Лозневой.
   - Мне есть о чем думать, - не сразу, с необычной мрачностью ответил Ерофей Кузьмич, присаживаясь у стола, за которым Лозневой что-то писал в блокноте. - Вот теперь, скажем, уедут немцы и ты с ними, раз повышение получил, а мне как быть? Комендатуры не будет, а мне каждую ночь смерти дожидаться?
   - Нечего их бояться, этих бандитов! - сказал Лозневой. - Больше они сюда не придут!