Страница:
Олька запер дверь, и они вместе с другими спешащими вниз людьми быстро пошли втроем прочь от комнаты, в которой оставалась на столе «записка с адресом»:
«Олька! Прости, что так и не ответил, почему я в перчатках, – но тебе это смогут объяснить и твои приятели, если ты их спросишь, по какому делу я встречался с Петерсом. Адреса не даю.Semperturn41.
– С. Р.»
33
34
35
36
37
«Олька! Прости, что так и не ответил, почему я в перчатках, – но тебе это смогут объяснить и твои приятели, если ты их спросишь, по какому делу я встречался с Петерсом. Адреса не даю.Semperturn41.
– С. Р.»
33
– Итак, товарищи, положение, не будем скрывать, тяжелое. Телефонная связь с Красной Горкой несколько часов как прервана, что внушает самые серьезные опасения. Может быть, враг уже занял форт. Необходимо без помощи Москвы, своими силами отстоять любой ценой революционный Петроград. В свете этого перед нами, работниками Чека, стоят две первоочередные задачи. Первое: ожидается, что ввиду подступившего к Петрограду фронта контрреволюционные силы в тылу активизируются. За сутки, к следующей ночи, мы должны, подняв весь резерв пролетариата столицы, провести в одну ночь серию обысков по всему Петрограду – не минуя империалистических посольств! Отданный вчера приказ о сдаче оружия в течение суток – подошел к концу. С помощью мобилизованного пролетариата мы нанесем ощутимый удар подполью.
Прокуренный махоркой зальчик, в котором говорил Петерс, был набит до отказа.
Олька Абардышев, затиснутый в угол вместе с Володькой Ананьевым (молодым человеком, которого видел в ЧК Сережа) и Динкой, краем глаза увидел, что Динкина рука съезжает на бок, к маузеру. Пользуясь темнотой (света не хватало на углы маленького зала), Олька с мягкой силой положил свою руку на Динкину – поверх маузера. Горячие, с притягивающей насмешливостью изогнутые губы приблизились к ее лицу:
– …Успеешь… не тянись к игрушке… успеешь пострелять, девочка.
– Второе: товарищем Троцким разработан план по усилению обороноспособности Петрограда, в котором решающая роль отводится также нам, работникам Чека. Тут многие слышали про особые отряды, так вот, для тех, кто не слышал: кольцо обороны Петрограда должно быть охвачено изнутри другим, укрепляющим первое, кольцом – оно будет состоять из работников Чека, задачей которых будет не борьба с врагом, а создание невозможности отступления для колеблющихся. Защищающие Питер должны знать, что тех, кто побежит, встретит неминуемая смерть. Не далее чем послезавтра части Чека должны быть распределены по частям обороны. Ответственный – товарищ Валентинов. По заводам в ближайшую ночь – товарищи Блюмкин и… Абардышев.
Последнее было неожиданным. По еврейскому нервному лицу повернувшегося к Ольке Ананьева пробежала одобрительная улыбка. Олька, посерьезнев в лице, крепко пожал в темноте несколько молча протянутых рук. Он чувствовал, что неожиданное назначение не вызвало возражений, чувствовал, что возложенная на него ответственность молчаливо одобрена.
Ольку Абардышева любили в ЧК. И хорошее происхождение, и образованность, и барственные манеры – все, что не простилось бы никому другому, ставилось Ольке чуть ли не в заслугу. Олька небрежно покорял товарищей по работе в ЧК, как и покоряет обыкновенно плебеев аристократ, разделяющий их интересы, В этом сказывалась извечная плебейская потребность восхищаться вышестоящим существом. Олька показался в эту встречу Сереже толстовским Афанасием Вяземским. Так или иначе, этот новый Вяземский чувствовал себя среди опричников нового времени как рыба в воде.
– Что это еще, мать его, за князь такой – Серебряный?
– Эй, товарищ Абардышев!
Олька приостановился на площадке широкой лестницы.
– Ну?
– Ты у нас вроде как «спец» по голубым кровям?
– Вроде как.
– Тогда скажи, что это за князь такой – Серебряный?
– Князь Серебряный? Это книга так называется.
– Какая к … матери книга? Под Смоленском князь Серебряный орудует, падла белая. Взял его на прошлой неделе.
– А тебе, Осьмаков, других делов нет, кроме Смоленска? Нехай Москва думает, кто его там взял, у нас свой Юденич, матерь его!
– Да я смоленский…
– Товарищи, товарищи! – разговаривающих нагнал спускающийся в толпе Ананьев. – В корне неправильная постановка вопроса! Товарищ Ленин неоднократно предупреждал о недопустимости петроградского сепаратизма. Помимо нашего фронта, существует еще и общий фронт, поэтому даже сейчас, когда Петроград в такой опасности, мы все равно должны думать о положении на других фронтах… Кстати, Абардышев, по поводу ордеров ко мне завтра зайди, ты хотел. Как раз будут.
– Зайду! Динка, езжай с Володькой – я пешком.
Ольке действительно хотелось пройтись, но только очутившись на ночной, по-летнему светлой улице, он почувствовал, насколько сильно ему этого хочется… Иногда с ним случалось так, что усталость бессонных ночей и напряженных дней, усталость, загнанная куда-то внутрь, забиваемая курением и распиванием кипятка и обычно не замечаемая, неожиданно давала себя знать.
Олька любил летние ночи, светло-пустынную волнующую безлюдность улиц… Тот, другой человек – человек, который любил участвовать в расстрелах и орать скабрезные стихи на пьянках, мчаться в грохочущем по темным зимним улицам автомобиле на рискованные операции, – в такие минуты куда-то отступал, и мысли растворялись в неожиданно обретенной ясной прозрачности белой ночи.
«А любопытный псевдоним – князь Серебряный. Этот беляк, должно быть, большой любитель Толстого. С намеком – псевдоним… Опричнина – мы. А что, разве Грозный был не прав? А Сережка тоже всегда обожал Толстого… Еще тот отрывок, который он наизусть читал… „Не сравнять крутых гор со пригорками, не расти двум колосьям в уровень, не бывать на Руси без боярщины!“ Так, кажется… Стой, стой!»
Олька резко остановился.
«Нет! Не может быть!»
– Твою мать!!
«Говорили о каком-то офицерике из штаба Юденича, который как-то очень лихо сбежал из Чека. Но полез бы он тогда ко мне? А разве такое не в его духе? „К Петерсу“. Перчаточки. А тот жест, когда явно хотел закурить, полез в карман, как только за куревом лезут… И почему-то передумал.
Адрес! Что же он мог там написать?»
Олька знал уже, впрочем, примерное содержание записки.
Прокуренный махоркой зальчик, в котором говорил Петерс, был набит до отказа.
Олька Абардышев, затиснутый в угол вместе с Володькой Ананьевым (молодым человеком, которого видел в ЧК Сережа) и Динкой, краем глаза увидел, что Динкина рука съезжает на бок, к маузеру. Пользуясь темнотой (света не хватало на углы маленького зала), Олька с мягкой силой положил свою руку на Динкину – поверх маузера. Горячие, с притягивающей насмешливостью изогнутые губы приблизились к ее лицу:
– …Успеешь… не тянись к игрушке… успеешь пострелять, девочка.
– Второе: товарищем Троцким разработан план по усилению обороноспособности Петрограда, в котором решающая роль отводится также нам, работникам Чека. Тут многие слышали про особые отряды, так вот, для тех, кто не слышал: кольцо обороны Петрограда должно быть охвачено изнутри другим, укрепляющим первое, кольцом – оно будет состоять из работников Чека, задачей которых будет не борьба с врагом, а создание невозможности отступления для колеблющихся. Защищающие Питер должны знать, что тех, кто побежит, встретит неминуемая смерть. Не далее чем послезавтра части Чека должны быть распределены по частям обороны. Ответственный – товарищ Валентинов. По заводам в ближайшую ночь – товарищи Блюмкин и… Абардышев.
Последнее было неожиданным. По еврейскому нервному лицу повернувшегося к Ольке Ананьева пробежала одобрительная улыбка. Олька, посерьезнев в лице, крепко пожал в темноте несколько молча протянутых рук. Он чувствовал, что неожиданное назначение не вызвало возражений, чувствовал, что возложенная на него ответственность молчаливо одобрена.
Ольку Абардышева любили в ЧК. И хорошее происхождение, и образованность, и барственные манеры – все, что не простилось бы никому другому, ставилось Ольке чуть ли не в заслугу. Олька небрежно покорял товарищей по работе в ЧК, как и покоряет обыкновенно плебеев аристократ, разделяющий их интересы, В этом сказывалась извечная плебейская потребность восхищаться вышестоящим существом. Олька показался в эту встречу Сереже толстовским Афанасием Вяземским. Так или иначе, этот новый Вяземский чувствовал себя среди опричников нового времени как рыба в воде.
– Что это еще, мать его, за князь такой – Серебряный?
– Эй, товарищ Абардышев!
Олька приостановился на площадке широкой лестницы.
– Ну?
– Ты у нас вроде как «спец» по голубым кровям?
– Вроде как.
– Тогда скажи, что это за князь такой – Серебряный?
– Князь Серебряный? Это книга так называется.
– Какая к … матери книга? Под Смоленском князь Серебряный орудует, падла белая. Взял его на прошлой неделе.
– А тебе, Осьмаков, других делов нет, кроме Смоленска? Нехай Москва думает, кто его там взял, у нас свой Юденич, матерь его!
– Да я смоленский…
– Товарищи, товарищи! – разговаривающих нагнал спускающийся в толпе Ананьев. – В корне неправильная постановка вопроса! Товарищ Ленин неоднократно предупреждал о недопустимости петроградского сепаратизма. Помимо нашего фронта, существует еще и общий фронт, поэтому даже сейчас, когда Петроград в такой опасности, мы все равно должны думать о положении на других фронтах… Кстати, Абардышев, по поводу ордеров ко мне завтра зайди, ты хотел. Как раз будут.
– Зайду! Динка, езжай с Володькой – я пешком.
Ольке действительно хотелось пройтись, но только очутившись на ночной, по-летнему светлой улице, он почувствовал, насколько сильно ему этого хочется… Иногда с ним случалось так, что усталость бессонных ночей и напряженных дней, усталость, загнанная куда-то внутрь, забиваемая курением и распиванием кипятка и обычно не замечаемая, неожиданно давала себя знать.
Олька любил летние ночи, светло-пустынную волнующую безлюдность улиц… Тот, другой человек – человек, который любил участвовать в расстрелах и орать скабрезные стихи на пьянках, мчаться в грохочущем по темным зимним улицам автомобиле на рискованные операции, – в такие минуты куда-то отступал, и мысли растворялись в неожиданно обретенной ясной прозрачности белой ночи.
«А любопытный псевдоним – князь Серебряный. Этот беляк, должно быть, большой любитель Толстого. С намеком – псевдоним… Опричнина – мы. А что, разве Грозный был не прав? А Сережка тоже всегда обожал Толстого… Еще тот отрывок, который он наизусть читал… „Не сравнять крутых гор со пригорками, не расти двум колосьям в уровень, не бывать на Руси без боярщины!“ Так, кажется… Стой, стой!»
Олька резко остановился.
«Нет! Не может быть!»
– Твою мать!!
«Говорили о каком-то офицерике из штаба Юденича, который как-то очень лихо сбежал из Чека. Но полез бы он тогда ко мне? А разве такое не в его духе? „К Петерсу“. Перчаточки. А тот жест, когда явно хотел закурить, полез в карман, как только за куревом лезут… И почему-то передумал.
Адрес! Что же он мог там написать?»
Олька знал уже, впрочем, примерное содержание записки.
34
Ночные коридоры Чрезвычайки были пусты… Петерс медленно шел из опустевшего зала в свой кабинет. Возвращаться домой уже не имело смысла: час-другой вздремнуть на кожаном диване в углу – и браться за дела… Спросить у дежурного кипяточку? Да нет, черт с ним. Спать. Обе операции, во всяком случае, проведут оперативно… И хорошая мысль – дать в помощь Блюмкину Абардышева. Без большого простора для инициативы такой начнет взбрыкивать, а так он надежен, очень надежен… С утра – созвониться с Зиновьевым… Затея с минированием в … душу мать… Какого … минировать город – его просто нельзя сдавать… Нет, Сталин, не Зиновьев, а Сталин гнет верную линию против циковского сепаратизма… Ладно, своих на это не давать… Пусть кем хочет минирует, трепло… Ладно, спать… Спать…
Зампред швырнул пиджак на диван.
А если еще попробовать соединиться с Красной Горкой?
– Алло!! Красную Горку! Шумы в трубке.
– Тамошняя телефонная станция не отвечает… Сейчас! Кажется, начали…
Совсем вдали:
– Красная Горка.
– Красногорскую Чека!
– Говорите!
– Алло?
– Артемьева!
– Подойти не может – взят под арест! – перекрывая телефонные шумы, бодро отчеканил чей-то энергический голос.
– На каком основании?! Кто у аппарата?
– А на проводе кто?
– Мать твою… Петерс на проводе! Что вы все там… что ли?! Почему была прервана связь?
– Связь-то? Да бои на территории шли, вот и нарушилась! – весело и охотно прокричал в трубку собеседник.
– Тьфу ты! Порядок навели?!
– Еще как навели-то, Яша, спи спокойненько! И как это я тебя, голуба-душа, сразу не признал? Да и ты хорош, мог бы и вспомнить, как ручку жал…
– Кто у аппарата, я спрашиваю?!
– Граф Зубов у аппарата. – Голос неожиданно сделался ближе и отчетливее, и в его откровенно жизнерадостных интонациях проступило петербургски изысканное проскальзывание буквы «р». – А теперь, Яша, слушай и на ус наматывай. Относительно той части гарнизона, которая осталась на территории форта…
– Что?!
– Je veux dire42, кого рыбы не стрескали. Et bien, комендант форта поручик Неклюдов приказывает органам Чеки и частям Красной армии оставить Петроград к завтрашнему утру. В случае неповиновения будут расстреляны триста пятьдесят коммунистов и командиров, находящихся в наших руках. Мы их покуда в док согнали, чтоб пейзажу не портили. Et bien – Питер возьмем, пленных из коммунистов брать не будем! Обожди-ка минутку… – Петерс расслышал, как где-то далеко, на другом конце провода, собеседник поднял трубку другого телефонного аппарата. – У аппарата! А, Неклюдов! А я тут как раз твои пожелания в питерскую Чеку передаю… Что? Не слышу? А, конечно, не выполнят! Но не суть – главное, чтоб в штаны наложили! Ну! – В аппарате послышался смех, и на мгновение раньше, чем собеседник перехватил прежнюю трубку, Петерс вспомнил широкоплечую и могучую фигуру и красивое наглой, веселой красотой лицо московского анархиста. «Можешь попросту Графом, как меня свои кличут». – Так о чем я, бишь? Из коммунистов пленных брать не будем, из комиссаров – само собой. Так что au revoire, товарищ Петерс, до скорого! Приветы и поцелуи!
В трубке загудел отбой.
Услышав этот гудок, Олька Абардышев вдребезги разбил бы телефонный аппарат. Яков Блюмкин помчался бы с маузером вымещать ярость в подвалах. Но Петерсу сослужили службу присущий ему флегматический, нечувствительный к унижению темперамент и основательная усталость: зампред остался спокойным.
«Социалистическое отечество в опасности!» – раздраженно подумал он. – Как будто кто и без него этого не знает!..»
А поспать не придется.
– Смольный! Сталина!
Зампред швырнул пиджак на диван.
А если еще попробовать соединиться с Красной Горкой?
– Алло!! Красную Горку! Шумы в трубке.
– Тамошняя телефонная станция не отвечает… Сейчас! Кажется, начали…
Совсем вдали:
– Красная Горка.
– Красногорскую Чека!
– Говорите!
– Алло?
– Артемьева!
– Подойти не может – взят под арест! – перекрывая телефонные шумы, бодро отчеканил чей-то энергический голос.
– На каком основании?! Кто у аппарата?
– А на проводе кто?
– Мать твою… Петерс на проводе! Что вы все там… что ли?! Почему была прервана связь?
– Связь-то? Да бои на территории шли, вот и нарушилась! – весело и охотно прокричал в трубку собеседник.
– Тьфу ты! Порядок навели?!
– Еще как навели-то, Яша, спи спокойненько! И как это я тебя, голуба-душа, сразу не признал? Да и ты хорош, мог бы и вспомнить, как ручку жал…
– Кто у аппарата, я спрашиваю?!
– Граф Зубов у аппарата. – Голос неожиданно сделался ближе и отчетливее, и в его откровенно жизнерадостных интонациях проступило петербургски изысканное проскальзывание буквы «р». – А теперь, Яша, слушай и на ус наматывай. Относительно той части гарнизона, которая осталась на территории форта…
– Что?!
– Je veux dire42, кого рыбы не стрескали. Et bien, комендант форта поручик Неклюдов приказывает органам Чеки и частям Красной армии оставить Петроград к завтрашнему утру. В случае неповиновения будут расстреляны триста пятьдесят коммунистов и командиров, находящихся в наших руках. Мы их покуда в док согнали, чтоб пейзажу не портили. Et bien – Питер возьмем, пленных из коммунистов брать не будем! Обожди-ка минутку… – Петерс расслышал, как где-то далеко, на другом конце провода, собеседник поднял трубку другого телефонного аппарата. – У аппарата! А, Неклюдов! А я тут как раз твои пожелания в питерскую Чеку передаю… Что? Не слышу? А, конечно, не выполнят! Но не суть – главное, чтоб в штаны наложили! Ну! – В аппарате послышался смех, и на мгновение раньше, чем собеседник перехватил прежнюю трубку, Петерс вспомнил широкоплечую и могучую фигуру и красивое наглой, веселой красотой лицо московского анархиста. «Можешь попросту Графом, как меня свои кличут». – Так о чем я, бишь? Из коммунистов пленных брать не будем, из комиссаров – само собой. Так что au revoire, товарищ Петерс, до скорого! Приветы и поцелуи!
В трубке загудел отбой.
Услышав этот гудок, Олька Абардышев вдребезги разбил бы телефонный аппарат. Яков Блюмкин помчался бы с маузером вымещать ярость в подвалах. Но Петерсу сослужили службу присущий ему флегматический, нечувствительный к унижению темперамент и основательная усталость: зампред остался спокойным.
«Социалистическое отечество в опасности!» – раздраженно подумал он. – Как будто кто и без него этого не знает!..»
А поспать не придется.
– Смольный! Сталина!
35
Тоненькие пальчики Тутти засовывали в папиросный мундштук туго свернутую полоску бумаги.
«ГЕНЕРАЛУ РОДЗЯНКО ИЛИ ПОЛКОВНИКУ С. ПРИ ВСТУПЛЕНИИ В ПЕТРОГРАДСКУЮ ГУБЕРНИЮ ВВЕРЕННЫХ ВАМ ВОЙСК МОГУТ ВЫЙТИ ОШИБКИ, И ТОГДА ПОСТРАДАЮТ ЛИЦА, СЕКРЕТНО ОКАЗЫВАЮЩИЕ НАМ ВЕСЬМА БОЛЬШУЮ ПОЛЬЗУ ВО ИЗБЕЖАНИЕ ПОДОБНЫХ ОШИБОК ПРОСИМ ВАС, НЕ НАЙДЕТЕ ЛИ ВЫ ВОЗМОЖНЫМ ВЫРАБОТАТЬ СВОЙ ПАРОЛЬ. /…./ В СЛУЧАЕ СОГЛАСИЯ ВАШЕГО БЛАГОВОЛИТЕ ДАТЬ ОТВЕТ ПО АДРЕСУ, КОТОРЫЙ ДАСТ ПОДАТЕЛЬ СЕГО. ВИК» 43.
– Готово, дядя Юрий.
– Молодец. – Некрасов подбросил на ладони обыкновенную на вид папиросу и, положив ее в портсигар, передал его Никитенко. Алексей молча кивнул, пряча портсигар в карман.
– Ну что же, подпоручик… Счастливо вам добраться.
– Возвращайтесь скорее, дядя Алеша!
На вошедшего Сережу Некрасов взглянул не сразу.
– Я не предполагал, что мне придется напоминать Вам о дисциплине оперативных групп, Ржевский, – наконец холодно начал он. – В восьмом часу вечера был дан приказ расходиться поодиночке из квартиры военспеца Останова. Сейчас – второй час ночи. Ступай спать, Тутти, тебе уже давно пора ложиться. Итого, Вы отсутствовали более шести часов. Ваш поступок в других условиях завершился бы домашним арестом.
– Я приношу Вам свои извинения и заверяю, что этого не повторится впредь, г-н штабс-капитан! – отчеканил Сережа.
– А я уж подумал было, что мне, как Вишневскому, не придется проститься с Вами, г-н прапорщик, – улыбнулся Никитенко.
– А Вы отправляетесь через фронт, г-н поручик? И Вишневский уже отправился? Вот это срочность…
– Ах да, Вы же за своими прогулками еще не знаете главного, Сережа, – вмешался в разговор до этого молча разбиравший чертежи Казаров. – Красная Горка, Серая Лошадь и Обручев взяты нынешней ночью…
– Частями Родзянки? – выдохнул Сережа.
– Нет, тамошним нашим ответвлением. Родзянко близко – восемь верст, но силы между ним и фортами сконцентрированы значительные. Вы ведь видели, какая мощная волна мобилизации идет по заводам… А сведения о дислокации на всякий случай понесут по отдельности и Вишневский и Никитенко44 .
– Если наши продержатся в Красной Горке хотя бы двое суток… Да что там, и суток достаточно.
– Счастливого пути! И торопитесь – могут пострадать наши люди.
«ГЕНЕРАЛУ РОДЗЯНКО ИЛИ ПОЛКОВНИКУ С. ПРИ ВСТУПЛЕНИИ В ПЕТРОГРАДСКУЮ ГУБЕРНИЮ ВВЕРЕННЫХ ВАМ ВОЙСК МОГУТ ВЫЙТИ ОШИБКИ, И ТОГДА ПОСТРАДАЮТ ЛИЦА, СЕКРЕТНО ОКАЗЫВАЮЩИЕ НАМ ВЕСЬМА БОЛЬШУЮ ПОЛЬЗУ ВО ИЗБЕЖАНИЕ ПОДОБНЫХ ОШИБОК ПРОСИМ ВАС, НЕ НАЙДЕТЕ ЛИ ВЫ ВОЗМОЖНЫМ ВЫРАБОТАТЬ СВОЙ ПАРОЛЬ. /…./ В СЛУЧАЕ СОГЛАСИЯ ВАШЕГО БЛАГОВОЛИТЕ ДАТЬ ОТВЕТ ПО АДРЕСУ, КОТОРЫЙ ДАСТ ПОДАТЕЛЬ СЕГО. ВИК» 43.
– Готово, дядя Юрий.
– Молодец. – Некрасов подбросил на ладони обыкновенную на вид папиросу и, положив ее в портсигар, передал его Никитенко. Алексей молча кивнул, пряча портсигар в карман.
– Ну что же, подпоручик… Счастливо вам добраться.
– Возвращайтесь скорее, дядя Алеша!
На вошедшего Сережу Некрасов взглянул не сразу.
– Я не предполагал, что мне придется напоминать Вам о дисциплине оперативных групп, Ржевский, – наконец холодно начал он. – В восьмом часу вечера был дан приказ расходиться поодиночке из квартиры военспеца Останова. Сейчас – второй час ночи. Ступай спать, Тутти, тебе уже давно пора ложиться. Итого, Вы отсутствовали более шести часов. Ваш поступок в других условиях завершился бы домашним арестом.
– Я приношу Вам свои извинения и заверяю, что этого не повторится впредь, г-н штабс-капитан! – отчеканил Сережа.
– А я уж подумал было, что мне, как Вишневскому, не придется проститься с Вами, г-н прапорщик, – улыбнулся Никитенко.
– А Вы отправляетесь через фронт, г-н поручик? И Вишневский уже отправился? Вот это срочность…
– Ах да, Вы же за своими прогулками еще не знаете главного, Сережа, – вмешался в разговор до этого молча разбиравший чертежи Казаров. – Красная Горка, Серая Лошадь и Обручев взяты нынешней ночью…
– Частями Родзянки? – выдохнул Сережа.
– Нет, тамошним нашим ответвлением. Родзянко близко – восемь верст, но силы между ним и фортами сконцентрированы значительные. Вы ведь видели, какая мощная волна мобилизации идет по заводам… А сведения о дислокации на всякий случай понесут по отдельности и Вишневский и Никитенко44 .
– Если наши продержатся в Красной Горке хотя бы двое суток… Да что там, и суток достаточно.
– Счастливого пути! И торопитесь – могут пострадать наши люди.
36
«Слушай, Чернецкой, а ты вообще – человек?»
Ужасный этот, так невозможно неправильно сорвавшийся вопрос уже несколько часов снова и снова звучал в ушах Мити Николаева, каждый раз обжигая его полудетское лицо краской стыда.
Ну нельзя было этого спрашивать! Непонятно почему, но нельзя. Теперь все кончено, теперь потеряна всякая надежда на то, чтобы покороче сойтись с этим холодным, ненарочито надменным, словно окутанным какой-то вечно ночной таинственностью Женей Чернецким…
Митя мерил злыми шагами всползающую на высокий холм проселочную дорогу. Однообразный предвечерний пейзаж, расстилающийся вокруг, словно сгущал овладевшее им уныние.
Но он бы ни за что не сделал этой глупости, если бы не неожиданный прорыв – после того утреннего боя за Щелково; если бы не мгновенная эта догадка при взгляде на Женю: догадка эта была пронизавшим Митю ощущением древности, пугающей древности этого существа, воплотившегося в стоящем перед ним восемнадцатилетнем офицере… Ничего современного, человеческого не было в этом юном, тревожаще нежном лице, каком-то Бердслеевском лице – контрасте ослепительно ярких цветов – белого и черного.
– Господа офицеры! Требуются добровольцы из нас – прорвать оборону штыковым ударом…
– Позвольте мне, г-н капитан!
И этот отчаянный бег навстречу свистящим пулям… Перебежка… Удар, смягченный сухой травой, тела о землю, запах нагретой земли, ползущий по травинке муравей… Снова резкий бросок тела вверх… А бежавший рядом так и остался лежать…
Чернецкого, бегущего впереди, не берут пули: он легко бежит с солдатской винтовкой в руках и, встречая их свист, смеется, смеется так, будто наверное знает, что пули эти бессильны…
И – рукопашная, рукопашная, страшнее которой на свете нет ничего… Упруго взрезающий чужую плоть штык… Крик – страшный, захлебнувшийся; какая же она яркая – кровь!
Рукопашная – не чувствуется даже боли в поврежденной вчера руке; бои идут вторые сутки… «А-а-а..»
Запоздалый треск только что установленного пулемета… Пулеметный огонь не может уже зацепить Женю, под ударом которого дергается и замирает тело лежащего за пулеметом парня… Треск замолкает.
Оборона деревушки Щелково по линии наступления Ямбург – Красное Село, в котором укрепились красные курсанты I Новгородских пехотных курсов комсостава, прорвана. Удалось занять несколько дворов в центре села, но прорванная линия смыкается за офицерской группой снова…
Перепуганные насмерть хозяева прячутся в подполе вместе с детьми и теленком, которого высокий, худой как жердь мужик стаскивает туда на руках…
Бой становится многослойным: в центре – белые, вокруг белых – красные, вокруг красных обхватившие Щелково белые части…
Женя Чернецкой носится по скотному двору, стреляя то от одной, то от другой точки; остальные занимают постоянные позиции…
Со стороны Красного Села на дороге видно облако пыли, поднимаемое обыкновенно передвижением большого количества людей, коней и телег… Митя не знает еще, что это подходят части 7-й армии красных.
Невероятно тяжелый бой – второй бой за двое суток – натиск на Красное Село идет стремительно… Почему не хочется спать?
«Слушай, Чернецкой, а ты вообще – человек?»
Почему он спросил об этом?
И со смешком, от которого холодок пробежал по спине, ответ Жени: «А ты как думаешь?»
Отчего же все-таки вопрос был задан?
…Еще в первую, до Ямбурга, встречу с Женей Чернецким Мите Николаеву невольно вспомнились немало раздражавшие когда-то родителей разговоры с дядей Сашей…
Дядя Саша, профессор-этнограф, живший в небольшом домике на Шаболовке, считался немного чудаковатым… Еще более чудаковатым, если не прямо помешанным сочла бы его вся родня, если бы им довелось присутствовать при его разговорах с двенадцатилетним племянником Митей, учеником четвертого класса.
Со свойственной большинству мальчиков (и у большинства проходящей к взрослости и даже раньше) тягой к чудесному и необыкновенному, Митя очень любил бывать в этой заваленной чучелами экзотических зверей, африканскими масками, тамтамами и деревянными божками квартире, забираться в кресло с резными фигурками обезьян на подлокотниках, и слушать дядины рассказы об удивительных обычаях диких племен…
Но тот всплывший в памяти при знакомстве с Женей Чернецким разговор зашел не об убивании счастливым отцом первого прохожего, чтобы наградить его именем новорожденного младенца, и не о живых девочках-богинях из Катманду…
« – Видишь ли, друг мой, – говорил дядя Саша, наклеивая на продолговатые коробочки небольшие ярлычки, – это было бы крайне бездарно и скучно, если бы вокруг нас ходили и занимались своими делами одни только люди… Но это, по счастью, не так, и за самыми обыкновенными человеческими делами и в обыкновенных человеческих нарядах можно встретить и несколько других существ…
– Каких, дядя Саша?
– Разумеется, нелюдей, мой милый… Хотя иной нелюдь, случается, так подделается под человека, что не сразу и отличишь…
– Нелюди – это злая нечисть, дядя Саша?
– Отчего же непременно злая? Передай мне, будь любезен, вон ту папку… Красную… Спасибо. Вот люди – есть хорошие, есть плохие… Так почему же нелюди должны быть одинаковы? И хорошие есть и плохие… Только, надо сказать, у хороших есть одна малоприятная особенность… Если их угадаешь, они очень любят… г-м… пугать не пугать… а так – притворяться черными… Хотя на самом-то деле не черные они, а только темные, темные-тайные…
– А как их отличить – нелюдей от людей?
– Сами себя выдают, Митя… Нет-нет да выдадут… У некоторых очень северных народов, например, считается, что они узнают друг друга по блеску глаз… А человеку их узнать… Ну, к примеру, лунного свету они не любят… Почему?.. Куда же я засунул клей?.. А, вот он… Вероятно, потому, что нелюди, иначе – оборотни, по большей части пошли от волков… Вы «Слово о полку Игореве» уже проходили?
– Нет еще. Мы пока только былины проходим…
– Был такой нелюдь – князь Всеслав Брячиславич Полоцкий, или Кривский. Князь-оборотень. Будешь читать «Слово» – узнаешь…»
…Беседы эти, отошедшие куда-то далеко-далеко от Мити Николаева, неожиданно с необыкновенной отчетливостью всплыли в памяти с появлением Жени Чернецкого. Женя, сам не ведая того, потряс Митю тем, что его детские представления, задумываться о которых ему так же не приходило в голову, как задумываться о существовании домовых, неожиданно оказались проступившей в Жене правдой.
«Они себя выдают…»
Женя Чернецкой боялся лунного света.
– А ты зря пьешь в темноте. Есть и пить в темноте не стоит.
– Почему?
– Да просто потому, что в темноте не видно, что ты ешь или пьешь.
– Вот так от самых обыкновенных слов может стать страшно, – сказал тогда Митя.
Женя Чернецкой постоянно выдавал себя, несмотря даже на въевшиеся в характер манеры обычного гимназиста…
А может быть, все это вообще – бред? Игра не в меру расходившегося воображения? С чего же он все это взял, в конце концов?
…Заныла расшибленная прикладом рука, несмотря на которую Митя все же участвовал в бое за Щелково. Пора было возвращаться в избу, отведенную на постой. Но по дороге Митя невольно сделал крюк и пошел мимо дома, где находился Чернецкой.
Сквозь кусты сирени, вылезающие на улицу над редкими дощечками палисадника, было видно освещенное окно. Проходя мимо, Митя так же невольно заглянул в него, и зрелище, которое предстало перед его глазами, в первый момент заставило его подумать, что он действительно бредит.
Женя Чернецкой сидел на краю стола, ногой в грязном сапоге упираясь в сиденье стула, и глядя перед собой черными, невидящими глазами, с лицом, холодно отрешенным от своего невообразимо нелепого занятия, небрежно-методическими движениями кисти затянутой в черную шелковую перчатку руки резал перед собой воздух игрушечного размера шпагой.
Ужасный этот, так невозможно неправильно сорвавшийся вопрос уже несколько часов снова и снова звучал в ушах Мити Николаева, каждый раз обжигая его полудетское лицо краской стыда.
Ну нельзя было этого спрашивать! Непонятно почему, но нельзя. Теперь все кончено, теперь потеряна всякая надежда на то, чтобы покороче сойтись с этим холодным, ненарочито надменным, словно окутанным какой-то вечно ночной таинственностью Женей Чернецким…
Митя мерил злыми шагами всползающую на высокий холм проселочную дорогу. Однообразный предвечерний пейзаж, расстилающийся вокруг, словно сгущал овладевшее им уныние.
Но он бы ни за что не сделал этой глупости, если бы не неожиданный прорыв – после того утреннего боя за Щелково; если бы не мгновенная эта догадка при взгляде на Женю: догадка эта была пронизавшим Митю ощущением древности, пугающей древности этого существа, воплотившегося в стоящем перед ним восемнадцатилетнем офицере… Ничего современного, человеческого не было в этом юном, тревожаще нежном лице, каком-то Бердслеевском лице – контрасте ослепительно ярких цветов – белого и черного.
– Господа офицеры! Требуются добровольцы из нас – прорвать оборону штыковым ударом…
– Позвольте мне, г-н капитан!
И этот отчаянный бег навстречу свистящим пулям… Перебежка… Удар, смягченный сухой травой, тела о землю, запах нагретой земли, ползущий по травинке муравей… Снова резкий бросок тела вверх… А бежавший рядом так и остался лежать…
Чернецкого, бегущего впереди, не берут пули: он легко бежит с солдатской винтовкой в руках и, встречая их свист, смеется, смеется так, будто наверное знает, что пули эти бессильны…
И – рукопашная, рукопашная, страшнее которой на свете нет ничего… Упруго взрезающий чужую плоть штык… Крик – страшный, захлебнувшийся; какая же она яркая – кровь!
Рукопашная – не чувствуется даже боли в поврежденной вчера руке; бои идут вторые сутки… «А-а-а..»
Запоздалый треск только что установленного пулемета… Пулеметный огонь не может уже зацепить Женю, под ударом которого дергается и замирает тело лежащего за пулеметом парня… Треск замолкает.
Оборона деревушки Щелково по линии наступления Ямбург – Красное Село, в котором укрепились красные курсанты I Новгородских пехотных курсов комсостава, прорвана. Удалось занять несколько дворов в центре села, но прорванная линия смыкается за офицерской группой снова…
Перепуганные насмерть хозяева прячутся в подполе вместе с детьми и теленком, которого высокий, худой как жердь мужик стаскивает туда на руках…
Бой становится многослойным: в центре – белые, вокруг белых – красные, вокруг красных обхватившие Щелково белые части…
Женя Чернецкой носится по скотному двору, стреляя то от одной, то от другой точки; остальные занимают постоянные позиции…
Со стороны Красного Села на дороге видно облако пыли, поднимаемое обыкновенно передвижением большого количества людей, коней и телег… Митя не знает еще, что это подходят части 7-й армии красных.
Невероятно тяжелый бой – второй бой за двое суток – натиск на Красное Село идет стремительно… Почему не хочется спать?
«Слушай, Чернецкой, а ты вообще – человек?»
Почему он спросил об этом?
И со смешком, от которого холодок пробежал по спине, ответ Жени: «А ты как думаешь?»
Отчего же все-таки вопрос был задан?
…Еще в первую, до Ямбурга, встречу с Женей Чернецким Мите Николаеву невольно вспомнились немало раздражавшие когда-то родителей разговоры с дядей Сашей…
Дядя Саша, профессор-этнограф, живший в небольшом домике на Шаболовке, считался немного чудаковатым… Еще более чудаковатым, если не прямо помешанным сочла бы его вся родня, если бы им довелось присутствовать при его разговорах с двенадцатилетним племянником Митей, учеником четвертого класса.
Со свойственной большинству мальчиков (и у большинства проходящей к взрослости и даже раньше) тягой к чудесному и необыкновенному, Митя очень любил бывать в этой заваленной чучелами экзотических зверей, африканскими масками, тамтамами и деревянными божками квартире, забираться в кресло с резными фигурками обезьян на подлокотниках, и слушать дядины рассказы об удивительных обычаях диких племен…
Но тот всплывший в памяти при знакомстве с Женей Чернецким разговор зашел не об убивании счастливым отцом первого прохожего, чтобы наградить его именем новорожденного младенца, и не о живых девочках-богинях из Катманду…
« – Видишь ли, друг мой, – говорил дядя Саша, наклеивая на продолговатые коробочки небольшие ярлычки, – это было бы крайне бездарно и скучно, если бы вокруг нас ходили и занимались своими делами одни только люди… Но это, по счастью, не так, и за самыми обыкновенными человеческими делами и в обыкновенных человеческих нарядах можно встретить и несколько других существ…
– Каких, дядя Саша?
– Разумеется, нелюдей, мой милый… Хотя иной нелюдь, случается, так подделается под человека, что не сразу и отличишь…
– Нелюди – это злая нечисть, дядя Саша?
– Отчего же непременно злая? Передай мне, будь любезен, вон ту папку… Красную… Спасибо. Вот люди – есть хорошие, есть плохие… Так почему же нелюди должны быть одинаковы? И хорошие есть и плохие… Только, надо сказать, у хороших есть одна малоприятная особенность… Если их угадаешь, они очень любят… г-м… пугать не пугать… а так – притворяться черными… Хотя на самом-то деле не черные они, а только темные, темные-тайные…
– А как их отличить – нелюдей от людей?
– Сами себя выдают, Митя… Нет-нет да выдадут… У некоторых очень северных народов, например, считается, что они узнают друг друга по блеску глаз… А человеку их узнать… Ну, к примеру, лунного свету они не любят… Почему?.. Куда же я засунул клей?.. А, вот он… Вероятно, потому, что нелюди, иначе – оборотни, по большей части пошли от волков… Вы «Слово о полку Игореве» уже проходили?
– Нет еще. Мы пока только былины проходим…
– Был такой нелюдь – князь Всеслав Брячиславич Полоцкий, или Кривский. Князь-оборотень. Будешь читать «Слово» – узнаешь…»
…Беседы эти, отошедшие куда-то далеко-далеко от Мити Николаева, неожиданно с необыкновенной отчетливостью всплыли в памяти с появлением Жени Чернецкого. Женя, сам не ведая того, потряс Митю тем, что его детские представления, задумываться о которых ему так же не приходило в голову, как задумываться о существовании домовых, неожиданно оказались проступившей в Жене правдой.
«Они себя выдают…»
Женя Чернецкой боялся лунного света.
– А ты зря пьешь в темноте. Есть и пить в темноте не стоит.
– Почему?
– Да просто потому, что в темноте не видно, что ты ешь или пьешь.
– Вот так от самых обыкновенных слов может стать страшно, – сказал тогда Митя.
Женя Чернецкой постоянно выдавал себя, несмотря даже на въевшиеся в характер манеры обычного гимназиста…
А может быть, все это вообще – бред? Игра не в меру расходившегося воображения? С чего же он все это взял, в конце концов?
…Заныла расшибленная прикладом рука, несмотря на которую Митя все же участвовал в бое за Щелково. Пора было возвращаться в избу, отведенную на постой. Но по дороге Митя невольно сделал крюк и пошел мимо дома, где находился Чернецкой.
Сквозь кусты сирени, вылезающие на улицу над редкими дощечками палисадника, было видно освещенное окно. Проходя мимо, Митя так же невольно заглянул в него, и зрелище, которое предстало перед его глазами, в первый момент заставило его подумать, что он действительно бредит.
Женя Чернецкой сидел на краю стола, ногой в грязном сапоге упираясь в сиденье стула, и глядя перед собой черными, невидящими глазами, с лицом, холодно отрешенным от своего невообразимо нелепого занятия, небрежно-методическими движениями кисти затянутой в черную шелковую перчатку руки резал перед собой воздух игрушечного размера шпагой.
37
Колеса автомобиля громыхали по камням мостовой: шум мотора, отдающийся в холодном камне домов, был единственным звуком, нарушающим мертвящий сон полупустынного города.
Ехали молча. Своих, из ЧК, было трое: Динка, Ющенко и Ананьев, остальные – только сегодня вооруженные тульскими винтовками рабочие.
Олька Абардышев, сидящий у левого борта, грыз себя поедом. «Как можно было, так-разэтак, оказаться таким идиотом! Чекисту, большевику, так рассоплиться при встрече с детским другом, что в первую голову не проверить у него документов… Проще говоря, это называется – потерять бдительность. А потеря бдительности для чекиста… Ладно, этой мой промах, и исправлять его мне… Мы еще встретимся, Сережка, во всяком случае, я очень постараюсь, чтобы мы встретились».
Картонная карточка, согнутая вдвое, лежала во внутреннем кармане Олькиной кожанки.
Автомобиль затормозил перед заброшенным на вид уходящим в глубину двора домом, въезд к которому был закрыт чугунной решеткой запертых ворот.
Не откидывая борта, чекисты и рабочие попрыгали с грузовика и, стараясь не очень стучать сапогами, прошли через двор к лестнице парадного. По знаку Абардышева несколько человек, обогнув парадное, подошли к черному ходу, трое остались у парадного, а остальные прошли вслед за ним.
Несмотря на запущенный вид подъезда, было заметно, что в прежние времена это был хороший, респектабельный дом: на белой мраморной лестнице (сейчас – грязной) еще сохранились металлические прутья, когда-то поддерживающие ковер. Двери в первую квартиру не было: на лестничную площадку, напоминая зев пещеры, открывался черный провал коридора. Войдя в квартиру, Олька сразу же обо что-то споткнулся, пахло сыростью и всякой дрянью. В первой комнате, куда вошли чекисты, паркет был сожжен до самого наката. Было видно, что в квартире разводили зимой костры. Дальше осматривать не имело смысла: подобных квартир им немало попалось уже в эту ночь.
… – Кто там? – спросил слабый старческий голос.
– Откройте, Чека!
Лязгнул запор, затем упала цепочка.
– Проходите.
Старую женщину, стоящую перед чекистами, нельзя было назвать старухой: высокая и худая, она держалась необыкновенно прямо. Как только отворилась дверь, лицо ее застыло даже не в надменном, а просто в очень спокойном выражении.
– Проходите, – повторила она, высохшей, с выступающими суставами рукой придерживая темную козью шаль на груди.
– Кто, кроме вас, проживает в квартире?
– Я одна.
Чекисты прошли за женщиной из коридора в единственную освещенную комнату.
– Будьте добры предъявить документы.
– Пожалуйста – Все с тем же достоинством женщина подошла к черному резному шкафику и, выдвинув один из ящичков, протянула документы Ананьеву.
Положив браунинг на покрытый китайской светло-зеленой скатертью стол, Володька принялся разбирать их при неярком свете лампы, растворяющемся в белой ночи.
Рабочие, ожидая начала обыска, толпились в дверях. Женщина продолжала стоять над сидящим за столом Ананьевым, держась очень прямо. Олька нетерпеливо прохаживался по комнате; на большинство из увиденных за эту ночь комнат эта единственная обитаемая комната в квартире не походила тем, что не было заметно попытки перенести в нее чего-либо из остальных. Если не считать уродливо-обычной печки, все здесь на своих местах. Эта комната была не обезображенной тенью жилья, а человеческим настоящим жильем, которое могло рассказать о привычках и вкусах своей обитательницы: старая, темная мебель, большое количество китайских вещиц: черные, с выплывающими откуда-то из своей яркой глубины цветными рыбками и похожими на рыбок цветами лаковые подносы и шкатулочки, на трюмо – тонко расписанные изнутри жанровыми сценками стеклянные флакончики, фарфоровые статуэтки, в деревянной темно-зеленой с пагодами и плывущей джонкой вазе – букет сухих цветов. На стене – несколько неожиданный пробковый белый шлем, какие носят путешественники в пустынях и тропиках, уже пожелтевший от времени, а под ним…
– Гражданка Белоземельцева, Ксения Аполлинариевна… бывшая дворянка…
С большого фотографического портрета, появившегося здесь явно позже, чем все остальное, на Ольку весело и прямо смотрел очень молодой офицер. Даже скорее офицерик, это слово подходило больше: из тех полуофицеров-полугимназистов, которых десятками тысяч создавала в начале восемнадцатого белая идея. В этом, одном из десятков тысяч, мальчике-офицере было, казалось, столько жизни, что он даже с портрета действительно смотрел, словно вырываясь из простой рамки. Даже на портрете было видно, что необычайно идущая к нему форма – с иголочки, и к этому очень шла безупречная короткая стрижка темных волос. Безупречный вид был придан и маленьким усикам над губой, приоткрывшей в улыбке ослепительные зубы. Казалось, офицерик и смеялся одновременно над своей свежеиспеченностью, и рисовался ею.
Ехали молча. Своих, из ЧК, было трое: Динка, Ющенко и Ананьев, остальные – только сегодня вооруженные тульскими винтовками рабочие.
Олька Абардышев, сидящий у левого борта, грыз себя поедом. «Как можно было, так-разэтак, оказаться таким идиотом! Чекисту, большевику, так рассоплиться при встрече с детским другом, что в первую голову не проверить у него документов… Проще говоря, это называется – потерять бдительность. А потеря бдительности для чекиста… Ладно, этой мой промах, и исправлять его мне… Мы еще встретимся, Сережка, во всяком случае, я очень постараюсь, чтобы мы встретились».
Картонная карточка, согнутая вдвое, лежала во внутреннем кармане Олькиной кожанки.
Автомобиль затормозил перед заброшенным на вид уходящим в глубину двора домом, въезд к которому был закрыт чугунной решеткой запертых ворот.
Не откидывая борта, чекисты и рабочие попрыгали с грузовика и, стараясь не очень стучать сапогами, прошли через двор к лестнице парадного. По знаку Абардышева несколько человек, обогнув парадное, подошли к черному ходу, трое остались у парадного, а остальные прошли вслед за ним.
Несмотря на запущенный вид подъезда, было заметно, что в прежние времена это был хороший, респектабельный дом: на белой мраморной лестнице (сейчас – грязной) еще сохранились металлические прутья, когда-то поддерживающие ковер. Двери в первую квартиру не было: на лестничную площадку, напоминая зев пещеры, открывался черный провал коридора. Войдя в квартиру, Олька сразу же обо что-то споткнулся, пахло сыростью и всякой дрянью. В первой комнате, куда вошли чекисты, паркет был сожжен до самого наката. Было видно, что в квартире разводили зимой костры. Дальше осматривать не имело смысла: подобных квартир им немало попалось уже в эту ночь.
… – Кто там? – спросил слабый старческий голос.
– Откройте, Чека!
Лязгнул запор, затем упала цепочка.
– Проходите.
Старую женщину, стоящую перед чекистами, нельзя было назвать старухой: высокая и худая, она держалась необыкновенно прямо. Как только отворилась дверь, лицо ее застыло даже не в надменном, а просто в очень спокойном выражении.
– Проходите, – повторила она, высохшей, с выступающими суставами рукой придерживая темную козью шаль на груди.
– Кто, кроме вас, проживает в квартире?
– Я одна.
Чекисты прошли за женщиной из коридора в единственную освещенную комнату.
– Будьте добры предъявить документы.
– Пожалуйста – Все с тем же достоинством женщина подошла к черному резному шкафику и, выдвинув один из ящичков, протянула документы Ананьеву.
Положив браунинг на покрытый китайской светло-зеленой скатертью стол, Володька принялся разбирать их при неярком свете лампы, растворяющемся в белой ночи.
Рабочие, ожидая начала обыска, толпились в дверях. Женщина продолжала стоять над сидящим за столом Ананьевым, держась очень прямо. Олька нетерпеливо прохаживался по комнате; на большинство из увиденных за эту ночь комнат эта единственная обитаемая комната в квартире не походила тем, что не было заметно попытки перенести в нее чего-либо из остальных. Если не считать уродливо-обычной печки, все здесь на своих местах. Эта комната была не обезображенной тенью жилья, а человеческим настоящим жильем, которое могло рассказать о привычках и вкусах своей обитательницы: старая, темная мебель, большое количество китайских вещиц: черные, с выплывающими откуда-то из своей яркой глубины цветными рыбками и похожими на рыбок цветами лаковые подносы и шкатулочки, на трюмо – тонко расписанные изнутри жанровыми сценками стеклянные флакончики, фарфоровые статуэтки, в деревянной темно-зеленой с пагодами и плывущей джонкой вазе – букет сухих цветов. На стене – несколько неожиданный пробковый белый шлем, какие носят путешественники в пустынях и тропиках, уже пожелтевший от времени, а под ним…
– Гражданка Белоземельцева, Ксения Аполлинариевна… бывшая дворянка…
С большого фотографического портрета, появившегося здесь явно позже, чем все остальное, на Ольку весело и прямо смотрел очень молодой офицер. Даже скорее офицерик, это слово подходило больше: из тех полуофицеров-полугимназистов, которых десятками тысяч создавала в начале восемнадцатого белая идея. В этом, одном из десятков тысяч, мальчике-офицере было, казалось, столько жизни, что он даже с портрета действительно смотрел, словно вырываясь из простой рамки. Даже на портрете было видно, что необычайно идущая к нему форма – с иголочки, и к этому очень шла безупречная короткая стрижка темных волос. Безупречный вид был придан и маленьким усикам над губой, приоткрывшей в улыбке ослепительные зубы. Казалось, офицерик и смеялся одновременно над своей свежеиспеченностью, и рисовался ею.