21

   «Как дожить до завтрашнего дня – нелепо, странно, смешно, но отчего мне кажется сейчас, что именно ее образ я, сам того не зная, пронес через войну… Ведь это не так, но сейчас мне уже кажется, что это так… Ведь я же не двадцатилетний Сережинька Ржевский (последний раз Вадим видел Сережу летом 1919 года…), в конце концов, мне не по возрасту уже кидающая то в жар, то в холод мальчишеская дрожь… Почти религиозный трепет: когда-то это было со мной, но, по крайней мере – до первой из двух пройденных мною войн… „Как дожить до завтра“ – каково? Для гимназиста – уместно… Ни с того ни с сего, как; снег на голову – роковая страсть? Бред какой-то… Просто ударила в голову память дореволюционного мира… И маленькая частичка этого мира – Ида Белоземельцева, тогда почти подросток, самая обыкновенная девочка-екатерининка, каких можно было встретить в каждой второй дворянской семье Петербурга…»
   …И когда это «завтра» наступит, он просто посмотрит на Иду Белоземельцеву трезвыми глазами: жаль, но ничего другого быть не может – подобные порывы продолжительны только у гимназистов.

22

   – А я принесла кое-что интересное для Вас, – Ида вынула из сумочки и протянула Вадиму какую-то небольшую книгу. – Думаю, Вам это должно быть интересно…
   – Что это? – с улыбкой спросил Вадим, принимая книгу из обтянутой серой перчаткой маленькой руки.
   …Это был карманного формата сборник во вполне аполлоновском духе: блеклый четырехугольник греческого орнамента на обложке, силуэт увитой полынью амфоры под блеклыми же буквами названия: «артерлбш» 67. Снизу – «Москва, 1915». Сверху – стилизованными под греческие буквами…
   «Евгений Ржевский». Вадим вздрогнул.
   – Боже мой! Неужели это – стихи Жени Ржевского? Но ведь он, кажется, их не издавал…
   – Посмотрите внимательнее.
   – Скоропечатня Левенсона? Тогда понятно. Частный заказ.
   Перед глазами Вишневского возник странный псевдоготический домик в Трехпрудном переулке, домик с линией символических репейников по фасаду. Вадиму только один раз довелось побывать в этой скоропечатне, по какому-то, сейчас и не вспомнишь, какому делу, но дом отчего-то запомнился…
   – Я не дам его Вам с собой – мне очень не хотелось бы с ним, даже ненадолго, расставаться, но сядем здесь, и Вы почитаете…
   – Но ведь Вы соскучитесь, пока я буду читать, Ида? – открывая книгу, спросил Вишневский, когда они сели на белую скамью под старым королевским каштаном.
   – Я буду сама виновата: я же не хочу Вам его дать. Смотрите, как красиво осыпается розовая каштановая свечка – несколько лепестков упали прямо на страницу! Жене бы это понравилось… Читайте же!
   Вадим перевернул титульный лист68.
 
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ТАВРИЯ
 
 
 
1. Кипарисы
 
 
 
Где в сияньи – без тени и влаги,
 
 
 
Зноем солнца ущелья горят,
 
 
 
Кипарисы – древесные маги —
 
 
 
Упование ночи таят.
 
 
 
Кипарисы – ночные виденья,
 
 
 
Черен лиственный строгий наряд,
 
 
 
Это древних заклятий сплетенья,
 
 
 
Тенью знанья влекущие взгляд.
 
 
 
Этих знаков не смог разгадать я,
 
 
 
Но, внимая молчанью времен,
 
 
 
Я узнал, что от века проклятье
 
 
 
Ждет того, кто нарушит их сон.
 
 
 
Выйдут, вытекут денные силы,
 
 
 
К темной тайне, душа, прикоснись:
 
 
 
Я хочу, чтоб над камнем могилы
 
 
 
К небу черный взлетел кипарис.
 
 
 
2
 
 
 
Осенне-золотой закат,
 
 
 
Закат Таврического сада,
 
 
 
Меж черных шпалер золотят
 
 
 
Лучи прозрачность винограда.
 
 
 
Ложится ломаная тень,
 
 
 
Леса холмов оделись чернью,
 
 
 
Дымок татарских деревень
 
 
 
Чуть терпок в воздухе вечернем…
 
 
 
Железо скрипнет на петлях,
 
 
 
Душа иного не захочет,
 
 
 
Чем, измеряя боль в шагах,
 
 
 
Бродить в грядущей пышной ночи.
 
 
 
О чем-то смутно тосковать,
 
 
 
Смеясь, сзывать ночные мысли
 
 
 
И безотчетно обрывать
 
 
 
Магнолий лаковые листья.
 
 
 
3
 
 
 
Татарка старая сказала.
 
 
 
Держа ладонь моей руки,
 
 
 
Что проживу я очень мало.
 
 
 
Но не развеяла тоски.
 
 
 
В холодной сакле дымно было
 
 
 
И сажа хлопьями плыла.
 
 
 
Старуха травы заварила
 
 
 
И с наговором подала.
 
 
 
Я пил из глиняной пиалы
 
 
 
Оттенка мутного отвар,
 
 
 
И зелье пахло горьким салом,
 
 
 
И я вдыхал горячий пар.
 
 
 
Под кровлей ныли злые духи —
 
 
 
Заклятья жалкого рабы,
 
 
 
И я не мог сказать старухе,
 
 
 
Что я старей ее волшбы,
 
 
 
Что свежесть юности убога
 
 
 
С душою старой и больной…
 
 
 
…И камни плоские порога
 
 
 
Уже остались за спиной.
 
 
 
И шел я вниз тропинкой горной,
 
 
 
Касалось солнце плоских крыш,
 
 
 
И девой, вечеру покорной,
 
 
 
Вставала благостная тишь.
 
 
 
Над морем плыли белой тенью
 
 
 
Гряды вечерних облаков,
 
 
 
И я поверил в искупленье
 
 
 
Еще не сбывшихся грехов.
 
 
 
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КИММЕРИЯ
 
 
 
Камень тверже и зелень бледнее…
 
 
 
Чем тот берег так властно влечет?
 
 
 
Ветром моря грудь дышит вольнее,
 
 
 
Здесь ли время к истоку течет?
 
 
 
И, стесненное сердце тревожа.
 
 
 
Так прохладно в полуденный зной
 
 
 
Древнерусские земли Сурожа
 
 
 
Набегают полынной волной.
 
 
 
Дух тоскующий странствия хочет,
 
 
 
Чтобы в плоть возвратить имена,
 
 
 
Я дождусь наступления ночи
 
 
 
Там, где скалы венчает стена.
 
 
 
И пред тем, как виденья восстанут,
 
 
 
Оттенены наброшенной тьмой,
 
 
 
Стебли мягко-упругие станут
 
 
 
Нежно-белой – как
 
 
 
Смерть – бахромой.
 
 
 
Свод небесный так черно-хрустален!
 
 
 
Вдруг замру я, по склону взбежав:
 
 
 
Тонут первые камни развалин
 
 
 
В мягко-белом струении трав.
 
 
 
С башен в ночь барабаны вступают,
 
 
 
Зубьев крепости грозен оскал.
 
 
 
Арбалетчиков тени мелькают,
 
 
 
Так огромны в расселинах скал.
 
 
 
Генуэзский сиятельный воин!
 
 
 
Жить ли людям в бесплодных горах?
 
 
 
Город-крепость мечами построен,
 
 
 
В кладку стен ты замешивал страх.
 
 
 
Лары русские – в прахе и пыли…
 
 
 
Лишь песок просевая рукой,
 
 
 
Ваши дети финифть находили,
 
 
 
Словно камешек дивный морской.
 
 
 
Нет о жителях прежних помину,
 
 
 
В вековом уплывающем сне
 
 
 
Так беспечно встречали долины
 
 
 
Ростислава на белом коне!
 
 
 
Как гремело приветное слово.
 
 
 
Отдаваясь в ущельях вдали.
 
 
 
Как столы расставлялись дубовы.
 
 
 
Как меды но застолью несли…
 
 
 
В звоне чаш, над столами взнесенных,
 
 
 
Полон криками воздух морской…
 
 
 
…И горела в лучах полуденных
 
 
 
Круча гор без короны людской.
 
 
 
Город в пыль канул вольностью красен,
 
 
 
Шум застолий навеки затих…
 
 
 
артергбю, вспомни о князе,
 
 
 
Что скакал в мягких волнах твоих!
 
 
 
Скрыты тьмою развалин увечья,
 
 
 
В племенах повторятся слова.
 
 
 
Здесь лишь ты под звездами предвечна,
 
 
 
ссртергбю:, скорби трава!
 
 
 
…Может статься, мне сделался ныне
 
 
 
Чуть прозрачнее тайны покров:
 
 
 
В стебельке киммерийской полыни —
 
 
 
Горечь канувших в вечность миров.
 
 
 
2
 
 
 
Бродить, смирясь в тоске безмерной,
 
 
 
Читать над берегом Коран,
 
 
 
Где вечных волн гекзаметр мерный
 
 
 
Доносит весть забытых стран,
 
 
 
Встречать у пирса теплый вечер
 
 
 
И смутно чувствовать в груди,
 
 
 
Как сердце ждет тревожной встречи,
 
 
 
Такой неясной впереди.
 
 
 
Но в древнерусской синей дали,
 
 
 
Из векового забытья
 
 
 
Вдали покажется едва ли
 
 
 
Тебя несущая ладья.
 
 
 
Я верю в самой ясной боли —
 
 
 
Меня, далекая княжна,
 
 
 
Не от себя ли самого ли
 
 
 
Спасти любовь твоя должна?
 
 
 
3
 
 
 
В дробящихся волн нескончаемый бег
 
 
 
Рубины закат рассыпает,
 
 
 
И солнце уходит, как будто навек,
 
 
 
И сердце тревожно пылает.
 
 
 
Отрадный душе, этот час так жесток!
 
 
 
Тревожно-удушливы травы,
 
 
 
Растет одиночества черный цветок,
 
 
 
Но вечно ль – без счастья и славы
 
 
 
Тропинкою длить над прибоем свой путь,
 
 
 
Где хрупок взлетающий гребень,
 
 
 
И ветер морской заклиная раздуть
 
 
 
Огонь в моем сердце и в небе.
 
 
 
Чтоб бился огонь в беснованьи тоски,
 
 
 
В неистовстве силы могучей,
 
 
 
Чтоб в яростной пляске его языки
 
 
 
Жгли сердце и горные кручи,
 
 
 
Чтоб дух истерзав, прозревая от мук
 
 
 
В тревожном багрянце заката
 
 
 
Познать бесконечность, замкнутую в круг,
 
 
 
И грозную силу квадрата.
 
 
 
4
 
 
 
Кочевья Великого прост закон:
 
 
 
Душа для того жива.
 
 
 
Чтоб в темно-дурманящем сне времен
 
 
 
Услышать свои слова.
 
 
 
Ступени восходят, и вьется нить,
 
 
 
Страданье дано не зря,
 
 
 
И мы продолжаем, как дети, жить,
 
 
 
Легенду свою творя.
 
 
 
5
 
 
 
С тропинки сбился ль я, шутя,
 
 
 
Иль крест не свой несу?
 
 
 
Но вот – блуждаю, как дитя,
 
 
 
В глухом чужом лесу.
 
 
 
И вот – я выбился из сил,
 
 
 
Я стал жесток и груб;
 
 
 
Кто ж черный желудь посадил,
 
 
 
Чтоб вырос черный дуб?
 
 
 
И закрывают ветви даль,
 
 
 
Стал числам ложен счет:
 
 
 
Как будто черная спираль
 
 
 
Стремглав меня несет.
 
 
 
Но вспомнить мне придет пора
 
 
 
(Всевышний милосерд!)
 
 
 
Глаза светлее серебра
 
 
 
В нездешней бронзе черт.
 
   – Стихи, конечно, подражательны, – улыбнувшись произнесла Ида, пряча томик обратно в сумочку. – Очень многие мальчики в этом возрасте пишут примерно так, но, в отличие от многих, покойный Женя был по-настоящему талантлив… Самая сильная в сборнике, конечно, сама «хртецгоЧа». Я уверена, что Женя мог бы стать большим поэтом.
   – Но, кроме этого, он не печатал своих стихов?
   – Нет. Этот небольшой сборник – единственный, да и он, пожалуй, не в счет, ведь Женя заказал его только для своих знакомых. Была забавная история: даже в скоропечатне не принимают заказа менее чем на пятьдесят экземпляров. Женя и заказал пятьдесят, но, кажется, двадцать из них сжег – ему столько не было нужно… Пожалуй – весь Женя в этом жесте… Я очень рада, что из немногих сохранившихся у меня книг из дома есть этот маленький сборник. – Голос Иды дрогнул. – Мне очень дорого все, связанное с нашей жизнью в Крыму.
   «Мне очень дорого все, связанное с нашей жизнью в Крыму»… Неужели… А ведь это должно было быть так, не могло не быть так…
   – Вы, вероятно, читали и другие Женины стихи?
   – О, не все… В те годы мы находились в слишком неравных положениях: мы были для Жени младшими и не слишком его интересовали. А мальчики, Сережа и покойный Вадик, были самолюбивы настолько, насколько только могут быть самолюбивы семиклассники… Если мы и затевали что-то сообща, это более всего напоминало порой перемирие между давними врагами. Однажды, когда царило фехтовальное поветрие, Вадик довольно сильно поранил Жене руку в испанском выпаде… Впрочем, иногда он начинал дурачиться так, что затыкал за пояс мальчиков, и тогда бывало необыкновенно хорошо…
   «Не могло не быть так, и поэтому – было… Для того чтобы об этом догадаться, нужно только одно – попросту знать, что он там в это время был – самый обаятельный и испорченный из всех Мельмотствущих щенков, элегантный Женичка Ржевский со спадающими на плечи темными волнистыми волосами… Он там был – и все, этого достаточно… И до чего проста логика – там, где на дороге Юрия встал живой Женя Ржевский, у меня на пути становится его тень… Ида Белоземельцева сделана из того же теста, что и покойная Лена Ронстон… Покойный… покойный… покойная… – до чего мы привыкли произносить это слово с именами тех, кому даже и сейчас было бы не более двадцати пяти… И Женя Ржевский мертв уже четвертый год – почему мне так страшна сейчас его тень?»
   – До сих пор не могу представить их, Вадика и Женю, – мертвыми, убитыми… Я знаю, что Вадик умер в лазарете, – очень странно: мне почему-то чувствуется, что он мог умереть только мгновенно, и не от раны, а от самой пули… Не знаю – какие-то болезненные фантазии, вероятно, я просто не знаю, что такое война…

23

   «Ma tante!
   Надеюсь, что в своих неутомимых хлопотах Вы все же успели соскучиться по Вашей бедной племяннице, которой очень грустно в пустой квартире…
   Вы не можете представить себе, какая неожиданная встреча была у меня вчера в Тюильри. Помните ли Вы племянника Льва Михайловича Вишневского, Вадима? Сейчас он до осени в Париже, по делам организации Таганцева, на которую только и остается уповать здесь… /Ьумаю, Вырады будете его увидеть по приезде…»
   Ида отложила перо и, вздохнув, отошла от лежавшего на маленьком письменном столе бювара. Как не хватало ей именно сейчас, в эту минуту, здесь, Ирины Андреевны, ее не обижающей раздражительности, ее энергичной походки… Когда делалось особенно тоскливо, Иду обыкновенно выводила из этого состояния тетя: не утешениями, нет, далеко не утешениями… «Я не постигаю, моя милая, кому ты делаешь лучше своим унылым видом! Конечно, если тебе это больше нравится, ты можешь еще пару часов повздыхать, глядя в окно, но я бы попросила тебя ремингтонировать эти бумаги – ты представить себе не можешь, в каких ужасных условиях вынуждено жить большинство наших военных!»
   И это помогало во много раз действеннее самых душевных утешений. Ида с радостью выполняла любую работу, которую ей давала Ирина Андреевна: оформляла, развозила, перепечатывала какие-то бесконечные подписки, прошения, ходатайства, справки – и эти скучные занятия ничуть не казались ей скучны: в этом был какой-то маленький и незначительный, но все же – ее, Идин, вклад в помощь Родине…
   О, никто и сейчас не мешал ей заняться делами вместо того, чтобы, разволнованной встречей со знакомым из прежнего мира, ходить по комнате, бесцельно переставляя деревянные китайские вазочки с сухими букетами роз с бюро на письменный столик и на трюмо, задергивая и раздергивая занавески, ощущая, как растет и растет где-то внутри знакомое чувство, которое невозможно передать словами. Только один образ связывался с этим чувством – маленькой птички, отчаянно бьющейся о прутья клетки, и чем сильнее бьется эта птичка, тем больнее ей ударяться о прутья!
   Никто не мешал отвлечься делами, но никто и не заставлял сделать над собой этого усилия… Нельзя быть такой слабой! Но что поделать, если она не может, очень хотела бы, но не может быть другой, такой, как тетя, например…
   Ида опустилась на ковер и выдвинула нижний ящичек бюро: в этот ящик она почему-то не позволяла себе заглядывать часто…
   Вот он – водворенный на прежнее место маленький сборник с милым теперь снобизмом тщательно продуманного Женей оформления… Вот – вязаный бисерный кошелек с черноморскими камешками: их собирали вдвоем с голубоглазой Наташей Ивановой-Вельской – еще до гимназии: бегали потом за старшими, чтобы рассудили, чья «коллекция» красивее… Акварели Вадика – небольшой альбом, разлохматившийся от многочисленных путешествий в кармане по крымским горам… А вот опять связанное с Женей Ржевским, почему-то оказавшаяся в Вадиковых бумагах записная книжка, в которой только несколько страничек заполнены неровным, летящим, очень неразборчивым Жениным почерком…
   «Я вспоминаю мой царский сон…
   Мне снился Александр, укрощающий Букефала. И Александром был я. Это я напрягал всю силу мышц это я сжимал коленями могучие бока, это я стремился удержаться в неистовом танце звериного скока..
   Но я, я был также и чудовищным зверем – Букефалом. И я нес, становился и кружил, стремясь сбросить своего всадника…
   Я вспоминаю мой царский сон, и мне становится внятным, почему обуздание Букефала было первым подвигом Александра».
   Далее следовали пустые листки, Ида отложила книжку.
   «А все-таки понимает ли он сам, что он его сбросит, непременно сбросит, раз уж понес…» – медленно проговорил тогда Вадик дома, впервые прочитав еще пахнувший типографской краской сборник «осртецл8т», пришедший по почте вместе со вложенной в него лаконичной, небрежно-остроумной запиской.
   – Ты о чем?
   – Нет, я так… – Разговор этот вспомнился и был понят много потом, когда вспоминать и понимать стало излюбленным занятием…
   …В руках Иды оказалась твердая фотографическая карточка со стершимися краями…
   «Williams photo. 1915. Crimea».
   …Белый, ослепительно-белый костюм щегольски опирающегося на стек Вадика. Кажется, что морской ветер безопасен для его безупречного пробора, от которого за версту веет царскосельским глянцем… Улыбка пятнадцатилетнего Вадика по-взрослому сдержанна.
   Ида смотрит в объектив с детской серьезностью. На ней – белое кисейное платьице, из выреза которого выступают худые ключицы и длинная шея. Темные волосы распущены – хорошенькая девочка-подросток в возрасте гадкого утенка.
   Рядом с Идой, справа, стоит Сережа Это московский вариант Пелама Вместо безупречного глянца – чуть нарочитая обаятельная небрежность. Небрежна непринужденная поза. Волосы чуть взлохмачены ветром. На Сереже – серый pull-over и серые фланелевые брюки, даже складка на которых значительно уступает острой, как бритва, складке Вадиковых…
   Над скалой Парус навсегда застыли в своем полете беззвучно кричащие чайки…
   «Williams photo. 1915. Crimea» – серебряным тиснением внизу.
   Глухой стук копыт по каменистой тропинке: звезды просвечивают сквозь закрывшую небо черную листву.
   Тропинка все круче, грудь лошади раздвигает хлещущие ветви…
   «Не бойтесь, благородная госпожа, они не настигнут нас – я готов поклясться в этом своим мечом!»
   Заросли все гуще – Господи, как темно! От полурадостного ужаса холодно в груди…
   – Они нас не настигнут! – Рука, держащая Иду за талию, становится тверже: лошадь перепрыгивает какую-то яму… – Им не придет в голову, что я поскачу горами, ни за что не придет…»
   «Не придет, потому что это – безумие», – думает Ида. Сережино лицо совсем близко: оно кажется как-то осунувшимся от играющего в каждой черте азарта: Ида видит; как он в нетерпении кусает губы, когда все же приходится ехать медленнее.
   Игра владеет всем его существом: «они» – сейчас это для него не Вадик, не Женя, не Саша Дмитриев и не обожающая мужские роли Наташа Иванова-Вельская, а враги, преследователи настолько настоящие, что, уходя .от них, он ни минуты не колеблясь мчится, рискуя лошадью, собой и Идой, в обход – по лесным тропинкам склона…
   …Уже третий день долина между Профессорским уголком и Алуштой служит ареной развернувшихся на ней подвигов Круглого стола…
   Во флигеле дачи Ржевских находится теперь замок, в котором Ланселота – Сережу, благополучно похитившего Гвиневэру – Иду, ждут сообщники: «синие» рыцари – Володя Дмитриев и Игорь Львов. Разумеется, окончательно отстав, преследователи – «черные» рыцари – вернутся обратно и, собравшись там под всеми знаменами, пойдут осаждать «синий» замок: тогда игра перейдет в новую фазу.
   …Преследователи остались далеко позади. Медленный ход Букки. Черные, уходящие в звездное небо кипарисы. Черепичные крыши белеющих в темноте длинных домов, окна которых выходят на внутренние веранды…
   «—О чем Ваши мысли, сьер Ланселот?
   – Неплохо бы как-нибудь использовать флот для дальнейшего ведения войны…»
   Под «флотом» подразумевается легкая, небольшая, но весьма недешевая яхта «Афродита», на которой Сережа и Вадик иногда сутками пропадают в море. Особенно нравятся им берега в сторону Коктебеля…
   «– И не следовало же высокородным Вашим родителям дарить Вам эту яхту…
   – Отчего же? – Сережа негромко смеется. – Прежняя «джонка» нас с благородным сьером Черным Рыцарем решительно перестала устраивать».
   Каким светлым кажется в темноте Сережино лицо, такое беспечное сейчас, когда сцена погони выиграна!
   Копыта Букки цокают по камням мостовой…
   …Сколько времени она сидит уже на полу у выдвинутого ящика бюро, держа перед собой фотографии и глядя на Сережу, на его отчего-то серьезные губы, открытые серые глаза и чуть взлохмаченные морским ветром волосы…
   Сережа… Сережа… Сережа!