Страница:
– Благодарю Вас, Юрий Арсениевич. А теперь о деле, господа. До чего же, однако, досадно, что телефонная связь не действует: приходится за день пробегать лишних верст десять… Вы пойдете через границу в первых числах, не так ли, г-н поручик?
– Да, очевидно, на первое.
– Под самое сатанинское число? Браво… Таким образом, не далее чем завтра Вам, Вадим Дмитриевич, необходимо посетить профессора Тихвинского для получения у него инструкций и доклада А Николай Степанович настоятельно рекомендовал сделать это сегодня.
– Кстати, предупредишь Михаила Михайловича быть поосторожнее, – хмуро произнес Шелтон. – Его прежние отношения с Лениным, кажется, опять говорят о себе… И вообще у меня такое чувство, что слежка усиливается. Кстати! – он круто развернулся к окну. – Полюбуйся, Вишневский, – этот молодчик снова под окнами! Видите ли, Чернецкой, мне сдается, что за мной, как за «иностранным подданным», закреплен личный «хвост». Он дежурит таким образом уже третью неделю.
Женя сбоку, со шторы, подошел к окну: на противоположной стороне улицы, слишком явно глядя на окна шелтоновской квартиры, на тротуаре стоял…
– Над письменным столом… кажется, это у Вас – бинокль?
…Лицо стоящего на тротуаре молодого человека приблизилось. Глупость, конечно же, глупость… Хотя действительно чем-то необыкновенно похож на Ржевского. Но спутать можно только издали: Сереже сейчас – двадцать один, этому – около шестнадцати. И еще помимо различий в чертах лица (различия незначительны, так как сам тип лица – один) у него нет Сережиной беспечной легкости – выражение жестче, целенаправленней… И сами черты как-то жестче, говорят о большой внутренней собранности. А вот волосы – удивительно похожи: темно-русая грива, небрежный косой пробор, открывающий высокий правильный лоб… Удивительно приятное лицо, впрочем, это ничего не значит. Неизвестно, в какую сторону мотнуло бешено вращающееся колесо идей в сознании этого милого мальчика. Наблюдает он крайне неумело, но все же – наблюдает, и это само по себе подозрительно.
– Да, надо быть поосторожнее, – произнес Женя, с неохотой опуская бинокль. – Не смею более злоупотреблять Вашим предотъездным временем, Вадим Дмитриевич. Прощайте, Юрий Арсениевич, рад снова Вас встретить.
– Может быть, Вам лучше выйти черным ходом?
– Нет, ничего. С одного раза он меня не запомнил. …«А я отчего-то не хотел бы снова встретить
Сережу Ржевского, – подумал Вадим, слыша, как горничная затворяет в прихожей дверь за Чернецким. – Глупо, впрочем, там, где появляется Чернецкой, всегда сбиваешься на подобные мысли – во всяком случае, со мной это так… Отчего-то у меня есть ощущение, что… да нет, даже словами не могу выразить этого ощущения. Просто – не хотел бы».
– Стало быть, я отправляюсь сейчас к Тихвинскому. И по сути, Юрий, у тебя остается только сегодняшний вечер на то, чтобы решить с этим делом.
– Я уже решил и… решился, Вадим.
– Мне думается, что так будет лучше.
4
5
6
7
– Да, очевидно, на первое.
– Под самое сатанинское число? Браво… Таким образом, не далее чем завтра Вам, Вадим Дмитриевич, необходимо посетить профессора Тихвинского для получения у него инструкций и доклада А Николай Степанович настоятельно рекомендовал сделать это сегодня.
– Кстати, предупредишь Михаила Михайловича быть поосторожнее, – хмуро произнес Шелтон. – Его прежние отношения с Лениным, кажется, опять говорят о себе… И вообще у меня такое чувство, что слежка усиливается. Кстати! – он круто развернулся к окну. – Полюбуйся, Вишневский, – этот молодчик снова под окнами! Видите ли, Чернецкой, мне сдается, что за мной, как за «иностранным подданным», закреплен личный «хвост». Он дежурит таким образом уже третью неделю.
Женя сбоку, со шторы, подошел к окну: на противоположной стороне улицы, слишком явно глядя на окна шелтоновской квартиры, на тротуаре стоял…
– Над письменным столом… кажется, это у Вас – бинокль?
…Лицо стоящего на тротуаре молодого человека приблизилось. Глупость, конечно же, глупость… Хотя действительно чем-то необыкновенно похож на Ржевского. Но спутать можно только издали: Сереже сейчас – двадцать один, этому – около шестнадцати. И еще помимо различий в чертах лица (различия незначительны, так как сам тип лица – один) у него нет Сережиной беспечной легкости – выражение жестче, целенаправленней… И сами черты как-то жестче, говорят о большой внутренней собранности. А вот волосы – удивительно похожи: темно-русая грива, небрежный косой пробор, открывающий высокий правильный лоб… Удивительно приятное лицо, впрочем, это ничего не значит. Неизвестно, в какую сторону мотнуло бешено вращающееся колесо идей в сознании этого милого мальчика. Наблюдает он крайне неумело, но все же – наблюдает, и это само по себе подозрительно.
– Да, надо быть поосторожнее, – произнес Женя, с неохотой опуская бинокль. – Не смею более злоупотреблять Вашим предотъездным временем, Вадим Дмитриевич. Прощайте, Юрий Арсениевич, рад снова Вас встретить.
– Может быть, Вам лучше выйти черным ходом?
– Нет, ничего. С одного раза он меня не запомнил. …«А я отчего-то не хотел бы снова встретить
Сережу Ржевского, – подумал Вадим, слыша, как горничная затворяет в прихожей дверь за Чернецким. – Глупо, впрочем, там, где появляется Чернецкой, всегда сбиваешься на подобные мысли – во всяком случае, со мной это так… Отчего-то у меня есть ощущение, что… да нет, даже словами не могу выразить этого ощущения. Просто – не хотел бы».
– Стало быть, я отправляюсь сейчас к Тихвинскому. И по сути, Юрий, у тебя остается только сегодняшний вечер на то, чтобы решить с этим делом.
– Я уже решил и… решился, Вадим.
– Мне думается, что так будет лучше.
4
— А куда ушел Вадим?
– К Тихвинскому.
– Это который бомбы делал? – Тутти подчеркнула что-то в тетради красным карандашом.
– Не «это который», а «это тот, который»… Да, тот. Но он уже давным-давно против большевиков.
«Все-таки это нездоровое школьное окружение делает свое дело, видно даже из мелочей. Она бы подняла бурю негодования, скажи я, что она набирается всякой дряни от соклассников: а ведь невольно набирается. А все же правильно ли я поступаю? Если бы возможно было знать наверное…»
– На первое Вадим пойдет через границу.
– Я знаю.
– Я не за тем только начал этот разговор, чтобы вторично тебе это сообщить. Выслушай меня очень внимательно, Таня. Сегодня я был в посольстве и выяснил там, что мистер Грэй едет на днях в Лондон по делам своей фирмы. Вадим же, перед Парижем, также будет в Лондоне. Таким образом, обстоятельства складываются весьма благоприятно для того, чтобы я смог благополучно переслать тебя в Париж.
– Но зачем, дядя Юрий?
– Затем, чтобы Вадим поместил там тебя в подобающее учебное заведение. Не делай виду, что слышишь нечто для себя новое. Это обсуждалось между нами еще перед отъездом из Лондона: тогда я все-таки решился взять тебя обратно в Петроград, как понимаю теперь, делать этого решительно не следовало.
– Я никуда не поеду.
– Ты поедешь с мистером Грэем до Лондона, а оттуда – с Вадимом в Париж.
– Объяснитесь, дядя Юрий: я хочу знать, отчего Вы вдруг сочли это необходимым.
– Не «вдруг». Тутти. Раньше это просто не представлялось возможным.
– Раньше не представлялось возможным, а сейчас не имеет смысла. – Тутти, со странным контрастом между детскими чертами и взрослым выражением лица, говорила спокойно, не переставая при этом что-то подчеркивать в тетради – без линейки, на глаз, получалось довольно криво. – Я ведь уже привыкла ко всему, что могло бы напугать любую другую девушку моего возраста, дядя Юрий. Ведь так?
– Так. И все же смысл в этом есть.
– Так в чем же он?
– В твоей тетради.
Девочка подняла на Некрасова недоумевающие глаза.
– Дай ее сюда. Кстати, почему так криво начерчено?
– Я потеряла линейку.
– Очень неряшливо выглядит, но ладно. А что же обозначает собой этот чертеж?
– Домашнее задание.
– По какому предмету?
– Вы же знаете, дядя Юрий, что у нас нет предметов. На завтра задали воду.
– Какую воду?!
– Вода как природное богатство, вода как политическое явление, использование воды человеком…
– Объясни, Бога ради, каким политическим явлением может быть вода?
– Тут имеется в виду, что существуют водные границы между государствами, и так далее. – Тутти криво улыбнулась. – Какого-нибудь медведя или крокодила значительно труднее так рассматривать.
– А медведя или крокодила также необходимо рассматривать как политическое явление?
– Тут три графы: природное богатство, политическое явление и использование человеком.
«А ведь еще в прошлом году этого не было: впрочем, чем дальше в лес, тем больше дров, во всяком случае там, где все большую власть забирает ограниченная неряшливая мадам с вытаращенными от базедовой болезни светло-голубыми глазами…»
– Но если ты останешься здесь и пойдешь в старшие классы – этот подход изменится? Вы будете учиться по предметам?
– Нет, – неохотно, но твердо ответила Тутти, начинающая понимать, куда клонит Некрасов. – Не изменится. Но я же не слушаю всего этого – я сижу на уроках и о чем-нибудь думаю.
– Однако ты не становишься при этом образованнее.
– Образованнее я становлюсь с Вашей помощью. Ведь с этим Вы не будете спорить?
– Я не спорю – время от времени ты узнаешь от меня что-нибудь новое – то одно, то другое, но называть это образованием, значит – издеваться над самим смыслом этого слова. Образование подразумевает не случайность, а систему, не беспорядочность, а равномерность. Наше с тобой общение может служить только дополнением к образованию, но никак не его заменой. Сделать тебя образованным человеком способны только люди, специально посвятившие себя этой задаче, только педагоги, и в этом – культурные устои общества. Ты и без того уже отстала от своих сверстников, нет, разумеется, не от этих! – поспешно отвечая на гневный протестующий жест Тутти, произнес Юрий. – А от тех, кто получает систематическое образование. Мне сдается, что ты легко их нагонишь. И еще – думается, ты видела уже достаточно необразованных фанатиков и достаточно взросла для того, чтобы понять, что они одинаково ужасны с обеих сторон.
– Я поеду, дядя Юрий, – девочка поднялась из-за стола и с гордо поднятой головой, обойдя Некрасова, вышла из комнаты: Юрий услышал, как ее неторопливые шаги сразу же за закрывшейся дверью сделались быстрыми, бегущими. Затем хлопнула дверь ванной.
– К Тихвинскому.
– Это который бомбы делал? – Тутти подчеркнула что-то в тетради красным карандашом.
– Не «это который», а «это тот, который»… Да, тот. Но он уже давным-давно против большевиков.
«Все-таки это нездоровое школьное окружение делает свое дело, видно даже из мелочей. Она бы подняла бурю негодования, скажи я, что она набирается всякой дряни от соклассников: а ведь невольно набирается. А все же правильно ли я поступаю? Если бы возможно было знать наверное…»
– На первое Вадим пойдет через границу.
– Я знаю.
– Я не за тем только начал этот разговор, чтобы вторично тебе это сообщить. Выслушай меня очень внимательно, Таня. Сегодня я был в посольстве и выяснил там, что мистер Грэй едет на днях в Лондон по делам своей фирмы. Вадим же, перед Парижем, также будет в Лондоне. Таким образом, обстоятельства складываются весьма благоприятно для того, чтобы я смог благополучно переслать тебя в Париж.
– Но зачем, дядя Юрий?
– Затем, чтобы Вадим поместил там тебя в подобающее учебное заведение. Не делай виду, что слышишь нечто для себя новое. Это обсуждалось между нами еще перед отъездом из Лондона: тогда я все-таки решился взять тебя обратно в Петроград, как понимаю теперь, делать этого решительно не следовало.
– Я никуда не поеду.
– Ты поедешь с мистером Грэем до Лондона, а оттуда – с Вадимом в Париж.
– Объяснитесь, дядя Юрий: я хочу знать, отчего Вы вдруг сочли это необходимым.
– Не «вдруг». Тутти. Раньше это просто не представлялось возможным.
– Раньше не представлялось возможным, а сейчас не имеет смысла. – Тутти, со странным контрастом между детскими чертами и взрослым выражением лица, говорила спокойно, не переставая при этом что-то подчеркивать в тетради – без линейки, на глаз, получалось довольно криво. – Я ведь уже привыкла ко всему, что могло бы напугать любую другую девушку моего возраста, дядя Юрий. Ведь так?
– Так. И все же смысл в этом есть.
– Так в чем же он?
– В твоей тетради.
Девочка подняла на Некрасова недоумевающие глаза.
– Дай ее сюда. Кстати, почему так криво начерчено?
– Я потеряла линейку.
– Очень неряшливо выглядит, но ладно. А что же обозначает собой этот чертеж?
– Домашнее задание.
– По какому предмету?
– Вы же знаете, дядя Юрий, что у нас нет предметов. На завтра задали воду.
– Какую воду?!
– Вода как природное богатство, вода как политическое явление, использование воды человеком…
– Объясни, Бога ради, каким политическим явлением может быть вода?
– Тут имеется в виду, что существуют водные границы между государствами, и так далее. – Тутти криво улыбнулась. – Какого-нибудь медведя или крокодила значительно труднее так рассматривать.
– А медведя или крокодила также необходимо рассматривать как политическое явление?
– Тут три графы: природное богатство, политическое явление и использование человеком.
«А ведь еще в прошлом году этого не было: впрочем, чем дальше в лес, тем больше дров, во всяком случае там, где все большую власть забирает ограниченная неряшливая мадам с вытаращенными от базедовой болезни светло-голубыми глазами…»
– Но если ты останешься здесь и пойдешь в старшие классы – этот подход изменится? Вы будете учиться по предметам?
– Нет, – неохотно, но твердо ответила Тутти, начинающая понимать, куда клонит Некрасов. – Не изменится. Но я же не слушаю всего этого – я сижу на уроках и о чем-нибудь думаю.
– Однако ты не становишься при этом образованнее.
– Образованнее я становлюсь с Вашей помощью. Ведь с этим Вы не будете спорить?
– Я не спорю – время от времени ты узнаешь от меня что-нибудь новое – то одно, то другое, но называть это образованием, значит – издеваться над самим смыслом этого слова. Образование подразумевает не случайность, а систему, не беспорядочность, а равномерность. Наше с тобой общение может служить только дополнением к образованию, но никак не его заменой. Сделать тебя образованным человеком способны только люди, специально посвятившие себя этой задаче, только педагоги, и в этом – культурные устои общества. Ты и без того уже отстала от своих сверстников, нет, разумеется, не от этих! – поспешно отвечая на гневный протестующий жест Тутти, произнес Юрий. – А от тех, кто получает систематическое образование. Мне сдается, что ты легко их нагонишь. И еще – думается, ты видела уже достаточно необразованных фанатиков и достаточно взросла для того, чтобы понять, что они одинаково ужасны с обеих сторон.
– Я поеду, дядя Юрий, – девочка поднялась из-за стола и с гордо поднятой головой, обойдя Некрасова, вышла из комнаты: Юрий услышал, как ее неторопливые шаги сразу же за закрывшейся дверью сделались быстрыми, бегущими. Затем хлопнула дверь ванной.
5
Попрощавшись с Гумилевым, Борис поспешно направился в сторону Миллионной: примерно через полчаса он уже отпирал ключом дверь своей квартиры.
…Комната ответила на его появление как-то звонко прозвучавшей пустотой – по звуку этой пустоты Борис, как всегда безошибочно, определил, что мамы не было дома еще с утра: чтобы так звучать, комната должна была пережить без человеческого присутствия день и встретить начинающийся вечер… Комната часто звучала теперь пустотой: минувшая зима еще в своем начале унесла сначала бабушку, а через две недели – вслед за ней – умершую от крупа семилетнюю Катю.
Обед лежал, приготовленный для него с утра, на покрытом темно-синей скатертью столике – мелкий картофель в мундире, угадывающийся под прикрывающей плетеную хлебницу салфеткой дневной паек.
И было, как всегда, немного не по себе притрагиваться к еде, пролежавшей день в неподвижной пустоте комнаты… Впрочем, на этот раз Борис тут же подавил в себе болезненную фантазию: взгляд на еду вызвал неожиданно прорвавшийся наружу голод. День действительно был напряженным – школа, «Диск», квартира Тихвинского…
В мамино отсутствие можно было позволить себе недопустимую, но удивительно приятную вольность: взять наугад с полки первый попавшийся том Дюма и почитать за едой… Впрочем, стрелка часов подходила уже к восьми: времени не оставалось даже на то, чтобы разогреть чаю.
«Мама! Я приду сегодня поздно – пожалуйста, не тревожься, я у Ильиных».
Написав последнее слово, Борис немного помедлил, прежде чем подписать записку, в который раз за день увидев перед собой лицо Таты – лицо того привычного Санкт-Петербургу, и только Санкт-Петербургу, типа женской красоты: черные неблестящие волосы – тонкие и прямые, невысоко собранные в простой греческий узел на затылке, оттеняющие белизну открытого лба, тяжелые веки, немного острый подбородок, маленький рот – лицо утомленное, бескровное, милое… И, в который раз за день, в ушах прозвучал мягкий и властный, убеждающий голос Даля:
«Не отчаивайтесь, Борис, поймите – в нынешнем ее душевном состоянии даже слабый проблеск внимания к Вам можно всерьез воспринимать как настоящее проявление любви… Она сейчас любит Вас, любит, Борис, но как бы… на другом языке. Это очень трудно понять, но для ее блага необходимо, чтобы Вы это понимали».
…Комната ответила на его появление как-то звонко прозвучавшей пустотой – по звуку этой пустоты Борис, как всегда безошибочно, определил, что мамы не было дома еще с утра: чтобы так звучать, комната должна была пережить без человеческого присутствия день и встретить начинающийся вечер… Комната часто звучала теперь пустотой: минувшая зима еще в своем начале унесла сначала бабушку, а через две недели – вслед за ней – умершую от крупа семилетнюю Катю.
Обед лежал, приготовленный для него с утра, на покрытом темно-синей скатертью столике – мелкий картофель в мундире, угадывающийся под прикрывающей плетеную хлебницу салфеткой дневной паек.
И было, как всегда, немного не по себе притрагиваться к еде, пролежавшей день в неподвижной пустоте комнаты… Впрочем, на этот раз Борис тут же подавил в себе болезненную фантазию: взгляд на еду вызвал неожиданно прорвавшийся наружу голод. День действительно был напряженным – школа, «Диск», квартира Тихвинского…
В мамино отсутствие можно было позволить себе недопустимую, но удивительно приятную вольность: взять наугад с полки первый попавшийся том Дюма и почитать за едой… Впрочем, стрелка часов подходила уже к восьми: времени не оставалось даже на то, чтобы разогреть чаю.
«Мама! Я приду сегодня поздно – пожалуйста, не тревожься, я у Ильиных».
Написав последнее слово, Борис немного помедлил, прежде чем подписать записку, в который раз за день увидев перед собой лицо Таты – лицо того привычного Санкт-Петербургу, и только Санкт-Петербургу, типа женской красоты: черные неблестящие волосы – тонкие и прямые, невысоко собранные в простой греческий узел на затылке, оттеняющие белизну открытого лба, тяжелые веки, немного острый подбородок, маленький рот – лицо утомленное, бескровное, милое… И, в который раз за день, в ушах прозвучал мягкий и властный, убеждающий голос Даля:
«Не отчаивайтесь, Борис, поймите – в нынешнем ее душевном состоянии даже слабый проблеск внимания к Вам можно всерьез воспринимать как настоящее проявление любви… Она сейчас любит Вас, любит, Борис, но как бы… на другом языке. Это очень трудно понять, но для ее блага необходимо, чтобы Вы это понимали».
6
Дверь открыла Тата: вечерняя, так непохожая на дневную – школьную: строже, изысканней, проще, чем в школе, – черная узкая юбка, белая блузка, скромная брошь под воротничком-стойкой, пушистая серая шаль на плечах.
– Ты – первый.
– А кого ты еще ждешь?
– Сегодня – еще только Андрея и, может быть, Лялю.
– Ее сегодня не было в школе.
– Поэтому я и говорю – может быть… Не снимай куртки – холодно.
– Не холоднее, чем прошлой зимой во Всемирке… – Повесив куртку, Борис прошел вслед за Татой в промозгло-холодную гостиную, полутемную из-за задернутых портьер: разумеется, название «гостиной» после уплотнения квартиры Ильиных стало условным, но в прежние времена комната была ею.
– Так что же? Ты хочешь сказать, что ты и там ходил без куртки?
– Не я… Нет, представь себе: торжественный вечер, изо рта – пар, все толкутся в шубах и валенках, на Блоке – лыжный свитер, Чуковский укутан по самые усы… Вдруг появляются: Гумилев – под руку с дамой – не помню, кто с ним был, кажется – Одоевцева… На Гумми – безукоризненный смокинг, Дама – в декольтированном платье… И ведут себя так, словно все вокруг одеты точно так же, словно нет холода и вообще ничего не случилось… Ходасевич тогда так и сказал – будто Гумми этой выходкой заявил: «Ничего не случилось. Что – революция? Не знаю, не слыхал».
– Надеюсь, его дама не простудилась?
– Не в этом дело, Тата.
– К сожалению, в этом, Борис. Ну скажи, не обидно бы им было простудиться, и, при том положении, в которое мы сейчас поставлены, очень легко умереть – в общем-то, умереть из-за глупости? Это невероятно, что в человеке, который прошел через столько сражений, так часто, чтобы не сказать – почти постоянно, проглядывает какой-то безрассудный, беспечный мальчик… Мне кажется, вы его все за это и любите. Весь ваш «Диск» словно бы девизом взял нечто вроде «Отдать жизнь не жаль, если это красиво смотрится».
– При том, что наши, г-м… оппоненты употребляют слово «эстетика» в виде ругательного, это не так уж и глупо…
«Это хорошо, что она спорит… Николай Владимирович говорил, что надо стараться все-таки втягивать ее в споры…»
– О, даже по стуку ясно, что это Шмидт.
– И, как всегда, минута в минуту. Андрей устроен не так, как мы, простые смертные, у него в самый мозг вмонтированы швейцарские часы «Омега».
С губ выходившей уже в переднюю Таты спорхнула слабая улыбка – это было само по себе очень много:
Тата далеко не всегда улыбалась шуткам.
– Надеюсь, я не опоздал? – Андрей повесил куртку рядом с курткой Ивлинского.
– А разве ты можешь опоздать? – слабо улыбнулась Тата: вопрос Андрея забавно перекликался со словами Бориса.
– Вероятно, могу, впрочем, не знаю – не пробовал.
– Андрей… послушай, мне хотелось у тебя спросить: что было с Борисом сегодня в школе? Мне он все равно не скажет. Если можешь – скажи ты.
– Не могу, Тата, извини, – твердо проговорил Андрей, задерживаясь вместе с Татой в дверях.
– Ты – первый.
– А кого ты еще ждешь?
– Сегодня – еще только Андрея и, может быть, Лялю.
– Ее сегодня не было в школе.
– Поэтому я и говорю – может быть… Не снимай куртки – холодно.
– Не холоднее, чем прошлой зимой во Всемирке… – Повесив куртку, Борис прошел вслед за Татой в промозгло-холодную гостиную, полутемную из-за задернутых портьер: разумеется, название «гостиной» после уплотнения квартиры Ильиных стало условным, но в прежние времена комната была ею.
– Так что же? Ты хочешь сказать, что ты и там ходил без куртки?
– Не я… Нет, представь себе: торжественный вечер, изо рта – пар, все толкутся в шубах и валенках, на Блоке – лыжный свитер, Чуковский укутан по самые усы… Вдруг появляются: Гумилев – под руку с дамой – не помню, кто с ним был, кажется – Одоевцева… На Гумми – безукоризненный смокинг, Дама – в декольтированном платье… И ведут себя так, словно все вокруг одеты точно так же, словно нет холода и вообще ничего не случилось… Ходасевич тогда так и сказал – будто Гумми этой выходкой заявил: «Ничего не случилось. Что – революция? Не знаю, не слыхал».
– Надеюсь, его дама не простудилась?
– Не в этом дело, Тата.
– К сожалению, в этом, Борис. Ну скажи, не обидно бы им было простудиться, и, при том положении, в которое мы сейчас поставлены, очень легко умереть – в общем-то, умереть из-за глупости? Это невероятно, что в человеке, который прошел через столько сражений, так часто, чтобы не сказать – почти постоянно, проглядывает какой-то безрассудный, беспечный мальчик… Мне кажется, вы его все за это и любите. Весь ваш «Диск» словно бы девизом взял нечто вроде «Отдать жизнь не жаль, если это красиво смотрится».
– При том, что наши, г-м… оппоненты употребляют слово «эстетика» в виде ругательного, это не так уж и глупо…
«Это хорошо, что она спорит… Николай Владимирович говорил, что надо стараться все-таки втягивать ее в споры…»
– О, даже по стуку ясно, что это Шмидт.
– И, как всегда, минута в минуту. Андрей устроен не так, как мы, простые смертные, у него в самый мозг вмонтированы швейцарские часы «Омега».
С губ выходившей уже в переднюю Таты спорхнула слабая улыбка – это было само по себе очень много:
Тата далеко не всегда улыбалась шуткам.
– Надеюсь, я не опоздал? – Андрей повесил куртку рядом с курткой Ивлинского.
– А разве ты можешь опоздать? – слабо улыбнулась Тата: вопрос Андрея забавно перекликался со словами Бориса.
– Вероятно, могу, впрочем, не знаю – не пробовал.
– Андрей… послушай, мне хотелось у тебя спросить: что было с Борисом сегодня в школе? Мне он все равно не скажет. Если можешь – скажи ты.
– Не могу, Тата, извини, – твердо проговорил Андрей, задерживаясь вместе с Татой в дверях.
7
…Что было? Да, собственно, ничего и не было. Шел второй урок: снизу, из рекреационного зала, доносились звуки расстроенного пианино и звонкие голоса.
Неожиданно Борис поднял руку и, побледневший, с трясущимися губами, попросил у старенькой Эммы Львовны разрешения покинуть класс. В то мгновение, когда дверь хлопнула за выбежавшим Борисом, в руках стоявшего у доски Андрея Шмидта сломался и без того маленький кусочек мела…
– Борька, что с тобой?! – Коридор был пуст, и Андрей позволил себе встряхнуть друга за плечи.
– Я не смог… сдержаться, – уже взявший себя в руки Борис криво усмехнулся. – Понимаешь… это похоже на… аукцион в родительском доме.
– Ты о чем?
– Послушай! – Борис кивнул в сторону прикрытых дверей в зал.
– Ничего не понимаю… У малышей пение.
– А что они поют, ты слышишь?
– «Картошку», – Андрей недоумевающе пожал плечами.
– А ты помнишь слова «Картошки»? – настойчиво продолжал спрашивать Борис.
– Конечно. «Здравствуй, милая картошка-тош-ка-тошка, Наш ребячий…» Что?
– «Комсомольский идеал-ал-ал!» – отчетливо донеслось из зала.
– С каких это пор?
– Это песенка нашего детства, Андрей… Помнишь, пикники, костры, голубые галстуки? Эту детскую песенку еще недавно напевала покойная Катя… Они, понимаешь, они перекраивают все с чужого плеча, что только могут перекроить… А что не могут – уничтожают. Это – воровство. Конечно, я не должен был срываться из-за такой ерунды. Не знаю, что на меня нашло, – выскочил у всех на глазах, как мальчишка… Да еще то, что ты сорвался за мной, – ты, конечно, не мог знать, что это из-за такого пустяка. Но представляю, как это все выглядит…
– Никак особенно не выглядит. – Андрей улыбнулся. – Ты мог плохо себя почувствовать, а я, кстати сказать, вышел вовсе не за тобой, а за мелом. Так что выбрось из головы – это просто нервы. С кем не бывает.
– Думаю, что с тобой.
Мальчики негромко рассмеялись, взглянув друг на друга.
– Привет, Шмидт!
— Удивительно неожиданная встреча… На чем я прервал разговор?
– На благоразумии, которого начисто лишен «Диск»… Понятно, имеется в виду наша часть «Диска».
– На мой взгляд, «Диск» – заведение предельно благоразумное.
– Неужели? – с легкой насмешливостью протянула Тата.
– В этом не может быть ни малейшего сомнения, – Андрей откинулся на спинку кресла. – Дело в том, что слово «благоразумный» семантически означает то, что разумом направляется ко благу.
– Вот именно.
– А скажи, благоразумны ли дуэли? Или, не будем брать наши дни, благоразумны ли были рыцарские турниры прошлого? С одной стороны, какое может быть заложено благоразумие в том, что жизнь подвергаются риску из-за улыбки дамы? Но если отрицать турниры, то отрицается само служение Прекрасной Даме. А без служения Даме делается невозможным дух рыцарства, а если бы рыцарство не существовало как явление и понятие, это была бы моральная потеря для рода людского, причем – немалая. Благоразумие не всегда рационально… Сервантес не высмеивал понятия рыцарства. Дон Кихот – это воплощенное благоразумие… Для зари подлого века нет ничего более грозного, чем бессмысленный меч Дон Кихота, ибо он поднимается над реальностью там, где без него она торжествовала бы. Ergo, нет ничего благоразумнее «Диска».
– Хорошо, г-н знаменный рыцарь, Вы убедили меня в том, что ходить в нетопленом помещении во фраке просто необходимо… Еще немного, и я догадаюсь, что Ваш меч посвящен какой-нибудь Прекрасной Даме, берегитесь!
– Не скрою, сударыня, что Ваша догадка близка к истине: мой меч посвящен и… освящен.
Рука Андрея, словно невзначай коснулась кармана брюк: перехватив взгляд Бориса, Андрей слегка кивнул другу. Каждый понял, о чем подумал другой.
«Мечи» были освящены: зимой мальчики ходили в Кронштадт – отнести к отцу Сергию Путилину освятить «смитт и вессон» Бориса и браунинг Андрея. Идея шла, против обыкновения, не от увлекающегося Ивлинского, а от уравновешенного хладнокровного Шмидта. «Иначе – как мы предохраним себя от неправого выстрела?» – сказал тогда он, изложив свой план Борису. Это оставалось тайной – мужской рыцарской тайной двоих. Но была и еще одна, связанная с оружием, тайна – она принадлежала одному Андрею.
…Если тебе пятнадцать лет – ты, несмотря ни на что, воспринимаешь жизнь как початую бутыль неизведанного питья: в первых глотках – самозабвенная жадность первого утоления… Ты ощущаешь уже горький привкус, но как бы горек он ни был, первое утоление жадно – это закон початой бутыли… Если тебе пятнадцать лет, ты благодаришь жизнь, даровавшую тебе опасность, ибо в ней – захлеб первых глотков…
Если ты еще не убивал, твое пятнадцатилетие дарует тебе сладостную тревожащую связь с оружием, лежащим в твоем кармане…
Если тебе двадцать лет, и последние три года из них ты убивал – подлинной действительностью для твоей раненой души являются Древний Египет и магические ритуалы Заратустры, а действительность мнимая знает свое место – она может убить тебя, но не может вступить в твое святая святых.
Борис и Андрей не поняли бы Женю и Сережу… ПБО – изматывающий, тяжелый долг Жени Чернецкого – была увлекательной, волнующей игрой Бориса Ивлинского и Андрея Шмидта…
– Кстати, ты знаком с Чернецким?
– Нет, то есть кое-что о нем знаю, но никогда не встречался.
– Ты случайно не знаешь, кто он?
– Нет. Почему ты спросил?
– Так… Знаешь его кличку?
– Конечно. Мельмот. Странного же о нем, однако, мнения в ПБО, если дали такую кличку.
– В ПБО о нем действительно странного мнения, Андрей. Понимаешь, никто никогда не слышал от него хоть незначительного упоминания о семье, родных, месте, где он родился, ничего… Хотя он довольно разговорчив.
– Ну и что в этом такого?
– Нет, ничего. Но, понимаешь, ничего применительно к кому-либо другому, но не к нему. В «Диске» ходит легенда, что Чернецкой вообще нигде не родился… Отсюда и пошло – Мельмот.
– Занятно. О, кто бы это мог быть?
– Вероятно, Ляля. – Тата снова вышла из комнаты. – О, вот это неожиданность! – послышался ее голос из передней.
Вслед за Татой в комнаты вошел высокий светловолосый юноша с красивым нервным лицом, нехорошую помятость которого, казалось, подчеркивал бархатный бант на безукоризненно белой сорочке, воротнички которой лежали поверх черной «музыкантской» куртки.
– О! Вот уж кого мы давненько не имели счастья лицезреть… Привет, Вербицкий!
– Захотелось всех вас повидать вне школы.
– Можно подумать, ты так часто бываешь в школе.
– Редко. Шмидт, я, помимо всего прочего, пришел поблагодарить тебя.
– Не за что. Митька, если бы ты понял одно, я был бы очень рад: в другой раз обшаривать все сволочные кабаки по твою душу я не стану. Это может продолжаться до бесконечности: нет ничего более глупого, чем спасать того, кто прочно вознамерился себя угробить.
– Митя, не нюхай ты этой мерзости!
– Ну вот, дождался дружеской встречи… – с шутливой обидой протянул Митя Вербицкий, забираясь в глубокое кресло в углу. – Кстати, я видел Владика Чецкого – он сегодня собирался.
– Ладно, не уводи разговор. Уж коль скоро ты сегодня сюда попал, живым мы тебя не отпустим. Знаешь, почему ты стал нас избегать?
– Знаю, Боря, можешь не объяснять. Все я знаю. И мне действительно не хочется, чтобы мне слишком часто напоминали о том, что я качусь ко всем чертям, извини, Тата.
– Избил бы я тебя – так, чтобы все выколотить,
да боюсь, убью ненароком, в тебе ведь в чем душа сейчас держится…
– Ничего бы, Андрей, не выбил – кроме разве действительно души… Дело объясняется очень просто: первое, я – это не вы, а второе – я при этом тоже не могу просто так.
– То есть?
– Шмидт, ты мог бы мне доверить какие-нибудь ваши заговорщические дела?
– Нет.
– Звучит до неприличия недвусмысленно, но ты совершенно прав. Видишь сам: вы с Борисом спасаетесь от того, что вокруг, тем, что против этого боретесь, а из меня борец никакой… Так если вы, в двадцать раз сильнее меня, не можете жить как ни в чем не бывало, просто жить, то можно ли это от меня требовать? Каждый спасается как может. Я – тем, что гибну. И вообще – где моя шпага?! – Вербицкий рассмеялся и вскочил на ноги.
Это развлечение было забыто довольно давно, еще задолго до того как Митино появление на средах у Таты стало редкостью. Увлечение фехтованием, охватившее некомсомольски настроенную мужскую часть группы «А» началось весной двадцатого года, когда на чьих-то антресолях была случайно обнаружена связка шпаг.
– А правда, Тата, они еще сохранились?
– За буфетом, достань.
Борис вытащил из-за буфета три железные шпаги с расшатанными гардами, разумеется, без предохранительных наконечников.
– Моя… Шмидта… Митьки…
– Вызываю Шмидта! – крикнул Митя, подхватив брошенную Борисом шпагу.
– Принимаю! Только пошли все в прихожую – здесь все полетит. – Андрей вытащил из кармана браунинг и положил его на журнальный столик, на всякий случай закрыв Татиным альбомом.
– Заряженный, что ли?
– Ага. Пальнет еще… Пошли!
Андрей признанно фехтовал лучше всех, что отчасти объяснялось его хладнокровной манерой. Разный темперамент противников сразу же бросился в глаза: в то время как Митя перешел в наступление, не доведя салюта, Андрей четко отсалютовал противнику, однако же наступать начал одновременно с Митей.
Шпаги сшибались и звенели в полумраке прихожей.
Борис и Тата стояли в дверях, наблюдая за поединком. С самого начала было ясно, что верх возьмет Андрей: он начал уже зажимать Митю в угол, когда снова раздался звонок.
– О, а это Чецкий!
– Погоди, Тата, не открывай, – со смехом крикнул Борис, давно уже изнывавший с опущенной шпагой в руке, – госиода, давайте устроим ему «стальной свод»!
– Стальной свод!
– Стальной свод!
Разгоряченные борьбой Митя и Андрей вскинули свои шпаги к поднятой вертикально на вытянутую руку шпаге Бориса.
– Теперь открывай! – сдерживая смех, проговорил Митя.
…Тата испуганно отступила назад перед распахнувшейся дверью.
– Видали? – торжествующе произнес Васька Зайцев, обращаясь к Вальке Волчковой, Саше Гершу и Витьке Кружкову, быстро вошедшим следом. – Видали, чем занимаются?!
– Вконец задвинулись, контра…
– Чем бы мы ни занимались, – спокойно произнес Андрей, заводя шпагу за спину, – вас сюда никто не звал.
Спокойствие было напускным: Борис и Митя видели, что Андрею до омерзения противно, – противно было сознание того, что враги увидели что-то сокровенное, то, чего им нельзя было видеть. Они чувствовали то же самое.
– А мы к вам не по приглашению на ваши контриковые вечеринки! Мы проводим рейд – как живет в нешкольное время наша группа, понятно?
– Комсомольский рейд, уразумел, Шмидт?
– Тата, нам вытряхнуть этих наглецов?
– Не надо, Боря! Мальчики, прошу вас, не связывайтесь с ними. Пусть зайдут.
Не сговариваясь, демонстративно закрывая Тату, как будто от прикосновения чего-то нечистого, Борис, Митя и Андрей прошли обратно в гостиную вместе с так неожиданно возникшей в квартире ячейкой.
– Погоди, Борис, говорить с ними буду я. Никто здесь не является ни комсомольцем, ни сочувствующим. Таким образом, мы решительно не видим прав, которые позволяли бы вам контролировать наше свободное время.
Они стояли друг против друга: свободное пространство между двумя компаниями являлось какой-то своеобразной границей; разделяющая их так явно вражда уже не была детской – она выросла вместе с ними.
– Неплохо придумал, по-твоему, рейды по ресторанам – это тоже проверка комсомольцев?
– Постой, Зайцев. – Саша Герш поправил очки. – Видишь ли, Шмидт, мы с вами живем в советском государстве с рабоче-крестьянским правительством. Мы представляем из себя его сознательный аппарат, в то время как вы являетесь в лучшем случае оппозицией. И тот контроль, который мы проводим в настоящий момент, отличается от контроля внутри комсомольской организации тем, что это не добровольный контроль, а, если хочешь, даже принудительный…
Неожиданно Борис поднял руку и, побледневший, с трясущимися губами, попросил у старенькой Эммы Львовны разрешения покинуть класс. В то мгновение, когда дверь хлопнула за выбежавшим Борисом, в руках стоявшего у доски Андрея Шмидта сломался и без того маленький кусочек мела…
– Борька, что с тобой?! – Коридор был пуст, и Андрей позволил себе встряхнуть друга за плечи.
– Я не смог… сдержаться, – уже взявший себя в руки Борис криво усмехнулся. – Понимаешь… это похоже на… аукцион в родительском доме.
– Ты о чем?
– Послушай! – Борис кивнул в сторону прикрытых дверей в зал.
– Ничего не понимаю… У малышей пение.
– А что они поют, ты слышишь?
– «Картошку», – Андрей недоумевающе пожал плечами.
– А ты помнишь слова «Картошки»? – настойчиво продолжал спрашивать Борис.
– Конечно. «Здравствуй, милая картошка-тош-ка-тошка, Наш ребячий…» Что?
– «Комсомольский идеал-ал-ал!» – отчетливо донеслось из зала.
– С каких это пор?
– Это песенка нашего детства, Андрей… Помнишь, пикники, костры, голубые галстуки? Эту детскую песенку еще недавно напевала покойная Катя… Они, понимаешь, они перекраивают все с чужого плеча, что только могут перекроить… А что не могут – уничтожают. Это – воровство. Конечно, я не должен был срываться из-за такой ерунды. Не знаю, что на меня нашло, – выскочил у всех на глазах, как мальчишка… Да еще то, что ты сорвался за мной, – ты, конечно, не мог знать, что это из-за такого пустяка. Но представляю, как это все выглядит…
– Никак особенно не выглядит. – Андрей улыбнулся. – Ты мог плохо себя почувствовать, а я, кстати сказать, вышел вовсе не за тобой, а за мелом. Так что выбрось из головы – это просто нервы. С кем не бывает.
– Думаю, что с тобой.
Мальчики негромко рассмеялись, взглянув друг на друга.
– Привет, Шмидт!
— Удивительно неожиданная встреча… На чем я прервал разговор?
– На благоразумии, которого начисто лишен «Диск»… Понятно, имеется в виду наша часть «Диска».
– На мой взгляд, «Диск» – заведение предельно благоразумное.
– Неужели? – с легкой насмешливостью протянула Тата.
– В этом не может быть ни малейшего сомнения, – Андрей откинулся на спинку кресла. – Дело в том, что слово «благоразумный» семантически означает то, что разумом направляется ко благу.
– Вот именно.
– А скажи, благоразумны ли дуэли? Или, не будем брать наши дни, благоразумны ли были рыцарские турниры прошлого? С одной стороны, какое может быть заложено благоразумие в том, что жизнь подвергаются риску из-за улыбки дамы? Но если отрицать турниры, то отрицается само служение Прекрасной Даме. А без служения Даме делается невозможным дух рыцарства, а если бы рыцарство не существовало как явление и понятие, это была бы моральная потеря для рода людского, причем – немалая. Благоразумие не всегда рационально… Сервантес не высмеивал понятия рыцарства. Дон Кихот – это воплощенное благоразумие… Для зари подлого века нет ничего более грозного, чем бессмысленный меч Дон Кихота, ибо он поднимается над реальностью там, где без него она торжествовала бы. Ergo, нет ничего благоразумнее «Диска».
– Хорошо, г-н знаменный рыцарь, Вы убедили меня в том, что ходить в нетопленом помещении во фраке просто необходимо… Еще немного, и я догадаюсь, что Ваш меч посвящен какой-нибудь Прекрасной Даме, берегитесь!
– Не скрою, сударыня, что Ваша догадка близка к истине: мой меч посвящен и… освящен.
Рука Андрея, словно невзначай коснулась кармана брюк: перехватив взгляд Бориса, Андрей слегка кивнул другу. Каждый понял, о чем подумал другой.
«Мечи» были освящены: зимой мальчики ходили в Кронштадт – отнести к отцу Сергию Путилину освятить «смитт и вессон» Бориса и браунинг Андрея. Идея шла, против обыкновения, не от увлекающегося Ивлинского, а от уравновешенного хладнокровного Шмидта. «Иначе – как мы предохраним себя от неправого выстрела?» – сказал тогда он, изложив свой план Борису. Это оставалось тайной – мужской рыцарской тайной двоих. Но была и еще одна, связанная с оружием, тайна – она принадлежала одному Андрею.
…Если тебе пятнадцать лет – ты, несмотря ни на что, воспринимаешь жизнь как початую бутыль неизведанного питья: в первых глотках – самозабвенная жадность первого утоления… Ты ощущаешь уже горький привкус, но как бы горек он ни был, первое утоление жадно – это закон початой бутыли… Если тебе пятнадцать лет, ты благодаришь жизнь, даровавшую тебе опасность, ибо в ней – захлеб первых глотков…
Если ты еще не убивал, твое пятнадцатилетие дарует тебе сладостную тревожащую связь с оружием, лежащим в твоем кармане…
Если тебе двадцать лет, и последние три года из них ты убивал – подлинной действительностью для твоей раненой души являются Древний Египет и магические ритуалы Заратустры, а действительность мнимая знает свое место – она может убить тебя, но не может вступить в твое святая святых.
Борис и Андрей не поняли бы Женю и Сережу… ПБО – изматывающий, тяжелый долг Жени Чернецкого – была увлекательной, волнующей игрой Бориса Ивлинского и Андрея Шмидта…
– Кстати, ты знаком с Чернецким?
– Нет, то есть кое-что о нем знаю, но никогда не встречался.
– Ты случайно не знаешь, кто он?
– Нет. Почему ты спросил?
– Так… Знаешь его кличку?
– Конечно. Мельмот. Странного же о нем, однако, мнения в ПБО, если дали такую кличку.
– В ПБО о нем действительно странного мнения, Андрей. Понимаешь, никто никогда не слышал от него хоть незначительного упоминания о семье, родных, месте, где он родился, ничего… Хотя он довольно разговорчив.
– Ну и что в этом такого?
– Нет, ничего. Но, понимаешь, ничего применительно к кому-либо другому, но не к нему. В «Диске» ходит легенда, что Чернецкой вообще нигде не родился… Отсюда и пошло – Мельмот.
– Занятно. О, кто бы это мог быть?
– Вероятно, Ляля. – Тата снова вышла из комнаты. – О, вот это неожиданность! – послышался ее голос из передней.
Вслед за Татой в комнаты вошел высокий светловолосый юноша с красивым нервным лицом, нехорошую помятость которого, казалось, подчеркивал бархатный бант на безукоризненно белой сорочке, воротнички которой лежали поверх черной «музыкантской» куртки.
– О! Вот уж кого мы давненько не имели счастья лицезреть… Привет, Вербицкий!
– Захотелось всех вас повидать вне школы.
– Можно подумать, ты так часто бываешь в школе.
– Редко. Шмидт, я, помимо всего прочего, пришел поблагодарить тебя.
– Не за что. Митька, если бы ты понял одно, я был бы очень рад: в другой раз обшаривать все сволочные кабаки по твою душу я не стану. Это может продолжаться до бесконечности: нет ничего более глупого, чем спасать того, кто прочно вознамерился себя угробить.
– Митя, не нюхай ты этой мерзости!
– Ну вот, дождался дружеской встречи… – с шутливой обидой протянул Митя Вербицкий, забираясь в глубокое кресло в углу. – Кстати, я видел Владика Чецкого – он сегодня собирался.
– Ладно, не уводи разговор. Уж коль скоро ты сегодня сюда попал, живым мы тебя не отпустим. Знаешь, почему ты стал нас избегать?
– Знаю, Боря, можешь не объяснять. Все я знаю. И мне действительно не хочется, чтобы мне слишком часто напоминали о том, что я качусь ко всем чертям, извини, Тата.
– Избил бы я тебя – так, чтобы все выколотить,
да боюсь, убью ненароком, в тебе ведь в чем душа сейчас держится…
– Ничего бы, Андрей, не выбил – кроме разве действительно души… Дело объясняется очень просто: первое, я – это не вы, а второе – я при этом тоже не могу просто так.
– То есть?
– Шмидт, ты мог бы мне доверить какие-нибудь ваши заговорщические дела?
– Нет.
– Звучит до неприличия недвусмысленно, но ты совершенно прав. Видишь сам: вы с Борисом спасаетесь от того, что вокруг, тем, что против этого боретесь, а из меня борец никакой… Так если вы, в двадцать раз сильнее меня, не можете жить как ни в чем не бывало, просто жить, то можно ли это от меня требовать? Каждый спасается как может. Я – тем, что гибну. И вообще – где моя шпага?! – Вербицкий рассмеялся и вскочил на ноги.
Это развлечение было забыто довольно давно, еще задолго до того как Митино появление на средах у Таты стало редкостью. Увлечение фехтованием, охватившее некомсомольски настроенную мужскую часть группы «А» началось весной двадцатого года, когда на чьих-то антресолях была случайно обнаружена связка шпаг.
– А правда, Тата, они еще сохранились?
– За буфетом, достань.
Борис вытащил из-за буфета три железные шпаги с расшатанными гардами, разумеется, без предохранительных наконечников.
– Моя… Шмидта… Митьки…
– Вызываю Шмидта! – крикнул Митя, подхватив брошенную Борисом шпагу.
– Принимаю! Только пошли все в прихожую – здесь все полетит. – Андрей вытащил из кармана браунинг и положил его на журнальный столик, на всякий случай закрыв Татиным альбомом.
– Заряженный, что ли?
– Ага. Пальнет еще… Пошли!
Андрей признанно фехтовал лучше всех, что отчасти объяснялось его хладнокровной манерой. Разный темперамент противников сразу же бросился в глаза: в то время как Митя перешел в наступление, не доведя салюта, Андрей четко отсалютовал противнику, однако же наступать начал одновременно с Митей.
Шпаги сшибались и звенели в полумраке прихожей.
Борис и Тата стояли в дверях, наблюдая за поединком. С самого начала было ясно, что верх возьмет Андрей: он начал уже зажимать Митю в угол, когда снова раздался звонок.
– О, а это Чецкий!
– Погоди, Тата, не открывай, – со смехом крикнул Борис, давно уже изнывавший с опущенной шпагой в руке, – госиода, давайте устроим ему «стальной свод»!
– Стальной свод!
– Стальной свод!
Разгоряченные борьбой Митя и Андрей вскинули свои шпаги к поднятой вертикально на вытянутую руку шпаге Бориса.
– Теперь открывай! – сдерживая смех, проговорил Митя.
…Тата испуганно отступила назад перед распахнувшейся дверью.
– Видали? – торжествующе произнес Васька Зайцев, обращаясь к Вальке Волчковой, Саше Гершу и Витьке Кружкову, быстро вошедшим следом. – Видали, чем занимаются?!
– Вконец задвинулись, контра…
– Чем бы мы ни занимались, – спокойно произнес Андрей, заводя шпагу за спину, – вас сюда никто не звал.
Спокойствие было напускным: Борис и Митя видели, что Андрею до омерзения противно, – противно было сознание того, что враги увидели что-то сокровенное, то, чего им нельзя было видеть. Они чувствовали то же самое.
– А мы к вам не по приглашению на ваши контриковые вечеринки! Мы проводим рейд – как живет в нешкольное время наша группа, понятно?
– Комсомольский рейд, уразумел, Шмидт?
– Тата, нам вытряхнуть этих наглецов?
– Не надо, Боря! Мальчики, прошу вас, не связывайтесь с ними. Пусть зайдут.
Не сговариваясь, демонстративно закрывая Тату, как будто от прикосновения чего-то нечистого, Борис, Митя и Андрей прошли обратно в гостиную вместе с так неожиданно возникшей в квартире ячейкой.
– Погоди, Борис, говорить с ними буду я. Никто здесь не является ни комсомольцем, ни сочувствующим. Таким образом, мы решительно не видим прав, которые позволяли бы вам контролировать наше свободное время.
Они стояли друг против друга: свободное пространство между двумя компаниями являлось какой-то своеобразной границей; разделяющая их так явно вражда уже не была детской – она выросла вместе с ними.
– Неплохо придумал, по-твоему, рейды по ресторанам – это тоже проверка комсомольцев?
– Постой, Зайцев. – Саша Герш поправил очки. – Видишь ли, Шмидт, мы с вами живем в советском государстве с рабоче-крестьянским правительством. Мы представляем из себя его сознательный аппарат, в то время как вы являетесь в лучшем случае оппозицией. И тот контроль, который мы проводим в настоящий момент, отличается от контроля внутри комсомольской организации тем, что это не добровольный контроль, а, если хочешь, даже принудительный…