Когда взволнованный, тяжело дышащий Борис сел за парту, из нее что-то выпало – видимо, от неловкого движения. Это была книга небольшого формата, обернутая в бумагу.
   – Вы читали на уроке, Ивлинский.
   – Нет, я не читал, Алексей Данилович! Она просто выпала из сумки… – удивленно ответил мальчик.
   – В довершение ко всему Вы мне лжете. Ваш ответ, демонстрирующий прекрасное знание пройденного материала, к сожалению, не соответствует вашему недопустимому поведению. Зайдите ко мне сразу после уроков.
   Прозвенел звонок, и под смешок довольных тем, что директор задаст задаваке Ивлинскому, Алексей Данилович вышел из класса.
   – Вы меня вызывали, Алексей Данилович, – голос звучал подчеркнуто вежливо, а темно-карие открытые мальчишеские глаза смотрели на Алферова с неукротимой детской ненавистью.
   – Присаживайтесь, Борис Прежде всего позвольте мне принести Вам извинения за несправедливое обвинение, которое я давеча вынужден был Вам предъявить.
   Ненависть сменилась изумлением – на грани испуга.
   – Вы извините меня?
   – Д-да… конечно, Алексей Данилович… Но я… не понимаю.
   – Надеюсь, что поймете. Именно поэтому мы разговариваем сейчас. Теперь ответьте – у Вас уже приготовлено какое-то оружие, не так ли?
   – Да, «смитт и вессон». Старый, папин.
   – Я не стану просить Вас отдать его мне. С меня довольно будет обещания, что Вы не станете осуществлять Вашего замысла.
   – Я не могу дать такого слова, Алексей Данилович! – Мальчик гордо вскинул подбородок. – Я все продумал. Во все времена у всех жертвовавших собой людей были матери, бабушки, сестры – ведь в этом я не составляю исключения, не так ли? Значит, этот вопрос решен до меня. Я жалею только об одном – что Ленин в Москве. Каннегисер казнил Урицкого, пожертвовав собой. Я убью Зиновьева. Вслед за мной кто-нибудь убьет Троцкого. Ведь для того чтобы обессилить гидру, ее необходимо обезглавить! Это мне слишком ясно, чтобы я мог думать о тех, кто мне дорог, об их горе.
   – Вы не все обдумали, Борис. Обезглавить гидру – это действительно самый надежный способ ее обессилить, Вы правы. Вы думаете, что я буду говорить Вам о том, что Вы слишком молоды, чтобы жертвовать собой? Нет. Алтарь освобождения отечества многократно принимал как жертву жизни даже более юные, чем Ваша.. Вы думаете не о славе для себя, а о горе, которое решились причинить родным, – это также хорошо говорит о Вас. И тем не менее я повторю свою просьбу: обещайте, что оставите Ваш замысел.
   – Я не понимаю Вас! Алексей Данилович, я Вас совсем не понимаю!
   – Мы имеем сейчас возможность отрубить гидре головы, Борис. Но мы не имеем на это морального права
   – Отчего?
   – Оттого, что за каждую голову гидры мы заплатим не своими головами, точнее – не только своими головами, а десятками тысяч жизней других людей – детей, стариков, женщин… Сотни семей белых офицеров находятся сейчас в Москве и Петрограде. Имеем ли мы право платить за жизнь Зиновьева, Ленина или Сталина детскими жизнями, отвечайте, Борис! Я, кажется, познакомил Вас в курсе античной истории с понятием «заложники»… Для такого количества заложников не может хватить тюрем, да тюрьмы и не нужны. Отвечайте, Борис, имеем ли мы это право?
   – Нет. Но наверное ли это так?
   – Обещайте мне, что Вы оставите свой план до тех пор, покуда не убедитесь, что я не прав, – то есть если за смертью Урицкого не последует массовых убийств.
   – Обещаю, Алексей Данилович.
   А потом началось воплощение фантастического невозможного кошмара…
   …Шептались о последовавших за покушением на Ленина жутковатых шествиях по Москве людей, одетых в черную кожу с головы до ног. Люди несли черные шесты с черными полотнищами, на которых кроваво красными буквами горело слово «террор»… Это было заглавием из чудовищных страниц истории Октябрьского переворота…
   «ТЕРРОР».
   «КРАСНЫЙ МАССОВЫЙ РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ТЕРРОР».
   ЛЕНИН ПИСАЛ В ТЕ ДНИ ЗИНОВЬЕВУ:
   «ТОЛЬКО СЕГОДНЯ МЫ УСЛЫШАЛИ В ЦК, ЧТО В ПИТЕРЕ РАБОЧИЕ ХОТЕЛИ ОТВЕТИТЬ НА УБИЙСТВО ВОЛОДАРСКОГО МАССОВЫМ ТЕРРОРОМ И ЧТО ВЫ (НЕ ВЫ ЛИЧНО, А ПИТЕРСКИЕ ЦЕКИСТЫ ИЛИ ПЕКИСТЫ) УДЕРЖАЛИ.
   ПРОТЕСТУЮ РЕШИТЕЛЬНО!
   МЫ КОМПРОМЕТИРУЕМ СЕБЯ: ГЮЗИМ ДАЖЕ В РЕЗОЛЮЦИЯХ СОВДЕПА МАССОВЫМ ТЕРРОРОМ, А КОГДА ДОХОДИТ АО ДЕЛА, ТОРМОЗИМ РЕВОЛЮЦИОННУЮ ИНИЦИАТИВУ МАСС ВПОЛНЕ ПРАВИЛЬНУЮ. ЭТО НЕ-ВОЗ-МОЖ-НО!
   ТЕРРОРИСТЫ БУДУТ СЧИТАТЬ НАС ТРЯПКАМИ, ВРЕМЯ АРХИ ВОЕННОЕ. НАДО ПООЩРЯТЬ ЭНЕРГИЮ И МАССОВИДНОСТЬ ТЕРРОРА, ОСОБЕННО В ПИТЕРЕ, ПРИМЕР КОЕГО РЕШАЕТ» 45 .
   Самым страшным было то, что предугадать, чей черед придет следующим, было невозможно.
   И в эту полную скрытого ужаса голодную зиму, с чувством вызванного собственным бессилием тяжелого отчаяния в душе, незаметно для себя взрослел Борис Ивлинский.
   Незаметно… Трудно заметить, что ты взрослеешь, когда все вокруг унизительно говорит тебе о твоем детском бессилии… Когда твое место – изрезанная ножиком крышка парты, твое дело – потрепанные страницы учебников: зубри спряжения и держи язык за зубами – а на что ты еще имеешь право, если знаешь, что ты – не защита для мамы, бабушки и сестры Кати, а поэтому делай вид, будто этого не понимаешь. Вокруг тебя смерть, а твое унизительное детское место – за партой, и не потому, что ты боишься или не способен на иное, а потому, что ты не знаешь как… Борис Ивлинский взрослел, проходя зимой 1918 – 19 года через недетское отчаяние бессилия.
   Бессилие… А в этом очень усталом молодом человеке, в котором угадывался почти сверстник, было не бессилие, а сопричастность силе, и Борис понял природу этой силы… Значит, Алексей Данилович… Взгляд ученика встретился с рассеянно скользящим по классу взглядом директора.
   С Алферовым редко случалось так, чтобы, объясняя новый материал, он думал при этом не о том, что говорил, контролируя тем самым, достаточно ли доступно и убедительно идет ход мыслей, а о чем-то другом. Но в этот раз именно так и выходило: рассказывая о смене Капетингов Валуа, он думал не о том, как воспримут его рассказ сидящие перед ним дети, он просто думал об этих детях тринадцати-четырнадцати лет… Вот они – тридцать два человека, седьмая группа «А». Тридцать два человека, которым надо во что бы то ни стало дать хотя бы какие-то знания… Но как это сделать? Какой учебный план может быть пригоден, когда половина класса до двенадцати лет училась в гимназиях, а половина только в эту зиму с грехом пополам разобралась в элементарных правилах грамматики и решительно не имеет понятия о евклидовой геометрии? А полученные инструкции гласят, что все дети должны заниматься по одной программе, и если разбить группу на подгруппы по степени подготовленности, это привлечет к школе крайне нежелательное внимание… Допустить этого нельзя – школа является надежной явкой. Теперь, может быть, ждать осталось недолго – очень может быть, что недолго. Но в течение всего истекающего учебного года сознание педагогического долга заставляло Алексея Даниловича постоянно искать выхода из создавшегося положения. Приходилось вместе с другими учителями лавировать, строить уроки так, чтобы бывшие гимназисты и гимназистки все же получали что-то, но при этом постоянно разжевывая это «что-то» для детей, подготовка которых не позволяла им схватывать на лету… Последнее было крайне трудным, причем не из-за отсутствия способностей, а из-за какого-то странного психического «вывиха» в сознании этих детей. Алферов задался целью развить их интеллект, дать более усложненный взгляд на вещи, который, пожалуй, только и мог явиться противоядием от привитой им системы мировоззрения. Однако противоядие не воспринималось именно в силу этого «вывиха». Почему эти достаточно способные дети словно подсознательно не хотят впускать в себя ничего, что могло бы изменить их заданность?
   Вот они – эти несчастные «вывихнугые» дети… Вот. Валентина Волчкова – рыжеватые смешные косички, голубые глаза, вздернутый маленький нос, сползающий на ботинок штопанный разными нитками чулок на крепкой ноге… Младенческая открытость лица.. И не так давно Алексей Данилович слышал Валькин рассказ об объяснении с родителями. «Я им так и сказала, что, как только кончу семь, ухожу от них в общежитие комсомольских работников, потому что они заражены мелкобуржуазной психологией, а попробуют только на меня руку поднять – будут иметь дело с общественностью!» Вот и ребенок. Вот с каким безмятежным лицом пишет что-то измазанными в чернилах пальцами… передвигает записку Саше Гершу, тот кивает, приписывает что-то и перебрасывает бумажку уже Васе Зайцеву, тот – Вите Кружкову… Сделать замечание? Да нет, не стоит разжигать в них этот петушиный задор – последнее время вся эта комсомольская команда, кажется, стала внимательнее на уроках, вот и сейчас Алексей Данилович ловит на себе внимательный, словно даже с какой-то работой мысли взгляд Васи Зайцева.
   А вот – другая группировка: какое, извольте объяснить, может быть учение, когда вместо нормального класса – раздираемый недетской враждой микрокосм? Боря Ивлинский, обожающий историю, на этот раз слушает рассеянно. Как он, однако же, повзрослел за последние полгода: в сентябре, когда мальчик рвался в Бруты, разговаривая с ним, надо было придерживаться тона взрослого со взрослым, зная, что на самом деле перед тобой ребенок, которого нельзя оскорбить… Сейчас, пожалуй, подобный разговор шел бы уже без этой задней мысли. Удивительно, до чего он повзрослел. А впрочем – удивительно ли? От сотен детей, прошедших через его директорские руки, эти отличаются тем, что они – дети, у которых детство отняла революция. Рядом с Борисом – темноволосая бледненькая Тата; простудившись зимой в очереди за хлебом, девочка слегла в пневмонии и чудом осталась жива – чудом ли или усилиями Николая Владимировича, врача, состоящего в НЦ, по профилю – психиатра, но универсально образованного медицински человека.
   Но здоровье так и не оправилось после пневмонии, и Николай Владимирович высказывал известные опасения… конечно, Ялта и козье молоко поправили бы дело… Ничего, даст Бог. Вот – лучший друг и полная противоположность неуравновешенному, эмоциональному Борису Ивлинскому – Андрей Шмидт, каждое слово которого, как и каждый поступок, словно выверено всегда на каких-то невидимых, аптекарски точных весах… Но при этом в нем, как ни странно, ничуть не больше приземленности, чем в Борисе. В этой его невозмутимости и чуть утрированной педантичности, и вообще в нем, есть что-то от прозрачной ясности математических абстракций… Сейчас Андрей что-то сосредоточенно отмечает в тетради идеально отточенным фаберовским карандашом.
   Микрокосм, который делится даже не на учившихся и не учившихся в гимназии. Все значительно сложнее: «гимназические» враждуют между собой более скрыто, но не менее остро, чем с «негимназическими», потому что делятся на детей переживших и не переживших террор открыто оппозиционных режиму людей и на детей спецов и военспецов…
   «– Вот и неправда, ты сам не знаешь, что говоришь! Папа общается с красными только на службе, а так у них свой круг военспецов и все отношения как до революции!
   – А ведь это – подло!
   – Нет, не подло! А те, кто бросает из-за белых семьи, – просто сумасшедшие фанатики! Папа говорит, что хамы все равно победят…»
   Микрокосм…
   – Глаголев, покажите на карте границы империи Карла Великого и границы Франции времен династии Капетингов.

45

   – Алексей Данилович…
   – Да, Ивлинский?
   – Алексей Данилович… там, в коридоре, Вас ждет молодой человек…
   – Хорошо, Борис.
   «Что бы мог значить этот непредусмотренный визит? Хотя нет, это не из НЦ, – подумал. Алферов, увидев поспешно спрыгнувшего с подоконника молодого человека – Нет, все-таки из НЦ».
   – Алексей Данилович?
   – К Вашим услугам. Чем могу?
   – С приветом из Ревеля. Прапорщик Сергей Ржевский!
   – Пройдемте ко мне, г-н прапорщик!
   – Нет, я спешу. В двух словах, Алексей Данилович: я к Вам с недоброй вестью. Вчера, шестнадцатого, Красная Горка и Обручев пали. Серая Лошадь – тоже. Попытка захватить Кронштадт и ввести суда не удалась. Северо-западная армия отходит к Ямбургу. Неклюдов убит.
   И еще сейчас, в эту минуту, где-то в глубине темного дока на рассыпавшейся куче ржавого щебня валяется мертвым граф Платон Зубов, блистательный и возлюбленный самой жизнью екатерининский вельможа, лошадник и собачник, не ведающий сомнений в своей безоглядной отданности действенному бытию… Граф Платон Зубов, погибший едва ли не последним из всех офицеров Красной Горки, сопротивлявшийся до последнего вздоха, уже тогда, когда сопротивление не имело ни малейшего смысла – зубами, когда, в надежде взять живьем, уже висли на руках и ногах, – затравленный собаками медведь, заставивший разделить с собой смертное ложе половину своры…
   Их – унесли… и зарыли с трубами и красными тряпками, те, другие, из той же стаи… Сейчас, в эту минуту, он лежит один на рассыпанном в бешеной схватке ржавом угле дока…
   Только одно, Платон: закрыть тебе глаза, в которых никогда больше не скользнет необидная насмешка, сложить руки, когда-то с веселым гневом встряхнувшие меня за плечи – спасая мне жизнь… Только бы не понимать сейчас того, что твое породистое тело рвут нечистые собачьи зубы… Тело Женьки приняла чистая степь… А ты… только бы не понимать так ясно, что я так и не вернул тебе этот должок…
   – Вы, вероятно, принесли инструкции для меня? – спросил не изменившийся в лице Алферов.
   – Да. Нынешней ночью подготовьте у себя в школе место для хранения большого количества боеприпасов, которые, увы, не понадобятся до нового наступления Его Высокопревосходительства. Ваша явка надежнее всего. Некрасов пришлет ночью двоих кронштадтских матросов, абсолютно надежные люди.
   – Хорошо.
   Слова как-то мертво повисли в воздухе.
   – Да, кстати, г-н прапорщик… Передайте г-ну Некрасову – насчет дочери покойного Владимира Дмитриевича: я, разумеется, мог бы записать девочку под каким угодно именем в третью так называемую группу, но не считаю это сколько-нибудь целесообразным. При таком положении дел я вообще стоял бы за роспуск школы, если бы не ассигнования на добавочное питание школьников – только благодаря этому большая часть детей и пережила зиму. Вот такие дела-с, молодой человек.

46

   – А ты почему дома?
   – Если это можно назвать домом…
   Олег Абардышев валялся на заправленной койке, листая истертый до дыр номер «Сатирикона», еще два номера которого валялись тут же, на одеяле, вместе со сделанной из гильзы солдатской зажигалкой, кисетом и бумагой. На полу рядом с койкой стояли чайник и кружка. Было заметно, что Олька обосновался надолго. При виде Дины он, разумеется, не встал.
   – Отпуск? О, тут Саша Черный еще… Люблю все-таки. «На скамейке в Александровском саду Котелок склонился к шляпке с какаду. „Значит, завтра, меблированные „Русь“? Шляпка вздрогнула и пискнула: «Боюсь“. А тут что… Г-м, я этого и не читал… Отпуск на двое суток. Динка, я миллионер… Двое суток… Мне, правда, поплохело вчера малость на боевом, что называется, посту… Кувырнулся со стула в кабинете начальства. Перенапряг вышел… Здорово, да?
   – Здорово. Олег, нам надо с тобой поговорить.
   – А мы чем занимаемся? По-моему, так как раз говорим, а не что-нибудь другое, г-м? Кстати, как ты насчет другого?
   – Олег, я серьезно.
   – Я тоже серьезно. – Олег стряхнул пепел на пол и с удовольствием затянулся: казалось, ничто не могло перебить его кошачье довольного настроения. – А уж серьезнее того, что Петерс расщедрился на два дня, ничего быть не может. Вся твоя серьезность по сравнению с этим фактом блекнет. Правда, иди сюда – один примерный мальчик хотел бы поиграть во-он с той хорошей девочкой.
   – Доигрались уже!
   – Динка, ты чего? – Олька рывком приподнялся на локте. – Тебя какая муха укусила?
   – У меня… Я беременна.
   – Вот так номер! – Олька присвистнул. – Ты точно знаешь?
   – Точно…
   – Погоди, – швырнув окурок на пол, Олька начал крутить новую самокрутку. – Погоди, погоди…
   Дина Ивченко сидела на стуле посреди комнаты, с ожиданием глядя на Ольку, который, поднявшись наконец с койки, с сосредоточенным лицом заходил по комнате. Это продолжалось минуты три, затем Олькино лицо неожиданно прояснилось.
   – Нашел! Не куксись, все нормально. Есть один старикашка доктор, двое сыновей в добровольческой. Сегодня же отправляюсь в гости, увешанный винтовками и пулеметными лентами, напоминаю старикану, что он пока еще заложник, – сделает все в лучшем виде, можешь не волноваться.
   – Да… конечно. Слушай, а обязательно это – к доктору?
   – А как ты еще от него избавишься?
   – А может – не избавляться? Знаешь, я сама не пойму, что со мной такое… Ты не думай, я прекрасно понимаю, что это только нелепая обуза, но мне почему-то не хочется избавляться… Не знаю я почему.
   – Ерунда. Ты просто трусишь боли, вот и выдумываешь. Все равно ничего не поделаешь, потерпишь.
   – Нет, я не боли боюсь! – Дина вскочила, глядя Ольке в лицо. – Нет! Я и сама так думала… раньше. А теперь… понимаешь, ты пойми, он же от тебя…
   – Полагаю, что от меня. Ну а дальше?
   – Он же – живой… Нехорошо как-то… Я чувствую – он живой.
   – Ты что, с ума сошла?! – Олька с гневным изумлением в лице тряхнул Дину за плечи. – Ты что – дура?! Ведь это все равно что котенка утопить! От меня… Живой… Надо же такое заладить!.. Еще мне церковные догмы приведи – нехорошо! Грех! Подумать страшно! Может, нам с тобой обвенчаться, пока не поздно? Вот она где полезла – буржуазная психология! Неплохо рассуждаешь… Ну надо ведь – попалась как дура, хотя избавиться от этого котенка – вопрос получаса! Развела… Ты – коммунистка и нужный работник, ясно? Как бы тебя ни тянуло к обгаженным пеленкам, у тебя есть и кое-какие другие незначительные делишки. Словом – выкинь эту блажь из головы, а с доктором я сегодня все улажу, даже если мне придется в его квартиру пулемет втаскивать.

47

    Так… Глаза – серые… Волосы – темно-русые. Рост высокий?
   – Довольно-таки… Не длинный, но высокий.
   – Особые приметы какие-нибудь есть? «А все-таки здорово Динку занесло. Не ожидал, что эта ерунда ее так зацепит. Ну да ладно – побесится немного и перестанет. Не барышня, в конце концов».
   – Особые… – Васька Зайцев, гордый тем, что их серьезно слушают старшие товарищи в ЧК, наморщил нос. – Есть, пожалуй! Во-первых – хромает.
   – Хромает?
   – Не очень заметно. Припадает на правую ногу.
   – Хромает… ладно. Все?
   – Ну еще… Вот еще – он в перчатках. Куртка – чертовой кожи, а перчатки, ну… такие… фасонистые.
   – Лайковые коричневые?!
   – Коричневые.
   – Мать твою перемать… А головой вот так не делает? – Олька резким движением вскинул подбородок.
   – Точно! Он самый!
   Ничто не могло укрыться от этого лихого чекиста: ему только приметы назвали, а он уже определил кто.
   – М-да… Знакомства, однако, у вашего директора те еще. Ладно, ребята: обещал я вам в свое время, что займемся этим вашим Алферовым. Вот оно, пожалуй, и пришло. А теперь – валяйте по домам! И ждите перемен, причем – не только между уроками.

48

   «…ДОРОГИМ ДРУЗЬЯМ… ЗДЕСЬ РАБОТАЮТ В КОНТАКТЕ ТРИ ПОЛИТИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИ… В „НАЦ“ ВСЕ ПРЕЖНИЕ ЛЮДИ… ВСЕ МЫ ПОКА ЖИВЫ И ПОДДЕРЖИВАЕМ БОДРОСТЬ В ДРУГИХ… В МОСКВЕ ЕЩЕ НЕСКОЛЬКО ПРОВАЛОВ ТАМОШНЕЙ ВОЕННОЙ ОРГАНИЗАЦИИ… МЫ ВЗЯЛИСЬ ЗА ОБЪЕДИНЕНИЕ ВСЕХ ВОЕННО-ТЕХНИЧЕСКИХ И ДРУГИХ ПОДСОБНЫХ ОРГАНИЗАЦИЙ ПОД СВОИМ РУКОВОДСТВОМ И КОНТРОЛЕМ РАСХОДОВАНИЯ СРЕДСТВ, И ЭТА РАБОТА ПРО-ДВИ-НУЛАСЬ УЖЕ ДАЛЕКО…» 46

49

   Обыском в квартире у Алферова руководили Аванесов и Фомин, круглоголовый молодой человек с большими темно-карими глазами и непропорционально маленьким безвольным подбородком.
   Начавшийся около полуночи, обыск в три часа ночи был в полном разгаре. Работали тщательно – выворачивали подозрительные половицы, распарывали или прощупывали обивку мебели, драпировки, обои, проглядели даже испещренную кляксами стопку ученических тетрадей, оказавшуюся на письменном столе между чернильницей и тяжелым мраморным пресс-папье.
   Петров, начинающий чекист, рыжий заводской парень, еще не вполне освоившийся со спецификой работы и не без некоторой робости косящийся на бесконечные ряды переплетов с золотым тиснением на уходящих под потолок книжных полках, осторожно положил тетради на прежнее место.
   «Робеет парень, – усмехнулся Аванесов. – Академическая атмосфера нагоняет почтение: все эти ряды книг, массивные письменные принадлежности вроде этого пресс-папье… А любопытное пресс-папье».
   Он решительно шагнул к письменному столу и взялся за пресс-папье: оно легко развинчивалось. Сняв верхнюю мраморную плитку, он извлек листок папиросной бумаги, исписанный бисерным почерком.
   Алферов, до этого не терявший спокойствия, неожиданно побледнел.
   – Фамилии, – произнес кто-то из столпившихся вокруг Аванесова с его находкой чекистов.
   – Да, перечень фамилий.
   Из спальни показался Фомин с небольшой записной книжкой в зеленом кожаном переплете в руках.
   – Чего у тебя, Федор?
   – Да вот, странная хреновина, – Фомин перекинул книжечку Аванесову.
    Счета какие-то… «Виктор Иванович – 452 руб. 73 коп., Владимир Павлович – 435 руб. 23 коп., Дмитрий Иванович – 406 руб. 55 коп.»…
   – А что, если это шифр? Или… Минуточку! Фомин выбежал в коридор, оставя дверь открытой: было слышно, как он снимает с рычага трубку.
   – Але! Але! Девушка! Четыре-пять-два-семь-три!.. Виктор Иванович?.. Очень хорошо. Алексей Данилович срочно просит Вас приехать к нему, как можно быстрее!
   Трубка стукнула о рычаг.
   В опустевшей квартире Алферова была оставлена засада, впрочем, не в ней одной. В эти июльские дни холодного лета 1919 года в Петрограде на квартире арестованного Штейнингера был схвачен перешедший через линию фронта генерал Махров. Материалы обысков на проваленных квартирах повлекли за собой аресты членов НЦ. ВЧК получила неопровержимые доказательства того, что мятежники Красной Горки и скрытые белогвардейские агенты среди военспецов Кронштадта являлись членами НЦ.
   За оставшиеся летние недели в Москве и Петрограде было арестовано более 700 контрреволюционеров. Кольцо смерти сужалось.

50

   Тень смерти как будто вошла в конспиративную квартиру на Богородской улице вслед за известием о расстреле Штейнингера, за которым последовали десятки, а затем – сотни расстрелов членов Национального центра. «Зеленая зима» Санкт-Петербурга начинала сменяться осенью, августовски черная листва озарилась редкими еще проблесками багреца и золота, а в гаражах не переставая, днем и ночью, стучали моторы, заглушающие звуки выстрелов. Но Национальный центр все же был жив. Начальник штаба 7-й армии красных военспец полковник Люндеквист вместе с адмиралом Бахиревым разрабатывали для передачи Юденичу план прорыва обороны. Оперативные группы ждали сигнала.
   – Тебе не надоело еще?
   – Не надоело. – Тутти, вытянувшаяся за лето по меньшей мере на полголовы, взглянула на Сережу поверх «Трех мушкетеров», которых она начала читать за неделю до этого.
   Сережа поднялся с кресла-качалки и, чуть прихрамывая, подошел к столику, на котором стоял сигарный ящик.
   – Нога болит? – неохотно спросила Тутти, явно опасающаяся, что вопрос может быть понят как свидетельство того, что она благоволит сменить гнев на милость.
   – Да ну, глупость какая-то, право слово. То хромаю, то нет. Уж если хромать, так все время, как все нормальные хромые, как ты полагаешь? Не знаю… Наверное, тогда нерв какой-нибудь зацепили…
   Тутти уже никак не полагала, вернувшись в состояние, которое в Сережином детстве папа всегда обозначал присказкой: «Федул, что губы надул? – Кафтан прожег. – Велика ли дыра-то? – Один ворот остался».
   – Действительно, не надоело. Ну, слушай, дуйся на Некрасова, а при чем тут, скажем, я или все остальные?
   – При том.
   – В чем-то ты действительно права: за такие авантюры тебя бы никто по головке не погладил и без Некрасова.
   – Я такой же член группы, как и все. Я имею право.
   – Никто не спорит, такой, как все. Но все соблюдают дисциплину, а ты ее нарушила, и очень сильно.
   – А разве это не принесло пользы? – упрямо взглянув исподлобья, спросила девочка.
   Авантюра действительно была авантюрой. Необходимо было установить, какое количество охраны выделено на работы по наведению недавно взорванного Череповецкого моста. Решив наняться втроем чернорабочими (и если позволят обстоятельства, в ту же ночь заминировать мост вновь, если же ночью есть охрана – устроить на следующий день налет силами трех групп), офицеры отправились к Люндеквисту, а Тутти, оставшаяся одна в квартире, немедленно приступила к осуществлению своих замыслов. Grano salis47 заключалось в переодевании, которое, разумеется, никоим образом не могло уронить достоинства Эдуарда Тюдора принца Уэльского, скорее наоборот. Перетряхнув все сваленные когда-то в чулане старые вещи, Тутти обнаружила в них две, вполне ее удовлетворившие: это были шерстяная серая блузка с заштопанными локтями, в которой Тутти могла бы поместиться дважды, и пара старых ботинок под коньки, тоже больших. Забравшись в ботинки и подвязав блузку на поясе куском веревки, Тутти собрала волосы в короткую косичку и осталась весьма довольна своим видом.