«Выслушать Ржевского и – спать! К черту».
   – Некрасов! – Голос Стенича за дверьми прозвучал встревоженно.
   – Да, я сейчас выйду.
   Юрий накинул куртку, но выйти в гостиную не успел: дверь растворилась ему навстречу. Худощавый пожилой человек, закрученными усиками и какой-то немецкой сухостью невольно вызывающий в памяти фотографические портреты кайзера Вильгельма, торопливо кивнул Юрию.
   – Ну и заварили же Вы кашу, штабс-капитан.
   – Г-н полковник?
   – Вот уж не думал, что сегодня придется встречаться с Вами вторично. – Люндеквист устало опустился на стул. – Скажите, Некрасов, Вы действительно вступили в переговоры с эсерами?
   – Да. Я имел на это полномочия. Хотя я не вполне понимаю, откуда Вы это уже узнали.
   – К сожалению – от Чеки.
   – Признаться, г-н полковник, Вы высекли меня как мальчишку, – проговорил наконец Некрасов.
   – Вы намерены привлечь группу Опанаса для совместных боевых действий. Это на самом деле так?
   – Да. Ничего не понимаю. – Юрий коснулся ладонью лба. – У Чеки не может быть так хорошо поставленной агентуры.
   – У Чеки ее нет. – Люндеквист вытащил из кармана короткую трубку с янтарным мундштуком. – Сколько Вам лет, Юрий Арсениевич?
   – Двадцать семь.
    Так неужели я, я ведь Вам в отцы гожусь, должен Вам объяснять, что Ваши понятия катастрофически устарели? Мы воюем с противником принципиально нового типа, а Вы действуете по старинке… Большевики и эсеры взаимодействуют на межличностном уровне даже тогда, когда идет повальное истребление одними других. Ваши планы выплыли наружу благодаря случайности. Эсер по кличке Малиновка, Розенталь, год назад разругавшийся с Блюмкиным на амурной почве, с ним на днях помирился и в результате разошелся с группой Опанаса, где к Блюмкину отношение очень плохое. И Ваши секреты вместе с носителем оных благополучно расположились в Чеке. Случайность, но очень типическая. Они варятся в одном котле – для чего тут агентура? Любые сведения, полученные эсерами, приплывут к большевикам, как хлеб по водам.
   – Мне нечего сказать.
   – Зато мне найдется, что сказать Вам. – Люндеквист примял пальцами табак. – Итак, Юрий Арсениевич, по моим, полученным из Чрезвычайки, сведениям, Вы намерены завтра окончательно войти в контакт. К счастью, еще не поздно слегка пересмотреть Ваши планы.
   – Поздно, Владимир Ялмарович. – Голос Некрасова прозвучал бесстрастно. – Два дня назад я перенес встречу на сегодня. Мой связной сейчас у них. В случае согласия Опанаса с моими условиями – а оно, наверное, последует, они приемлемы – связной передаст Опанасу карту участка Z с подробным планом укреплений линии прорыва… Теперь только ангелочка с крылышками ждать, чтобы он спас прорыв на таком участке фронта… Вдобавок я провалил и эту явку.
   – Ладно, Юрий Арсениевич, бросьте. Такие серьезные ошибки бывают и у превосходных боевых офицеров, каковым Вы и являетесь. Займитесь срочной ликвидацией явки.
   – Слушаюсь, г-н полковник.
   На этот раз, вслед за звонком и стуком двери, из передней действительно послышался голос Сережи – неразборчивая приветственная фраза, оконченная словами «лучше некуда».
   – Связной. Ржевский, зайдите ко мне, – негромко крикнул Некрасов в глубь коридора.
   – Сейчас от эсеров?
   – Так точно.
   – Что ж, послушаем.
   – Докладывайте господину полковнику, прапорщик, – сквозь зубы процедил Некрасов, мельком взглянув на вошедшего Сережу, но тут же, невольно насторожившись, посмотрел снова и в упор. Сережино лицо, очень осунувшееся за несколько часов его отсутствия, казалось взрослее. Твердо сжатые губы хранили упрямое и решительное выражение, а серые глаза словно сделались темнее под воздействием какой-то еще не произнесенной, но заведомо нехорошей вести.
   – Честь имею доложить, г-н полковник! – бесстрастно отчеканил Сережа. – Мною был получен приказ от господина штабс-капитана вступить в контакт с боевой группой Опанаса.
   Люндеквист поморщился.
   – Я готов понести всю ответственность за нарушение приказа – предумышленное и не имеющее смягчающих обстоятельств, то есть за срыв контакта. – В голосе Сережи прозвучала бесконечная, безразличная усталость. Словно выполняя необходимую формальность, он говорил, не видя перед собой онемевших от изумления Люндеквиста и Некрасова.
   «…Собственно – я уже под полевым трибуналом…» Опять Женька?
   – Что Вы сказали, прапорщик?
   – Я сорвал боевые действия вместе с эсерами.
   – Карта укрепрайона? – Люндеквист подался вперед.
   – Вот. – Сережа вытащил из кармана смятый пакет.
   На этот раз изумиться пришлось Сереже: Люндеквист расхохотался негромким и мелким, как рассыпавшийся горох, смехом немецкого педанта. Продолжая смеяться, он шагнул к Сереже и слегка тряхнул его за плечи.
   – В старые времена тебе дали бы орден и отрубили голову. Ты хотя бы сам понимаешь, зачем ты это сделал?
   – Никак нет, г-н полковник.
   – У этого паршивца недурное чутье, не так ли, г-н штабс-капитан? Составьте подробный рапорт, прапорщик. Мне сейчас некогда. В другой раз – расстреляю.
   «Меньше всего я старался утереть этой историей нос Некрасову. – Сережа, сидя на широком подоконнике рядом с дверью черного хода, смотрел вниз – на не по-московски голый каменный двор. – Хотелось бы знать, о чем тут писать рапорт? Ведь все вышло случайно. Если бы не этот бандит, с которым Опанас поторопился переговорить, у меня не было бы тех пятнадцати минут…»
   «Если Вы не против… Пройдемте пока ко мне в комнату». – «К Вам?» – «Да». – «Извольте». – «Не так решительно, прапорщик, засады там нет». – «Тем хуже для меня».
   Комната показалась с порога похожей на театральную уборную. Дымка грязи, темнящая оконные стекла, жалкий вид ковра, цвет и узор которого давно растоптан грязной уличной обувью… Много вечернего, дамского на доске трюмо: поломанный сандаловый веер, пуховки, кольца, флаконы, тут же усевшийся маленький бронзовый будда. Остроносая домашняя туфелька на полу. Тесно всюду разбросанные через спинки стульев и ручки кресел (в одном небрежный ворох чего-то женского, кружевного) темные шали, и так неожиданно среди них расцветшие татарские газовые ткани: алый и изумрудный огонь, паутинный золотой блеск. Мгновенная память Крыма.
   Два года спустя в сознании вместе с комнатой Елены всплывет и слово «Крым». Сквозной коридор воспоминания.
   Но так ли верно, что эта комната напомнила театральную уборную? Быть может, извечное стремление отыскивать в прошлом приметы грядущего через два года подкрасит воспоминание?
   Но тогда оживет и еще одно, без чего не сложилось бы облика уборной: ощущение случайного и тягостно ненужного мужского присутствия – во всем Боль, похожая на пощечину. Здесь неуловимо присутствовали и Марат, и неизвестный Искандер, и кто-то еще… Перейденный предел. Стало понятным взаимное неуважение, мучительно затягивающее общий узел, связавший этих людей, – оно вставало с этой постели, кое-как прикрытой темно-зеленым пледом.
   К этой постели она отступила на два неверных шага, не сводя с Сережи зовущих, почти приказывающих глаз: вся ее сила ушла в их взгляд, но она не замечала, как, словно произнося беззвучно жалобу, шевелились ее задрожавшие губы.
   – Нет, не подходите ближе… Я хочу… я хочу на Вас смотреть. Вы совсем, совсем мальчик… Я никогда не думала, что это…
   Еще шаг – и руки сами стиснули тело, такое хрупкое, что показалось, сейчас затрещат кости, но вопреки этому испугу объятие стало еще безжалостней, привлекая все ближе – пока дыхание не захлебнулось в рассыпавшихся волосах.
   – Так пахнет черный цвет…
   – Твои губы… как причастие… они все могут смыть… все… Нет! Не надо… Сейчас нет времени… Не сейчас…
   – Мне здесь.
    Да, да… Но у нас будет время, оно у нас будет… Если ты пришел с тем, о чем говорили… Скажи, скажи мне! Честная ли это игра? Что будет, когда ваши войдут в город?..
   Яркое пространство сна пронзила холодная мысль. И руки уже навсегда выпустили ее, еще такую трепещуще близкую… Она на самом деле искала защиты. И в то же время в своей власти над его душным смятением она пыталась узнать… проверить… вытянуть из него все, что он знал. И тогда все стало ясным и простым.
   – Что с тобой? У тебя иней в глазах… Ты мне не ответил…
   – Что мне отвечать?.. Какая честность может быть с революционным отребьем?.. Даже если сейчас эти твои Мараты и Опанасы нам нужны… Красный остается красным, даже если сейчас не время поминать его окрасочку… Войдем в город – фонарей на всех хватит, не только на бэков… Куда ты?
   – Сейчас я приду. – Прежде чем выскользнуть из объятий, она на мгновение прижалась сильнее. Дверь закрылась.
   Оставалось только проверить запор и подойти к окну: оно выходило во двор, и крыша ближайшего сарая давала возможность отступления.

18

   – Тебе бы стоило перестать читать одно и то же по сотому разу, – раздраженно уронил Некрасов, обращаясь к Тутти, забравшейся в угол дивана с неизменным «Принцем и нищим». – Понимаете, подпоручик, хотел было ее отправить к Вику – очень уж беспокойные предстоят деньки… Какое там…
   – Хочу одно и то же, – словно бы не слыша последовавшей за этим фразы, отозвалась Тутти.
   – Помолчи лучше.
   – А контроперация уже началась? – спросил Никитенко, ставя на стол кофейную чашечку.
   – Еще с утра. Как все это обернется, гадать приходится вот на этом. – Некрасов взболтнул на донышке гущу. – Видели бумажки? Цветочки. Со дня на день можно ожидать ягодок.
   – Да нет, Юрий Арсениевич, что до тех ягодок, думаю, Зубов преувеличил. У Чеки попросту нет таких сил – провести одновременную сеть обысков по всему городу…
   – Не забывайте, они могут мобилизовать на пару ночей весь «передовой революционный пролетариат» столицы… А если еще откинуть к шутам такой незначительный предрассудок, как дипломатическая неприкосновенность посольств…
   – Не посмеют.
   Тяжелые портьеры наглухо закрывали окна. Яркая лампа отбрасывала ровный круг света на покрытый темной скатертью стол, на лица сидевших у стола Некрасова, Вишневского и Никитенко, на Тутти, с ногами устроившуюся на диване над раскрытой книгой… Холодный провал отделанного белым мрамором камина, мебель и складки портьер тонули в уютно-домашнем полумраке. Пахло хорошими сигарами. Только скверная и кажущаяся сейчас нелепой одежда собравшихся мужчин вносила некоторую ноту диссонанса в атмосферу этой гостиной.
   «Обманчивое ощущение покоя… Как будто эти стены – границы двух миров: кроваво-бредового мира и мира тишины… Но стены – слишком слабая граница, пока она еще есть, но кажется, что ее вот-вот раздавит этот напор… И миры смешаются». – Вишневский сорвал ярлычок с вынутой им из ящика сигары.
   – Где Ржевского носит? – прервал его мысли Юрий, взвинченно раздраженный уже с утра.
   – А ты разве не посылал его со Стеничем и Казаровым? – спросил Вадим, откусив кончик. – А, легок на помине, однако!
   Это было сказано уже вслед сорвавшейся на звонок Тутти.
   Через некоторое время в гостиную вошел черноволосый молодой человек в тужурке и низко надвинутом картузе, несмотря на который Некрасов сразу же узнал Женю Чернецкого.

19

   «Но почему же все-таки тоска по давным-давно похороненному где-то под Тихорецкой Жене настолько ощутимее, физически ощутимее во мне, чем даже тоска по папе и маме? Они как-то нереальны, а Женя – чересчур реален. Потому что я впервые увидел его в Вешенской… Странно, что на родных смотришь какими-то другими глазами, чем на чужих. Невидящими глазами. До тех пор, пока что-нибудь не случится. Я впервые увидел Женю в Вешенской. И я не так мечтаю о родителях потому, что никогда их не видел. Странно, безумно странно…»
   От Невы, по которой еще плыли белые ладожские льдины, веяло холодом. Сережа, облокотившийся на парапет, почувствовал этот холод и поплотнее запахнул куртку.
   «Промозгло… белая зима сменяется зеленой. Мертвый город, даже не от того, что сейчас в нем – революция, голод, кровь и грязь… Этот город изначально мертв. И в этом мертвом городе прошла какая-то очень важная часть Жениной жизни… Господи, какой ветер!»
   – Женя, – неожиданно для себя негромко произнес Сережа и, произнеся, понял, что звучание этого имени неожиданно вызвало перед ним не лицо погибшего брата, а другое, красиво-холодное, бледное, очень юное лицо. И голос с безупречным московским произношением, со странным вызовом в интонации, снова резко ударил его неожиданной фразой:
   «Слушай, Ржевский, зачем нам притворяться друг перед другом, что мы – люди?»

20

   1919 год. Февраль. Финляндия
   – Мы же озверели с тоски. Но нельзя же так долго пить?
   – Озверели. Чернецкой, если ты скажешь, что у тебя нет сейчас желания перегрызть кому-нибудь глотку, я все равно тебе не поверю.
   – А нам не приходится выбирать. – Женя Чернецкой лежал в сапогах прямо на голубом покрывале широкой деревянной кровати и смотрел в потолок. – Если перестать пить, мы начнем сходить с ума, и ты это прекрасно знаешь, Ржевский.
   – Но сколько можно торчать в этой паршивой дыре?! – Сережа, взъерошенный, непроспавшийся и небритый, порывисто вскочил и заходил по номеру. – Я хочу взорвать и эту гостиницу, и все окружающие елки вдобавок, и все эти респектабельно-кирпичные ровненькие скотные дворы! Вкус водки теперь всегда будет ассоциироваться у меня с видом заснеженных елей.
   Толстоствольные могучие ели, картинно отяжелевшие под снегом, образовывали великолепно-красивый вид из окна находящегося на втором этаже гостиничного номера.
   Картина на стене – натюрморт с фазанами и невероятным количеством посуды – почему-то криво повисла на своем гвозде. На старом паркетном полу, помимо брошенных как попало сапог, валялись какие-то деньги – рассыпанная мелочь и две или три смятых бумажки…
   – Рай земной. – Чернецкой кивком головы показал на вид из окна. – Дышите воздухом, г-н прапорщик.
   – Премного благодарен, г-н подпоручик, оставьте Ваши очаровательные остроты при себе. Чернецкой, а ведь мы вот-вот с тобой стреляться начнем…
   – Похоже на то. – Женя продолжал все так же неподвижно смотреть в потолок, но Сережа явственно услышал с трудом подавляемое его желание: не глядя, протянуть руку к ночному столику, взять с него наган и, не целясь, пальнуть в люстру.
   – Давай рассуждать логически: ну с чего мы бесимся? Подумаешь, застряли в этой финской дыре на неделю-другую…
   – Нет, логика тут не поможет. Ясно, что беситься нам не с чего. И тем не менее…
   – А тебе не кажется, что если придется проторчать здесь еще недельку, то мы рискуем скатиться с тоски до тех развлечений, коим предаются в ближайшем городишке все наши?
   – Не кажется. Это идиотское чистоплюйство сильнее нас, как бы нам ни хотелось вырваться из-под его власти. Скажем ему спасибо, что оно хотя бы позволяет нам пить. Пока позволяет.
   – Что ты имеешь в виду под этим «пока»?
   – То, что мне иногда кажется, что настанет день, когда я пойму, что этого с меня довольно. Замутнение своего сознания, по сути, тоже изрядная грязь, но к которой пока – ну не знаю – чувствительности, что ли, нет. А когда почувствуешь, что это грязно, не поймешь, а именно почувствуешь, тут-то и будет все.
   – Мне тоже это приходило в голову. Пожалуй, самый нелепый вид рабства – быть рабом своего чистоплюйства. Но покуда до трезвенности еще далеко и время идет к вечеру… – С этими словами Сережа, отыскавший наконец свою бритву, скрылся за массивной деревянной дверью ванной комнаты.

21

    Горячие каштаны? Подпоручик, одумайтесь, пока Вы молоды! При подобном образе мыслей Вы рискуете пойти по плохой дорожке. – Сережа обкусил кончик сигары и зашарил по карманам в поисках спичек.
   – Согласен, что подобная оригинальность представляется сомнительной. – Женя потянулся к опустевшей наполовину бутылке. – Но я действительно хочу к коньяку горячих каштанов. Я очень хочу горячих каштанов к коньяку.
   – До осени осталось каких-то семь-восемь месяцев. Но заменять горячие каштаны холодными орехами – одно заблуждение влечет за собой другое!
   – А чем в таком случае прикажете закусывать мартель? – поинтересовался Женя, отщелкивая на скатерть налипшую на пальцы темно-розовую шелуху земляных орехов. – Предупреждаю, г-н прапорщик, если Вы посоветуете лимоны, я потеряю к Вам остаток уважения.
   – Как Вы могли заподозрить меня в такой пошлости? Общеизвестно, даже в младших классах гимназии, что к коньяку идет только горячее и мясное. Ах да, pardon, забыл. Слушай, Чернецкой, ты действительно никогда не ешь мясо?
   – Я его вообще в жизни не пробовал. Ни разу. Но это неинтересно. – Женя, откинувшись на спинку стула, обвел глазами небольшой ресторанный зал. – Кстати, за столиком у входа приветственно машут рукой явно тебе.
   – Где?
   – За одним столиком с Сашкой Каменским и Quel-Кошмаром, – тоже корнет, кто это?
   – А, вижу. – Немного развернувшись, Сережа с улыбкой качнул в руке стакан, показывая, что заметил присутствие. – Это Орлов, а вообще вся эта малолетняя компания за теми двумя столиками значительно опередила нас на пути к нирване. Так же, впрочем, как и твои приятели по полку справа.
   – Они начали раньше.
   – Но ведь не более чем на полчаса? – Сережа скользнул стеклянно-прозрачным взглядом по пустой еще эстраде. – А знаешь, чего бы мне хотелось? Послушать хорошей цыганщины.
   – Д-да… Что-нибудь русское народное в цыганском исполнении… «Степь да степь кругом»…
   – Экзеги монумэнт. – Сережа рассмеялся. – Это мы в гимназии развлекались – пели Горация на мотив «Степь да степь кругом»… Потом еще шуточка была: приходит второгодник пересдавать латынь. Званцев, это латинист наш, будто бы спрашивает: Перфект знаете? – Не знаю. – Презенс индикативи активи знаете? – Не знаю. – Что же вы тогда знаете, хоть что-нибудь же вы должны знать? – Я знаю, как переводится фраза «Экзеги монумэнт эрэ пэрэнни-ус». – Ну, переведите! – «Степь да степь кругом, путь далек бежит».
   – Академический юмор. – Чернецкой плеснул коньяку из новой бутылки. – Ржевский, а ты любишь латынь?
   – Люблю.
   – А за каким чертом? Я тоже люблю, хотя совершенно не могу понять, что я нахожу в этом мертвом языке порочного народа. Вдобавок – в официальном языке дьявольского католицизма.
   – Своеобразное удовольствие сноба?
   – Пожалуй…
   – А что до Католицизма… Если честно, что-то в нем есть, чисто эстетически. Кроме Папы с его безгрешностью и туфлей… Ну да черт с Папой… Я вот чего не пойму… Лунин, помнишь? Эдак взять родиться в Православии, а потом по своей воле перейти в Католичество?
   – По своей воле? А что такое воля? Ты затрагиваешь полуиллюзорное понятие. Тот, кто действует, как ты изволил выразиться, по своей воле, – просто счастливчик, которому не удосужились нажать на соответствующие кнопки! На людей, что-то из себя представляющих, нужна более сложная математика для комбинации этого нажатия. Но с большинством – это арифметика. – Женя неприятно засмеялся. – Люди – очень простенькие механизмы.
   – Чернецкой, а ведь это не твои слова.
   – Однако ж ты хорошего обо мне мнения.
   – Отнюдь. Я не говорил, что это не твои мысли.
   – Может быть, ты и прав. Впрочем, пустое. – Женя с усмешкой кивнул на соседний столик. – Послушай-ка лучше, что цитируют эти господа!
 
Я ее победил наконец,
Я завлек ее в мой дворец, -
 
   с пьяной задушевностью декламировал подпирающий рукой отяжелевшую голову прапорщик Тыковлев. —
 
Буря спутанных кое, тусклый глаз,
 
 
На кольце померкший алмаз.
 
 
И обугленный рот в крови
 
 
Еще просит пыток любви…
 
 
Ты мертва, наконец, мертва!
 
 
Гаснут щеки, глаза, слова…
 
   – А душераздирающее зрелище!
   – Зря Вы иронизируете. Чернецкой, положению этой обугленной и одноглазой дамы трудно позавидовать. —
 
Знаю, выпил я кровь твою,
 
 
Я кладу тебя в гроб и пою…
 
   – Любопытно, что именно?
   – Разумеется, «Je cherche la fortune…» – негромко напел Сережа. – Между куплетами желательна подтанцовка.
 
Мглистой ночью о нежной весне
 
 
Будет петь твоя кровь во мне, -
 
   встряхнув головой, возвысил голос Тыковлев и, оборвав декламацию, тяжело осел на стуле.
   – Приятного аппетита. – Сережа, неожиданно закашлявшись, поднес скомканный платок к губам.
   – Ты чего?
   – Дырка в легком разыгралась. Сволочные морозы. – Сережа улыбнулся Чернецкому.
   – Что поделаешь, на то оно и Финляндия. – Женя, еще во время чтения Тыковлева поймавший несколько укоризненно-неодобрительных взглядов сидевшего с тем корнета Зубарева, нарочно заговорил громче. – Хотя, конечно, не поручусь, что этот собачий холод не есть космогонические последствия склок между господами символистами.
   – Чернецкой, ты не прав. – По-мальчишески взъерошенный белокурый корнет сделал два шага в сторону Жени и, качнувшись, остановился с папиросой в руке. – Во-первых, это не смешно. Даже когда Блок женился, то это не как мы с тобой, а мистика. Это и Б-белый писал, а Белый – беломаг. А Брюсов, во-вторых, черномаг. И у них дуэль. В астрал-ле.
   – На пыльных мешках? – Женя отправил в рот несколько орехов.
   – Каких мешках? – Снова качнувшийся Зубарев посмотрел на Чернецкого с обиженным недоумением. – Я же говорю – в астрале. Значит, по ночам вылетают. Вылетают и дерутся.
   – Угол Моховой, за пятую трубу налево, – сгибаясь от смеха, тихо простонал Сережа. – А Менделеева тоже вылетает.
   – Так можно над чем угодно смеяться, Ржевский! – Обуреваемый стремлением во что бы то ни стало растолковать Жене и Сереже воззрения блоковско-соловьевской компании, Мишка Зубарев говорил уже так громко, что за остальными столиками начали прислушиваться. – А Блок знает, что писать. Пишет вампир, значит, вампир!
   – И навешаю лапшу мою на уши ваши! – в полном восторге подхватил Женя и, отставив в сторону запрыгавший в руке стакан, звонко расхохотался, закидывая назад голову. – Да содрогнется Лысая гора пред нашествием литературной богемы! Ржевский… только ты… помолчи, а то я сдохну!
   – Ваше веселье, Чернецкой, дурного тона, – снисходительно ввязался в разговор из-за своего столика подпоручик Ларионов: в «мэтровом» тоне явственно ощущались четыре курса историко-филологического факультета и легкая досада на себя за дискутирование с едва ли не гимназистами. – Если Вы не понимаете, что такое мистика, то лучше постарайтесь это скрыть. Да, у Блока есть неудачные стихи, одним из которых является это стихотворение, но что это меняет? Даже в этом плохом – тематика показательна для Блока. Блок честен. Блок открыто заявляет об отданности своей души силам тьмы. Продажа души – тема, волнующая творческие умы со времен Средневековья, дошедшая до апофеоза в творении Гёте. Да, Блок проклят, и результат страшной сделки – его зловещее знание Тьмы. Впрочем, Вам, может быть, непонятен эзотерический подтекст его символики.
   – Когда душа на самом деле продана, об этом не орут на каждом перекрестке! – неожиданно взорвался Женя, веселое настроение которого мгновенно улетучилось: вскочив и повернувшись в сторону собеседника, гневно блестя черными на неестественно белом лице глазами, он продолжал – стоя, упершись коленом в стол и чуть заметно раскачиваясь всем телом с какой-то грациозно-змеиной гибкостью: – Об этом молчат!! Так молчат, что Вы пройдете мимо и не заметите! Что Вы знаете о том, как на самом деле совершается продажа души? Без гробов, без черепов, черных свечей и прочего романтического хлама?
   – Мистика лакейской, – отчетливо и громко проговорил Сережа, неторопливо наполняя стакан. – Блок вообще отдает популярным в среде домашней прислуги жестоким романсом. Может быть, Вам, г-н подпоручик, и близка поэтика сердец, пронзенных «острыми французскими каблуками», – Сережа сделал паузу и залпом выпил коньяк, – а по-моему, это просто-напросто плохо.
   – П-р-равильно!!! – расплескивая на соседей содержимое своего стакана, прозванный Quel-Кошмаром корнет Попов воздвигся за столиком вслед за своим воплем. – Пр-р-равильно! Он правду говорит – плохие стихи! Как может интеграл дышать? Что он – вдыхает и выдыхает, да?
   – Да ты, Алешка, ничего не понимаешь, – дергая корнета, чтобы он сел, возмутился облитый сосед.
   – Он ничего не понимает в интегралах?! – бросился на защиту Quel-Кошмара вихрастый вольноопределяющийся, состояние которого, очевидно, позволило ему выделить из всего прозвучавшего только «не понимаешь» и «интеграл». – Да мы учились вместе – у него всегда пять по математике было!
   – Это свинство, Ржевский, Блока читал весь интеллигентный Петербург, а ты берешь на себя смелость утверждать, что, видите ли, плохо!
   – Да Рукавишникова читать надо, Рукавишникова!! Или вот, тоже хорошо: «Влачились змеи по уступам, Угрюмый рос чертополох! – заорал розовощекий вольноопределяющийся Иванов, отбивая такт стаканом по столу. – И над красивым! женским! трупом! Рыдал! безумный! ск-скоморох!»
   – Черт, да отдай ты мой стакан!
   – Да погоди ты… Вот еще… «О кот, блуждающий по крыше! Твои м-мечты во мне поют!» Рукавишникова читать надо, а не Блока!!