Страница:
«Выслушать Ржевского и – спать! К черту».
– Некрасов! – Голос Стенича за дверьми прозвучал встревоженно.
– Да, я сейчас выйду.
Юрий накинул куртку, но выйти в гостиную не успел: дверь растворилась ему навстречу. Худощавый пожилой человек, закрученными усиками и какой-то немецкой сухостью невольно вызывающий в памяти фотографические портреты кайзера Вильгельма, торопливо кивнул Юрию.
– Ну и заварили же Вы кашу, штабс-капитан.
– Г-н полковник?
– Вот уж не думал, что сегодня придется встречаться с Вами вторично. – Люндеквист устало опустился на стул. – Скажите, Некрасов, Вы действительно вступили в переговоры с эсерами?
– Да. Я имел на это полномочия. Хотя я не вполне понимаю, откуда Вы это уже узнали.
– К сожалению – от Чеки.
– Признаться, г-н полковник, Вы высекли меня как мальчишку, – проговорил наконец Некрасов.
– Вы намерены привлечь группу Опанаса для совместных боевых действий. Это на самом деле так?
– Да. Ничего не понимаю. – Юрий коснулся ладонью лба. – У Чеки не может быть так хорошо поставленной агентуры.
– У Чеки ее нет. – Люндеквист вытащил из кармана короткую трубку с янтарным мундштуком. – Сколько Вам лет, Юрий Арсениевич?
– Двадцать семь.
— Так неужели я, я ведь Вам в отцы гожусь, должен Вам объяснять, что Ваши понятия катастрофически устарели? Мы воюем с противником принципиально нового типа, а Вы действуете по старинке… Большевики и эсеры взаимодействуют на межличностном уровне даже тогда, когда идет повальное истребление одними других. Ваши планы выплыли наружу благодаря случайности. Эсер по кличке Малиновка, Розенталь, год назад разругавшийся с Блюмкиным на амурной почве, с ним на днях помирился и в результате разошелся с группой Опанаса, где к Блюмкину отношение очень плохое. И Ваши секреты вместе с носителем оных благополучно расположились в Чеке. Случайность, но очень типическая. Они варятся в одном котле – для чего тут агентура? Любые сведения, полученные эсерами, приплывут к большевикам, как хлеб по водам.
– Мне нечего сказать.
– Зато мне найдется, что сказать Вам. – Люндеквист примял пальцами табак. – Итак, Юрий Арсениевич, по моим, полученным из Чрезвычайки, сведениям, Вы намерены завтра окончательно войти в контакт. К счастью, еще не поздно слегка пересмотреть Ваши планы.
– Поздно, Владимир Ялмарович. – Голос Некрасова прозвучал бесстрастно. – Два дня назад я перенес встречу на сегодня. Мой связной сейчас у них. В случае согласия Опанаса с моими условиями – а оно, наверное, последует, они приемлемы – связной передаст Опанасу карту участка Z с подробным планом укреплений линии прорыва… Теперь только ангелочка с крылышками ждать, чтобы он спас прорыв на таком участке фронта… Вдобавок я провалил и эту явку.
– Ладно, Юрий Арсениевич, бросьте. Такие серьезные ошибки бывают и у превосходных боевых офицеров, каковым Вы и являетесь. Займитесь срочной ликвидацией явки.
– Слушаюсь, г-н полковник.
На этот раз, вслед за звонком и стуком двери, из передней действительно послышался голос Сережи – неразборчивая приветственная фраза, оконченная словами «лучше некуда».
– Связной. Ржевский, зайдите ко мне, – негромко крикнул Некрасов в глубь коридора.
– Сейчас от эсеров?
– Так точно.
– Что ж, послушаем.
– Докладывайте господину полковнику, прапорщик, – сквозь зубы процедил Некрасов, мельком взглянув на вошедшего Сережу, но тут же, невольно насторожившись, посмотрел снова и в упор. Сережино лицо, очень осунувшееся за несколько часов его отсутствия, казалось взрослее. Твердо сжатые губы хранили упрямое и решительное выражение, а серые глаза словно сделались темнее под воздействием какой-то еще не произнесенной, но заведомо нехорошей вести.
– Честь имею доложить, г-н полковник! – бесстрастно отчеканил Сережа. – Мною был получен приказ от господина штабс-капитана вступить в контакт с боевой группой Опанаса.
Люндеквист поморщился.
– Я готов понести всю ответственность за нарушение приказа – предумышленное и не имеющее смягчающих обстоятельств, то есть за срыв контакта. – В голосе Сережи прозвучала бесконечная, безразличная усталость. Словно выполняя необходимую формальность, он говорил, не видя перед собой онемевших от изумления Люндеквиста и Некрасова.
«…Собственно – я уже под полевым трибуналом…» Опять Женька?
– Что Вы сказали, прапорщик?
– Я сорвал боевые действия вместе с эсерами.
– Карта укрепрайона? – Люндеквист подался вперед.
– Вот. – Сережа вытащил из кармана смятый пакет.
На этот раз изумиться пришлось Сереже: Люндеквист расхохотался негромким и мелким, как рассыпавшийся горох, смехом немецкого педанта. Продолжая смеяться, он шагнул к Сереже и слегка тряхнул его за плечи.
– В старые времена тебе дали бы орден и отрубили голову. Ты хотя бы сам понимаешь, зачем ты это сделал?
– Никак нет, г-н полковник.
– У этого паршивца недурное чутье, не так ли, г-н штабс-капитан? Составьте подробный рапорт, прапорщик. Мне сейчас некогда. В другой раз – расстреляю.
«Меньше всего я старался утереть этой историей нос Некрасову. – Сережа, сидя на широком подоконнике рядом с дверью черного хода, смотрел вниз – на не по-московски голый каменный двор. – Хотелось бы знать, о чем тут писать рапорт? Ведь все вышло случайно. Если бы не этот бандит, с которым Опанас поторопился переговорить, у меня не было бы тех пятнадцати минут…»
«Если Вы не против… Пройдемте пока ко мне в комнату». – «К Вам?» – «Да». – «Извольте». – «Не так решительно, прапорщик, засады там нет». – «Тем хуже для меня».
Комната показалась с порога похожей на театральную уборную. Дымка грязи, темнящая оконные стекла, жалкий вид ковра, цвет и узор которого давно растоптан грязной уличной обувью… Много вечернего, дамского на доске трюмо: поломанный сандаловый веер, пуховки, кольца, флаконы, тут же усевшийся маленький бронзовый будда. Остроносая домашняя туфелька на полу. Тесно всюду разбросанные через спинки стульев и ручки кресел (в одном небрежный ворох чего-то женского, кружевного) темные шали, и так неожиданно среди них расцветшие татарские газовые ткани: алый и изумрудный огонь, паутинный золотой блеск. Мгновенная память Крыма.
Два года спустя в сознании вместе с комнатой Елены всплывет и слово «Крым». Сквозной коридор воспоминания.
Но так ли верно, что эта комната напомнила театральную уборную? Быть может, извечное стремление отыскивать в прошлом приметы грядущего через два года подкрасит воспоминание?
Но тогда оживет и еще одно, без чего не сложилось бы облика уборной: ощущение случайного и тягостно ненужного мужского присутствия – во всем Боль, похожая на пощечину. Здесь неуловимо присутствовали и Марат, и неизвестный Искандер, и кто-то еще… Перейденный предел. Стало понятным взаимное неуважение, мучительно затягивающее общий узел, связавший этих людей, – оно вставало с этой постели, кое-как прикрытой темно-зеленым пледом.
К этой постели она отступила на два неверных шага, не сводя с Сережи зовущих, почти приказывающих глаз: вся ее сила ушла в их взгляд, но она не замечала, как, словно произнося беззвучно жалобу, шевелились ее задрожавшие губы.
– Нет, не подходите ближе… Я хочу… я хочу на Вас смотреть. Вы совсем, совсем мальчик… Я никогда не думала, что это…
Еще шаг – и руки сами стиснули тело, такое хрупкое, что показалось, сейчас затрещат кости, но вопреки этому испугу объятие стало еще безжалостней, привлекая все ближе – пока дыхание не захлебнулось в рассыпавшихся волосах.
– Так пахнет черный цвет…
– Твои губы… как причастие… они все могут смыть… все… Нет! Не надо… Сейчас нет времени… Не сейчас…
– Мне здесь.
— Да, да… Но у нас будет время, оно у нас будет… Если ты пришел с тем, о чем говорили… Скажи, скажи мне! Честная ли это игра? Что будет, когда ваши войдут в город?..
Яркое пространство сна пронзила холодная мысль. И руки уже навсегда выпустили ее, еще такую трепещуще близкую… Она на самом деле искала защиты. И в то же время в своей власти над его душным смятением она пыталась узнать… проверить… вытянуть из него все, что он знал. И тогда все стало ясным и простым.
– Что с тобой? У тебя иней в глазах… Ты мне не ответил…
– Что мне отвечать?.. Какая честность может быть с революционным отребьем?.. Даже если сейчас эти твои Мараты и Опанасы нам нужны… Красный остается красным, даже если сейчас не время поминать его окрасочку… Войдем в город – фонарей на всех хватит, не только на бэков… Куда ты?
– Сейчас я приду. – Прежде чем выскользнуть из объятий, она на мгновение прижалась сильнее. Дверь закрылась.
Оставалось только проверить запор и подойти к окну: оно выходило во двор, и крыша ближайшего сарая давала возможность отступления.
18
19
20
21
– Некрасов! – Голос Стенича за дверьми прозвучал встревоженно.
– Да, я сейчас выйду.
Юрий накинул куртку, но выйти в гостиную не успел: дверь растворилась ему навстречу. Худощавый пожилой человек, закрученными усиками и какой-то немецкой сухостью невольно вызывающий в памяти фотографические портреты кайзера Вильгельма, торопливо кивнул Юрию.
– Ну и заварили же Вы кашу, штабс-капитан.
– Г-н полковник?
– Вот уж не думал, что сегодня придется встречаться с Вами вторично. – Люндеквист устало опустился на стул. – Скажите, Некрасов, Вы действительно вступили в переговоры с эсерами?
– Да. Я имел на это полномочия. Хотя я не вполне понимаю, откуда Вы это уже узнали.
– К сожалению – от Чеки.
– Признаться, г-н полковник, Вы высекли меня как мальчишку, – проговорил наконец Некрасов.
– Вы намерены привлечь группу Опанаса для совместных боевых действий. Это на самом деле так?
– Да. Ничего не понимаю. – Юрий коснулся ладонью лба. – У Чеки не может быть так хорошо поставленной агентуры.
– У Чеки ее нет. – Люндеквист вытащил из кармана короткую трубку с янтарным мундштуком. – Сколько Вам лет, Юрий Арсениевич?
– Двадцать семь.
— Так неужели я, я ведь Вам в отцы гожусь, должен Вам объяснять, что Ваши понятия катастрофически устарели? Мы воюем с противником принципиально нового типа, а Вы действуете по старинке… Большевики и эсеры взаимодействуют на межличностном уровне даже тогда, когда идет повальное истребление одними других. Ваши планы выплыли наружу благодаря случайности. Эсер по кличке Малиновка, Розенталь, год назад разругавшийся с Блюмкиным на амурной почве, с ним на днях помирился и в результате разошелся с группой Опанаса, где к Блюмкину отношение очень плохое. И Ваши секреты вместе с носителем оных благополучно расположились в Чеке. Случайность, но очень типическая. Они варятся в одном котле – для чего тут агентура? Любые сведения, полученные эсерами, приплывут к большевикам, как хлеб по водам.
– Мне нечего сказать.
– Зато мне найдется, что сказать Вам. – Люндеквист примял пальцами табак. – Итак, Юрий Арсениевич, по моим, полученным из Чрезвычайки, сведениям, Вы намерены завтра окончательно войти в контакт. К счастью, еще не поздно слегка пересмотреть Ваши планы.
– Поздно, Владимир Ялмарович. – Голос Некрасова прозвучал бесстрастно. – Два дня назад я перенес встречу на сегодня. Мой связной сейчас у них. В случае согласия Опанаса с моими условиями – а оно, наверное, последует, они приемлемы – связной передаст Опанасу карту участка Z с подробным планом укреплений линии прорыва… Теперь только ангелочка с крылышками ждать, чтобы он спас прорыв на таком участке фронта… Вдобавок я провалил и эту явку.
– Ладно, Юрий Арсениевич, бросьте. Такие серьезные ошибки бывают и у превосходных боевых офицеров, каковым Вы и являетесь. Займитесь срочной ликвидацией явки.
– Слушаюсь, г-н полковник.
На этот раз, вслед за звонком и стуком двери, из передней действительно послышался голос Сережи – неразборчивая приветственная фраза, оконченная словами «лучше некуда».
– Связной. Ржевский, зайдите ко мне, – негромко крикнул Некрасов в глубь коридора.
– Сейчас от эсеров?
– Так точно.
– Что ж, послушаем.
– Докладывайте господину полковнику, прапорщик, – сквозь зубы процедил Некрасов, мельком взглянув на вошедшего Сережу, но тут же, невольно насторожившись, посмотрел снова и в упор. Сережино лицо, очень осунувшееся за несколько часов его отсутствия, казалось взрослее. Твердо сжатые губы хранили упрямое и решительное выражение, а серые глаза словно сделались темнее под воздействием какой-то еще не произнесенной, но заведомо нехорошей вести.
– Честь имею доложить, г-н полковник! – бесстрастно отчеканил Сережа. – Мною был получен приказ от господина штабс-капитана вступить в контакт с боевой группой Опанаса.
Люндеквист поморщился.
– Я готов понести всю ответственность за нарушение приказа – предумышленное и не имеющее смягчающих обстоятельств, то есть за срыв контакта. – В голосе Сережи прозвучала бесконечная, безразличная усталость. Словно выполняя необходимую формальность, он говорил, не видя перед собой онемевших от изумления Люндеквиста и Некрасова.
«…Собственно – я уже под полевым трибуналом…» Опять Женька?
– Что Вы сказали, прапорщик?
– Я сорвал боевые действия вместе с эсерами.
– Карта укрепрайона? – Люндеквист подался вперед.
– Вот. – Сережа вытащил из кармана смятый пакет.
На этот раз изумиться пришлось Сереже: Люндеквист расхохотался негромким и мелким, как рассыпавшийся горох, смехом немецкого педанта. Продолжая смеяться, он шагнул к Сереже и слегка тряхнул его за плечи.
– В старые времена тебе дали бы орден и отрубили голову. Ты хотя бы сам понимаешь, зачем ты это сделал?
– Никак нет, г-н полковник.
– У этого паршивца недурное чутье, не так ли, г-н штабс-капитан? Составьте подробный рапорт, прапорщик. Мне сейчас некогда. В другой раз – расстреляю.
«Меньше всего я старался утереть этой историей нос Некрасову. – Сережа, сидя на широком подоконнике рядом с дверью черного хода, смотрел вниз – на не по-московски голый каменный двор. – Хотелось бы знать, о чем тут писать рапорт? Ведь все вышло случайно. Если бы не этот бандит, с которым Опанас поторопился переговорить, у меня не было бы тех пятнадцати минут…»
«Если Вы не против… Пройдемте пока ко мне в комнату». – «К Вам?» – «Да». – «Извольте». – «Не так решительно, прапорщик, засады там нет». – «Тем хуже для меня».
Комната показалась с порога похожей на театральную уборную. Дымка грязи, темнящая оконные стекла, жалкий вид ковра, цвет и узор которого давно растоптан грязной уличной обувью… Много вечернего, дамского на доске трюмо: поломанный сандаловый веер, пуховки, кольца, флаконы, тут же усевшийся маленький бронзовый будда. Остроносая домашняя туфелька на полу. Тесно всюду разбросанные через спинки стульев и ручки кресел (в одном небрежный ворох чего-то женского, кружевного) темные шали, и так неожиданно среди них расцветшие татарские газовые ткани: алый и изумрудный огонь, паутинный золотой блеск. Мгновенная память Крыма.
Два года спустя в сознании вместе с комнатой Елены всплывет и слово «Крым». Сквозной коридор воспоминания.
Но так ли верно, что эта комната напомнила театральную уборную? Быть может, извечное стремление отыскивать в прошлом приметы грядущего через два года подкрасит воспоминание?
Но тогда оживет и еще одно, без чего не сложилось бы облика уборной: ощущение случайного и тягостно ненужного мужского присутствия – во всем Боль, похожая на пощечину. Здесь неуловимо присутствовали и Марат, и неизвестный Искандер, и кто-то еще… Перейденный предел. Стало понятным взаимное неуважение, мучительно затягивающее общий узел, связавший этих людей, – оно вставало с этой постели, кое-как прикрытой темно-зеленым пледом.
К этой постели она отступила на два неверных шага, не сводя с Сережи зовущих, почти приказывающих глаз: вся ее сила ушла в их взгляд, но она не замечала, как, словно произнося беззвучно жалобу, шевелились ее задрожавшие губы.
– Нет, не подходите ближе… Я хочу… я хочу на Вас смотреть. Вы совсем, совсем мальчик… Я никогда не думала, что это…
Еще шаг – и руки сами стиснули тело, такое хрупкое, что показалось, сейчас затрещат кости, но вопреки этому испугу объятие стало еще безжалостней, привлекая все ближе – пока дыхание не захлебнулось в рассыпавшихся волосах.
– Так пахнет черный цвет…
– Твои губы… как причастие… они все могут смыть… все… Нет! Не надо… Сейчас нет времени… Не сейчас…
– Мне здесь.
— Да, да… Но у нас будет время, оно у нас будет… Если ты пришел с тем, о чем говорили… Скажи, скажи мне! Честная ли это игра? Что будет, когда ваши войдут в город?..
Яркое пространство сна пронзила холодная мысль. И руки уже навсегда выпустили ее, еще такую трепещуще близкую… Она на самом деле искала защиты. И в то же время в своей власти над его душным смятением она пыталась узнать… проверить… вытянуть из него все, что он знал. И тогда все стало ясным и простым.
– Что с тобой? У тебя иней в глазах… Ты мне не ответил…
– Что мне отвечать?.. Какая честность может быть с революционным отребьем?.. Даже если сейчас эти твои Мараты и Опанасы нам нужны… Красный остается красным, даже если сейчас не время поминать его окрасочку… Войдем в город – фонарей на всех хватит, не только на бэков… Куда ты?
– Сейчас я приду. – Прежде чем выскользнуть из объятий, она на мгновение прижалась сильнее. Дверь закрылась.
Оставалось только проверить запор и подойти к окну: оно выходило во двор, и крыша ближайшего сарая давала возможность отступления.
18
– Тебе бы стоило перестать читать одно и то же по сотому разу, – раздраженно уронил Некрасов, обращаясь к Тутти, забравшейся в угол дивана с неизменным «Принцем и нищим». – Понимаете, подпоручик, хотел было ее отправить к Вику – очень уж беспокойные предстоят деньки… Какое там…
– Хочу одно и то же, – словно бы не слыша последовавшей за этим фразы, отозвалась Тутти.
– Помолчи лучше.
– А контроперация уже началась? – спросил Никитенко, ставя на стол кофейную чашечку.
– Еще с утра. Как все это обернется, гадать приходится вот на этом. – Некрасов взболтнул на донышке гущу. – Видели бумажки? Цветочки. Со дня на день можно ожидать ягодок.
– Да нет, Юрий Арсениевич, что до тех ягодок, думаю, Зубов преувеличил. У Чеки попросту нет таких сил – провести одновременную сеть обысков по всему городу…
– Не забывайте, они могут мобилизовать на пару ночей весь «передовой революционный пролетариат» столицы… А если еще откинуть к шутам такой незначительный предрассудок, как дипломатическая неприкосновенность посольств…
– Не посмеют.
Тяжелые портьеры наглухо закрывали окна. Яркая лампа отбрасывала ровный круг света на покрытый темной скатертью стол, на лица сидевших у стола Некрасова, Вишневского и Никитенко, на Тутти, с ногами устроившуюся на диване над раскрытой книгой… Холодный провал отделанного белым мрамором камина, мебель и складки портьер тонули в уютно-домашнем полумраке. Пахло хорошими сигарами. Только скверная и кажущаяся сейчас нелепой одежда собравшихся мужчин вносила некоторую ноту диссонанса в атмосферу этой гостиной.
«Обманчивое ощущение покоя… Как будто эти стены – границы двух миров: кроваво-бредового мира и мира тишины… Но стены – слишком слабая граница, пока она еще есть, но кажется, что ее вот-вот раздавит этот напор… И миры смешаются». – Вишневский сорвал ярлычок с вынутой им из ящика сигары.
– Где Ржевского носит? – прервал его мысли Юрий, взвинченно раздраженный уже с утра.
– А ты разве не посылал его со Стеничем и Казаровым? – спросил Вадим, откусив кончик. – А, легок на помине, однако!
Это было сказано уже вслед сорвавшейся на звонок Тутти.
Через некоторое время в гостиную вошел черноволосый молодой человек в тужурке и низко надвинутом картузе, несмотря на который Некрасов сразу же узнал Женю Чернецкого.
– Хочу одно и то же, – словно бы не слыша последовавшей за этим фразы, отозвалась Тутти.
– Помолчи лучше.
– А контроперация уже началась? – спросил Никитенко, ставя на стол кофейную чашечку.
– Еще с утра. Как все это обернется, гадать приходится вот на этом. – Некрасов взболтнул на донышке гущу. – Видели бумажки? Цветочки. Со дня на день можно ожидать ягодок.
– Да нет, Юрий Арсениевич, что до тех ягодок, думаю, Зубов преувеличил. У Чеки попросту нет таких сил – провести одновременную сеть обысков по всему городу…
– Не забывайте, они могут мобилизовать на пару ночей весь «передовой революционный пролетариат» столицы… А если еще откинуть к шутам такой незначительный предрассудок, как дипломатическая неприкосновенность посольств…
– Не посмеют.
Тяжелые портьеры наглухо закрывали окна. Яркая лампа отбрасывала ровный круг света на покрытый темной скатертью стол, на лица сидевших у стола Некрасова, Вишневского и Никитенко, на Тутти, с ногами устроившуюся на диване над раскрытой книгой… Холодный провал отделанного белым мрамором камина, мебель и складки портьер тонули в уютно-домашнем полумраке. Пахло хорошими сигарами. Только скверная и кажущаяся сейчас нелепой одежда собравшихся мужчин вносила некоторую ноту диссонанса в атмосферу этой гостиной.
«Обманчивое ощущение покоя… Как будто эти стены – границы двух миров: кроваво-бредового мира и мира тишины… Но стены – слишком слабая граница, пока она еще есть, но кажется, что ее вот-вот раздавит этот напор… И миры смешаются». – Вишневский сорвал ярлычок с вынутой им из ящика сигары.
– Где Ржевского носит? – прервал его мысли Юрий, взвинченно раздраженный уже с утра.
– А ты разве не посылал его со Стеничем и Казаровым? – спросил Вадим, откусив кончик. – А, легок на помине, однако!
Это было сказано уже вслед сорвавшейся на звонок Тутти.
Через некоторое время в гостиную вошел черноволосый молодой человек в тужурке и низко надвинутом картузе, несмотря на который Некрасов сразу же узнал Женю Чернецкого.
19
«Но почему же все-таки тоска по давным-давно похороненному где-то под Тихорецкой Жене настолько ощутимее, физически ощутимее во мне, чем даже тоска по папе и маме? Они как-то нереальны, а Женя – чересчур реален. Потому что я впервые увидел его в Вешенской… Странно, что на родных смотришь какими-то другими глазами, чем на чужих. Невидящими глазами. До тех пор, пока что-нибудь не случится. Я впервые увидел Женю в Вешенской. И я не так мечтаю о родителях потому, что никогда их не видел. Странно, безумно странно…»
От Невы, по которой еще плыли белые ладожские льдины, веяло холодом. Сережа, облокотившийся на парапет, почувствовал этот холод и поплотнее запахнул куртку.
«Промозгло… белая зима сменяется зеленой. Мертвый город, даже не от того, что сейчас в нем – революция, голод, кровь и грязь… Этот город изначально мертв. И в этом мертвом городе прошла какая-то очень важная часть Жениной жизни… Господи, какой ветер!»
– Женя, – неожиданно для себя негромко произнес Сережа и, произнеся, понял, что звучание этого имени неожиданно вызвало перед ним не лицо погибшего брата, а другое, красиво-холодное, бледное, очень юное лицо. И голос с безупречным московским произношением, со странным вызовом в интонации, снова резко ударил его неожиданной фразой:
«Слушай, Ржевский, зачем нам притворяться друг перед другом, что мы – люди?»
От Невы, по которой еще плыли белые ладожские льдины, веяло холодом. Сережа, облокотившийся на парапет, почувствовал этот холод и поплотнее запахнул куртку.
«Промозгло… белая зима сменяется зеленой. Мертвый город, даже не от того, что сейчас в нем – революция, голод, кровь и грязь… Этот город изначально мертв. И в этом мертвом городе прошла какая-то очень важная часть Жениной жизни… Господи, какой ветер!»
– Женя, – неожиданно для себя негромко произнес Сережа и, произнеся, понял, что звучание этого имени неожиданно вызвало перед ним не лицо погибшего брата, а другое, красиво-холодное, бледное, очень юное лицо. И голос с безупречным московским произношением, со странным вызовом в интонации, снова резко ударил его неожиданной фразой:
«Слушай, Ржевский, зачем нам притворяться друг перед другом, что мы – люди?»
20
1919 год. Февраль. Финляндия
– Мы же озверели с тоски. Но нельзя же так долго пить?
– Озверели. Чернецкой, если ты скажешь, что у тебя нет сейчас желания перегрызть кому-нибудь глотку, я все равно тебе не поверю.
– А нам не приходится выбирать. – Женя Чернецкой лежал в сапогах прямо на голубом покрывале широкой деревянной кровати и смотрел в потолок. – Если перестать пить, мы начнем сходить с ума, и ты это прекрасно знаешь, Ржевский.
– Но сколько можно торчать в этой паршивой дыре?! – Сережа, взъерошенный, непроспавшийся и небритый, порывисто вскочил и заходил по номеру. – Я хочу взорвать и эту гостиницу, и все окружающие елки вдобавок, и все эти респектабельно-кирпичные ровненькие скотные дворы! Вкус водки теперь всегда будет ассоциироваться у меня с видом заснеженных елей.
Толстоствольные могучие ели, картинно отяжелевшие под снегом, образовывали великолепно-красивый вид из окна находящегося на втором этаже гостиничного номера.
Картина на стене – натюрморт с фазанами и невероятным количеством посуды – почему-то криво повисла на своем гвозде. На старом паркетном полу, помимо брошенных как попало сапог, валялись какие-то деньги – рассыпанная мелочь и две или три смятых бумажки…
– Рай земной. – Чернецкой кивком головы показал на вид из окна. – Дышите воздухом, г-н прапорщик.
– Премного благодарен, г-н подпоручик, оставьте Ваши очаровательные остроты при себе. Чернецкой, а ведь мы вот-вот с тобой стреляться начнем…
– Похоже на то. – Женя продолжал все так же неподвижно смотреть в потолок, но Сережа явственно услышал с трудом подавляемое его желание: не глядя, протянуть руку к ночному столику, взять с него наган и, не целясь, пальнуть в люстру.
– Давай рассуждать логически: ну с чего мы бесимся? Подумаешь, застряли в этой финской дыре на неделю-другую…
– Нет, логика тут не поможет. Ясно, что беситься нам не с чего. И тем не менее…
– А тебе не кажется, что если придется проторчать здесь еще недельку, то мы рискуем скатиться с тоски до тех развлечений, коим предаются в ближайшем городишке все наши?
– Не кажется. Это идиотское чистоплюйство сильнее нас, как бы нам ни хотелось вырваться из-под его власти. Скажем ему спасибо, что оно хотя бы позволяет нам пить. Пока позволяет.
– Что ты имеешь в виду под этим «пока»?
– То, что мне иногда кажется, что настанет день, когда я пойму, что этого с меня довольно. Замутнение своего сознания, по сути, тоже изрядная грязь, но к которой пока – ну не знаю – чувствительности, что ли, нет. А когда почувствуешь, что это грязно, не поймешь, а именно почувствуешь, тут-то и будет все.
– Мне тоже это приходило в голову. Пожалуй, самый нелепый вид рабства – быть рабом своего чистоплюйства. Но покуда до трезвенности еще далеко и время идет к вечеру… – С этими словами Сережа, отыскавший наконец свою бритву, скрылся за массивной деревянной дверью ванной комнаты.
– Мы же озверели с тоски. Но нельзя же так долго пить?
– Озверели. Чернецкой, если ты скажешь, что у тебя нет сейчас желания перегрызть кому-нибудь глотку, я все равно тебе не поверю.
– А нам не приходится выбирать. – Женя Чернецкой лежал в сапогах прямо на голубом покрывале широкой деревянной кровати и смотрел в потолок. – Если перестать пить, мы начнем сходить с ума, и ты это прекрасно знаешь, Ржевский.
– Но сколько можно торчать в этой паршивой дыре?! – Сережа, взъерошенный, непроспавшийся и небритый, порывисто вскочил и заходил по номеру. – Я хочу взорвать и эту гостиницу, и все окружающие елки вдобавок, и все эти респектабельно-кирпичные ровненькие скотные дворы! Вкус водки теперь всегда будет ассоциироваться у меня с видом заснеженных елей.
Толстоствольные могучие ели, картинно отяжелевшие под снегом, образовывали великолепно-красивый вид из окна находящегося на втором этаже гостиничного номера.
Картина на стене – натюрморт с фазанами и невероятным количеством посуды – почему-то криво повисла на своем гвозде. На старом паркетном полу, помимо брошенных как попало сапог, валялись какие-то деньги – рассыпанная мелочь и две или три смятых бумажки…
– Рай земной. – Чернецкой кивком головы показал на вид из окна. – Дышите воздухом, г-н прапорщик.
– Премного благодарен, г-н подпоручик, оставьте Ваши очаровательные остроты при себе. Чернецкой, а ведь мы вот-вот с тобой стреляться начнем…
– Похоже на то. – Женя продолжал все так же неподвижно смотреть в потолок, но Сережа явственно услышал с трудом подавляемое его желание: не глядя, протянуть руку к ночному столику, взять с него наган и, не целясь, пальнуть в люстру.
– Давай рассуждать логически: ну с чего мы бесимся? Подумаешь, застряли в этой финской дыре на неделю-другую…
– Нет, логика тут не поможет. Ясно, что беситься нам не с чего. И тем не менее…
– А тебе не кажется, что если придется проторчать здесь еще недельку, то мы рискуем скатиться с тоски до тех развлечений, коим предаются в ближайшем городишке все наши?
– Не кажется. Это идиотское чистоплюйство сильнее нас, как бы нам ни хотелось вырваться из-под его власти. Скажем ему спасибо, что оно хотя бы позволяет нам пить. Пока позволяет.
– Что ты имеешь в виду под этим «пока»?
– То, что мне иногда кажется, что настанет день, когда я пойму, что этого с меня довольно. Замутнение своего сознания, по сути, тоже изрядная грязь, но к которой пока – ну не знаю – чувствительности, что ли, нет. А когда почувствуешь, что это грязно, не поймешь, а именно почувствуешь, тут-то и будет все.
– Мне тоже это приходило в голову. Пожалуй, самый нелепый вид рабства – быть рабом своего чистоплюйства. Но покуда до трезвенности еще далеко и время идет к вечеру… – С этими словами Сережа, отыскавший наконец свою бритву, скрылся за массивной деревянной дверью ванной комнаты.
21
— Горячие каштаны? Подпоручик, одумайтесь, пока Вы молоды! При подобном образе мыслей Вы рискуете пойти по плохой дорожке. – Сережа обкусил кончик сигары и зашарил по карманам в поисках спичек.
– Согласен, что подобная оригинальность представляется сомнительной. – Женя потянулся к опустевшей наполовину бутылке. – Но я действительно хочу к коньяку горячих каштанов. Я очень хочу горячих каштанов к коньяку.
– До осени осталось каких-то семь-восемь месяцев. Но заменять горячие каштаны холодными орехами – одно заблуждение влечет за собой другое!
– А чем в таком случае прикажете закусывать мартель? – поинтересовался Женя, отщелкивая на скатерть налипшую на пальцы темно-розовую шелуху земляных орехов. – Предупреждаю, г-н прапорщик, если Вы посоветуете лимоны, я потеряю к Вам остаток уважения.
– Как Вы могли заподозрить меня в такой пошлости? Общеизвестно, даже в младших классах гимназии, что к коньяку идет только горячее и мясное. Ах да, pardon, забыл. Слушай, Чернецкой, ты действительно никогда не ешь мясо?
– Я его вообще в жизни не пробовал. Ни разу. Но это неинтересно. – Женя, откинувшись на спинку стула, обвел глазами небольшой ресторанный зал. – Кстати, за столиком у входа приветственно машут рукой явно тебе.
– Где?
– За одним столиком с Сашкой Каменским и Quel-Кошмаром, – тоже корнет, кто это?
– А, вижу. – Немного развернувшись, Сережа с улыбкой качнул в руке стакан, показывая, что заметил присутствие. – Это Орлов, а вообще вся эта малолетняя компания за теми двумя столиками значительно опередила нас на пути к нирване. Так же, впрочем, как и твои приятели по полку справа.
– Они начали раньше.
– Но ведь не более чем на полчаса? – Сережа скользнул стеклянно-прозрачным взглядом по пустой еще эстраде. – А знаешь, чего бы мне хотелось? Послушать хорошей цыганщины.
– Д-да… Что-нибудь русское народное в цыганском исполнении… «Степь да степь кругом»…
– Экзеги монумэнт. – Сережа рассмеялся. – Это мы в гимназии развлекались – пели Горация на мотив «Степь да степь кругом»… Потом еще шуточка была: приходит второгодник пересдавать латынь. Званцев, это латинист наш, будто бы спрашивает: Перфект знаете? – Не знаю. – Презенс индикативи активи знаете? – Не знаю. – Что же вы тогда знаете, хоть что-нибудь же вы должны знать? – Я знаю, как переводится фраза «Экзеги монумэнт эрэ пэрэнни-ус». – Ну, переведите! – «Степь да степь кругом, путь далек бежит».
– Академический юмор. – Чернецкой плеснул коньяку из новой бутылки. – Ржевский, а ты любишь латынь?
– Люблю.
– А за каким чертом? Я тоже люблю, хотя совершенно не могу понять, что я нахожу в этом мертвом языке порочного народа. Вдобавок – в официальном языке дьявольского католицизма.
– Своеобразное удовольствие сноба?
– Пожалуй…
– А что до Католицизма… Если честно, что-то в нем есть, чисто эстетически. Кроме Папы с его безгрешностью и туфлей… Ну да черт с Папой… Я вот чего не пойму… Лунин, помнишь? Эдак взять родиться в Православии, а потом по своей воле перейти в Католичество?
– По своей воле? А что такое воля? Ты затрагиваешь полуиллюзорное понятие. Тот, кто действует, как ты изволил выразиться, по своей воле, – просто счастливчик, которому не удосужились нажать на соответствующие кнопки! На людей, что-то из себя представляющих, нужна более сложная математика для комбинации этого нажатия. Но с большинством – это арифметика. – Женя неприятно засмеялся. – Люди – очень простенькие механизмы.
– Чернецкой, а ведь это не твои слова.
– Однако ж ты хорошего обо мне мнения.
– Отнюдь. Я не говорил, что это не твои мысли.
– Может быть, ты и прав. Впрочем, пустое. – Женя с усмешкой кивнул на соседний столик. – Послушай-ка лучше, что цитируют эти господа!
– Зря Вы иронизируете. Чернецкой, положению этой обугленной и одноглазой дамы трудно позавидовать. —
– Разумеется, «Je cherche la fortune…» – негромко напел Сережа. – Между куплетами желательна подтанцовка.
– Приятного аппетита. – Сережа, неожиданно закашлявшись, поднес скомканный платок к губам.
– Ты чего?
– Дырка в легком разыгралась. Сволочные морозы. – Сережа улыбнулся Чернецкому.
– Что поделаешь, на то оно и Финляндия. – Женя, еще во время чтения Тыковлева поймавший несколько укоризненно-неодобрительных взглядов сидевшего с тем корнета Зубарева, нарочно заговорил громче. – Хотя, конечно, не поручусь, что этот собачий холод не есть космогонические последствия склок между господами символистами.
– Чернецкой, ты не прав. – По-мальчишески взъерошенный белокурый корнет сделал два шага в сторону Жени и, качнувшись, остановился с папиросой в руке. – Во-первых, это не смешно. Даже когда Блок женился, то это не как мы с тобой, а мистика. Это и Б-белый писал, а Белый – беломаг. А Брюсов, во-вторых, черномаг. И у них дуэль. В астрал-ле.
– На пыльных мешках? – Женя отправил в рот несколько орехов.
– Каких мешках? – Снова качнувшийся Зубарев посмотрел на Чернецкого с обиженным недоумением. – Я же говорю – в астрале. Значит, по ночам вылетают. Вылетают и дерутся.
– Угол Моховой, за пятую трубу налево, – сгибаясь от смеха, тихо простонал Сережа. – А Менделеева тоже вылетает.
– Так можно над чем угодно смеяться, Ржевский! – Обуреваемый стремлением во что бы то ни стало растолковать Жене и Сереже воззрения блоковско-соловьевской компании, Мишка Зубарев говорил уже так громко, что за остальными столиками начали прислушиваться. – А Блок знает, что писать. Пишет вампир, значит, вампир!
– И навешаю лапшу мою на уши ваши! – в полном восторге подхватил Женя и, отставив в сторону запрыгавший в руке стакан, звонко расхохотался, закидывая назад голову. – Да содрогнется Лысая гора пред нашествием литературной богемы! Ржевский… только ты… помолчи, а то я сдохну!
– Ваше веселье, Чернецкой, дурного тона, – снисходительно ввязался в разговор из-за своего столика подпоручик Ларионов: в «мэтровом» тоне явственно ощущались четыре курса историко-филологического факультета и легкая досада на себя за дискутирование с едва ли не гимназистами. – Если Вы не понимаете, что такое мистика, то лучше постарайтесь это скрыть. Да, у Блока есть неудачные стихи, одним из которых является это стихотворение, но что это меняет? Даже в этом плохом – тематика показательна для Блока. Блок честен. Блок открыто заявляет об отданности своей души силам тьмы. Продажа души – тема, волнующая творческие умы со времен Средневековья, дошедшая до апофеоза в творении Гёте. Да, Блок проклят, и результат страшной сделки – его зловещее знание Тьмы. Впрочем, Вам, может быть, непонятен эзотерический подтекст его символики.
– Когда душа на самом деле продана, об этом не орут на каждом перекрестке! – неожиданно взорвался Женя, веселое настроение которого мгновенно улетучилось: вскочив и повернувшись в сторону собеседника, гневно блестя черными на неестественно белом лице глазами, он продолжал – стоя, упершись коленом в стол и чуть заметно раскачиваясь всем телом с какой-то грациозно-змеиной гибкостью: – Об этом молчат!! Так молчат, что Вы пройдете мимо и не заметите! Что Вы знаете о том, как на самом деле совершается продажа души? Без гробов, без черепов, черных свечей и прочего романтического хлама?
– Мистика лакейской, – отчетливо и громко проговорил Сережа, неторопливо наполняя стакан. – Блок вообще отдает популярным в среде домашней прислуги жестоким романсом. Может быть, Вам, г-н подпоручик, и близка поэтика сердец, пронзенных «острыми французскими каблуками», – Сережа сделал паузу и залпом выпил коньяк, – а по-моему, это просто-напросто плохо.
– П-р-равильно!!! – расплескивая на соседей содержимое своего стакана, прозванный Quel-Кошмаром корнет Попов воздвигся за столиком вслед за своим воплем. – Пр-р-равильно! Он правду говорит – плохие стихи! Как может интеграл дышать? Что он – вдыхает и выдыхает, да?
– Да ты, Алешка, ничего не понимаешь, – дергая корнета, чтобы он сел, возмутился облитый сосед.
– Он ничего не понимает в интегралах?! – бросился на защиту Quel-Кошмара вихрастый вольноопределяющийся, состояние которого, очевидно, позволило ему выделить из всего прозвучавшего только «не понимаешь» и «интеграл». – Да мы учились вместе – у него всегда пять по математике было!
– Это свинство, Ржевский, Блока читал весь интеллигентный Петербург, а ты берешь на себя смелость утверждать, что, видите ли, плохо!
– Да Рукавишникова читать надо, Рукавишникова!! Или вот, тоже хорошо: «Влачились змеи по уступам, Угрюмый рос чертополох! – заорал розовощекий вольноопределяющийся Иванов, отбивая такт стаканом по столу. – И над красивым! женским! трупом! Рыдал! безумный! ск-скоморох!»
– Черт, да отдай ты мой стакан!
– Да погоди ты… Вот еще… «О кот, блуждающий по крыше! Твои м-мечты во мне поют!» Рукавишникова читать надо, а не Блока!!
– Согласен, что подобная оригинальность представляется сомнительной. – Женя потянулся к опустевшей наполовину бутылке. – Но я действительно хочу к коньяку горячих каштанов. Я очень хочу горячих каштанов к коньяку.
– До осени осталось каких-то семь-восемь месяцев. Но заменять горячие каштаны холодными орехами – одно заблуждение влечет за собой другое!
– А чем в таком случае прикажете закусывать мартель? – поинтересовался Женя, отщелкивая на скатерть налипшую на пальцы темно-розовую шелуху земляных орехов. – Предупреждаю, г-н прапорщик, если Вы посоветуете лимоны, я потеряю к Вам остаток уважения.
– Как Вы могли заподозрить меня в такой пошлости? Общеизвестно, даже в младших классах гимназии, что к коньяку идет только горячее и мясное. Ах да, pardon, забыл. Слушай, Чернецкой, ты действительно никогда не ешь мясо?
– Я его вообще в жизни не пробовал. Ни разу. Но это неинтересно. – Женя, откинувшись на спинку стула, обвел глазами небольшой ресторанный зал. – Кстати, за столиком у входа приветственно машут рукой явно тебе.
– Где?
– За одним столиком с Сашкой Каменским и Quel-Кошмаром, – тоже корнет, кто это?
– А, вижу. – Немного развернувшись, Сережа с улыбкой качнул в руке стакан, показывая, что заметил присутствие. – Это Орлов, а вообще вся эта малолетняя компания за теми двумя столиками значительно опередила нас на пути к нирване. Так же, впрочем, как и твои приятели по полку справа.
– Они начали раньше.
– Но ведь не более чем на полчаса? – Сережа скользнул стеклянно-прозрачным взглядом по пустой еще эстраде. – А знаешь, чего бы мне хотелось? Послушать хорошей цыганщины.
– Д-да… Что-нибудь русское народное в цыганском исполнении… «Степь да степь кругом»…
– Экзеги монумэнт. – Сережа рассмеялся. – Это мы в гимназии развлекались – пели Горация на мотив «Степь да степь кругом»… Потом еще шуточка была: приходит второгодник пересдавать латынь. Званцев, это латинист наш, будто бы спрашивает: Перфект знаете? – Не знаю. – Презенс индикативи активи знаете? – Не знаю. – Что же вы тогда знаете, хоть что-нибудь же вы должны знать? – Я знаю, как переводится фраза «Экзеги монумэнт эрэ пэрэнни-ус». – Ну, переведите! – «Степь да степь кругом, путь далек бежит».
– Академический юмор. – Чернецкой плеснул коньяку из новой бутылки. – Ржевский, а ты любишь латынь?
– Люблю.
– А за каким чертом? Я тоже люблю, хотя совершенно не могу понять, что я нахожу в этом мертвом языке порочного народа. Вдобавок – в официальном языке дьявольского католицизма.
– Своеобразное удовольствие сноба?
– Пожалуй…
– А что до Католицизма… Если честно, что-то в нем есть, чисто эстетически. Кроме Папы с его безгрешностью и туфлей… Ну да черт с Папой… Я вот чего не пойму… Лунин, помнишь? Эдак взять родиться в Православии, а потом по своей воле перейти в Католичество?
– По своей воле? А что такое воля? Ты затрагиваешь полуиллюзорное понятие. Тот, кто действует, как ты изволил выразиться, по своей воле, – просто счастливчик, которому не удосужились нажать на соответствующие кнопки! На людей, что-то из себя представляющих, нужна более сложная математика для комбинации этого нажатия. Но с большинством – это арифметика. – Женя неприятно засмеялся. – Люди – очень простенькие механизмы.
– Чернецкой, а ведь это не твои слова.
– Однако ж ты хорошего обо мне мнения.
– Отнюдь. Я не говорил, что это не твои мысли.
– Может быть, ты и прав. Впрочем, пустое. – Женя с усмешкой кивнул на соседний столик. – Послушай-ка лучше, что цитируют эти господа!
с пьяной задушевностью декламировал подпирающий рукой отяжелевшую голову прапорщик Тыковлев. —
Я ее победил наконец,
Я завлек ее в мой дворец, -
Буря спутанных кое, тусклый глаз,
На кольце померкший алмаз.
И обугленный рот в крови
Еще просит пыток любви…
Ты мертва, наконец, мертва!
– А душераздирающее зрелище!
Гаснут щеки, глаза, слова…
– Зря Вы иронизируете. Чернецкой, положению этой обугленной и одноглазой дамы трудно позавидовать. —
Знаю, выпил я кровь твою,
– Любопытно, что именно?
Я кладу тебя в гроб и пою…
– Разумеется, «Je cherche la fortune…» – негромко напел Сережа. – Между куплетами желательна подтанцовка.
Мглистой ночью о нежной весне
встряхнув головой, возвысил голос Тыковлев и, оборвав декламацию, тяжело осел на стуле.
Будет петь твоя кровь во мне, -
– Приятного аппетита. – Сережа, неожиданно закашлявшись, поднес скомканный платок к губам.
– Ты чего?
– Дырка в легком разыгралась. Сволочные морозы. – Сережа улыбнулся Чернецкому.
– Что поделаешь, на то оно и Финляндия. – Женя, еще во время чтения Тыковлева поймавший несколько укоризненно-неодобрительных взглядов сидевшего с тем корнета Зубарева, нарочно заговорил громче. – Хотя, конечно, не поручусь, что этот собачий холод не есть космогонические последствия склок между господами символистами.
– Чернецкой, ты не прав. – По-мальчишески взъерошенный белокурый корнет сделал два шага в сторону Жени и, качнувшись, остановился с папиросой в руке. – Во-первых, это не смешно. Даже когда Блок женился, то это не как мы с тобой, а мистика. Это и Б-белый писал, а Белый – беломаг. А Брюсов, во-вторых, черномаг. И у них дуэль. В астрал-ле.
– На пыльных мешках? – Женя отправил в рот несколько орехов.
– Каких мешках? – Снова качнувшийся Зубарев посмотрел на Чернецкого с обиженным недоумением. – Я же говорю – в астрале. Значит, по ночам вылетают. Вылетают и дерутся.
– Угол Моховой, за пятую трубу налево, – сгибаясь от смеха, тихо простонал Сережа. – А Менделеева тоже вылетает.
– Так можно над чем угодно смеяться, Ржевский! – Обуреваемый стремлением во что бы то ни стало растолковать Жене и Сереже воззрения блоковско-соловьевской компании, Мишка Зубарев говорил уже так громко, что за остальными столиками начали прислушиваться. – А Блок знает, что писать. Пишет вампир, значит, вампир!
– И навешаю лапшу мою на уши ваши! – в полном восторге подхватил Женя и, отставив в сторону запрыгавший в руке стакан, звонко расхохотался, закидывая назад голову. – Да содрогнется Лысая гора пред нашествием литературной богемы! Ржевский… только ты… помолчи, а то я сдохну!
– Ваше веселье, Чернецкой, дурного тона, – снисходительно ввязался в разговор из-за своего столика подпоручик Ларионов: в «мэтровом» тоне явственно ощущались четыре курса историко-филологического факультета и легкая досада на себя за дискутирование с едва ли не гимназистами. – Если Вы не понимаете, что такое мистика, то лучше постарайтесь это скрыть. Да, у Блока есть неудачные стихи, одним из которых является это стихотворение, но что это меняет? Даже в этом плохом – тематика показательна для Блока. Блок честен. Блок открыто заявляет об отданности своей души силам тьмы. Продажа души – тема, волнующая творческие умы со времен Средневековья, дошедшая до апофеоза в творении Гёте. Да, Блок проклят, и результат страшной сделки – его зловещее знание Тьмы. Впрочем, Вам, может быть, непонятен эзотерический подтекст его символики.
– Когда душа на самом деле продана, об этом не орут на каждом перекрестке! – неожиданно взорвался Женя, веселое настроение которого мгновенно улетучилось: вскочив и повернувшись в сторону собеседника, гневно блестя черными на неестественно белом лице глазами, он продолжал – стоя, упершись коленом в стол и чуть заметно раскачиваясь всем телом с какой-то грациозно-змеиной гибкостью: – Об этом молчат!! Так молчат, что Вы пройдете мимо и не заметите! Что Вы знаете о том, как на самом деле совершается продажа души? Без гробов, без черепов, черных свечей и прочего романтического хлама?
– Мистика лакейской, – отчетливо и громко проговорил Сережа, неторопливо наполняя стакан. – Блок вообще отдает популярным в среде домашней прислуги жестоким романсом. Может быть, Вам, г-н подпоручик, и близка поэтика сердец, пронзенных «острыми французскими каблуками», – Сережа сделал паузу и залпом выпил коньяк, – а по-моему, это просто-напросто плохо.
– П-р-равильно!!! – расплескивая на соседей содержимое своего стакана, прозванный Quel-Кошмаром корнет Попов воздвигся за столиком вслед за своим воплем. – Пр-р-равильно! Он правду говорит – плохие стихи! Как может интеграл дышать? Что он – вдыхает и выдыхает, да?
– Да ты, Алешка, ничего не понимаешь, – дергая корнета, чтобы он сел, возмутился облитый сосед.
– Он ничего не понимает в интегралах?! – бросился на защиту Quel-Кошмара вихрастый вольноопределяющийся, состояние которого, очевидно, позволило ему выделить из всего прозвучавшего только «не понимаешь» и «интеграл». – Да мы учились вместе – у него всегда пять по математике было!
– Это свинство, Ржевский, Блока читал весь интеллигентный Петербург, а ты берешь на себя смелость утверждать, что, видите ли, плохо!
– Да Рукавишникова читать надо, Рукавишникова!! Или вот, тоже хорошо: «Влачились змеи по уступам, Угрюмый рос чертополох! – заорал розовощекий вольноопределяющийся Иванов, отбивая такт стаканом по столу. – И над красивым! женским! трупом! Рыдал! безумный! ск-скоморох!»
– Черт, да отдай ты мой стакан!
– Да погоди ты… Вот еще… «О кот, блуждающий по крыше! Твои м-мечты во мне поют!» Рукавишникова читать надо, а не Блока!!