– Лерик, к тебе можно? – негромко спросил Гагарин.
   – Можно, – послышался из-за двери слабый голос княжны.
   Комната, в которую они вошли, была спальней. Это была совсем взрослая спальня, нисколько не похожая на спальню двенадцатилетней девочки, с большой деревянной кроватью, большим старинным трюмо вдоль стены, с темной и строгой мебелью. Сейчас в ней царил беспорядок: дверь в ванную была не закрыта, в кресле валялась большая кислородная подушка с обернутым салфеткой краном, у изголовья стоял какой-то непонятный белый металлический штатив с укрепленной наверху стеклянной банкой с делениями на стенке и краном внизу: от банки тянулся резиновый провод, оканчивающийся иголкой. На трюмо и на столике теснились лекарства, на ковре у кровати зачем-то стоял белый эмалированный таз, на дне которого была налита розовая ароматическая вода, почти повсюду валялись носовые платки.
   Лерик, на кровати которой лежала груда потрепанных книг, читала, сидя в подушках, посреди всего этого жутковатого для Тутти беспорядка. Когда Тутти и брат вошли, она не подняла глаз от страницы. Белая кружевная кофточка подчеркивала бледность ее осунувшегося лица Глаза казались на нем огромными из-за фиолетовых кругов. Светлые волосы выглядели потускневшими и грязными.
   – Ты опять отослала сиделку? – недовольно произнес Гагарин. – Кто тебе разрешал это делать?
   – Я не могу все время оставаться с чужим человеком, – ворчливо ответила княжна, не отрывая глаз от книги.
   – А то, что тебе нельзя оставаться одной, ты, кажется, не понимаешь, противная девчонка? Дождешься того, что я вызову родителей из Лондона, пусть бросают все дела и разбираются с тобой сами… Стоите Вы после этого, mademoiselle, чтобы Вас навещали подруги?
   – Какие подруги? – Лерик с удивлением подняла глаза и побледнела еще сильнее. – Тутти!
   – Я отпросилась у madame Термье тебя навестить, – с трудом ворочая непослушным вдруг языком, выговорила Тутти. Еще недавно так терзавшие ее мысли о том, приходить ли первой к Лерику, испарились, будто их не было. Чтобы их не стало, довольно оказалось увидеть этот пугающий беспорядок в комнате, выступившие скулы на лице княжны, заметные даже под кружевом кофты ключицы. Теперь Тутти по-настоящему поняла то, что казалось ей прежде непонятным во всем облике княжны: это было знание физического страдания.
   Физическое страдание Тутти доводилось видеть и прежде, но это было другое страдание, причина его всегда была проста и приходила извне – и чаще всего этой причиной был выстрел. Это же страдание таилось внутри княжны, как будто какая-то злая сила, слишком большая для этого хрупкого тела. Физически крепкая, Тутти с мистическим ужасом почувствовала болезнь Лерика как вселившегося в княжну злого духа
   Не зная о мыслях Тутти, Лерик, казалось, не находила в своем состоянии ничего страшного.
   – Как ты… себя чувствуешь?
   – Хорошо. Только слабость – у меня всегда после приступа слабость. Ты садись, пожалуйста.
   – Ладно, не стану вам мешать, юные девы.
   – Конечно, не мешай.
   – Милая особа моя сестра, не правда ли, mademoiselle Баскакова? «Конечно, не мешай» – в виде признательности за неусыпные мои братские заботы, – с этими словами молодой князь скрылся в дверях. Его непринужденная веселость, сначала шокировавшая Тутти в беспорядке этой комнаты, становилась ей понятна.
   – Ты что, сразу все эти книги читаешь?
   – Это детские. Я люблю пересматривать свои старые детские книги, когда болею, – улыбнулась Лерик, откладывая книгу, которая была у нее в руках. Серо-зеленая обложка показалась Тутти знакомой.
   – Лагерлеф? Тебе нравится?
   – Нет. Мне она и в детстве не нравилась – по-моему, так писать о Христе глупо.
   – По-моему, тоже, – подхватила обрадованная легко завязывающимся разговором Тутти, – особенно эта история про глиняных птичек. Да и про пальму не умнее.
   – Лучше всего тут история про рыцаря, который нес свечу от Гроба Господня. Когда и грабители нападают, а он не может сопротивляться, чтобы свеча не погасла, и все им отдает, помнишь?
   – Да, это, конечно, лучшая, – как всегда, Лерик и Тутти, увлеченные разговором, забывали удивляться тому, до чего совпадали их мнения. – Но и она какая-то… детская. Я никогда не любила детских историй – по-моему, лучше настоящая история.
   – О, еще бы! Знаешь историю про Годвина, как Эдуард Исповедник обвинил его на обеде в убийстве принца Альфреда? – Лерик рывком села на постели и обхватила руками хрупкие, даже под одеялом, коленки.
   – А Годвин поднялся за столом с куском хлеба в руке и сказал: «Пусть я подавлюсь этим хлебом, если я виновен!» – откусил хлеб, подавился и умер!
   – Ведь это же было на самом деле… Я не люблю сказок, я люблю настоящее…
   – А ты знаешь историю о том, как Черный Дуглас вез в золотом ларце сердце Брюса?
   – Сердце Брюса? – непонятно отчего, но Лерик посмотрела на Тутти почти с испугом. – Брюса?.. Нет, не знаю, расскажи! Что ты знаешь о Брюсах?
   – Что они пришли в Англию вместе с Вильгельмом Завоевателем, а откуда они взялись в его войске – неизвестно. Вильгельм Завоеватель сделал Брюсов баронами. Несколько столетий спустя Давид I Шотландский гостил в Англии и так полюбил тогдашнего Брюса, что подарил ему Анандэйл в Шотландии, и Брюсы стали лордами Анандэйлскими. Потом один из них женился на племяннице Уильяма Льва, короля Шотландского, а еще некоторое время спустя Роберт Брюс сел на шотландский престол Его сын Давид тоже был королем, но жил недолго. А потом, по женской линии, через Марджери Брюс, королями стали Стюарты. Больше всего историй рассказывается о короле Роберте… А из них мне больше всего нравится про Черного Дугласа. Когда король Роберт умер, надо было, как он завещал, отвезти его сердце в Святую Землю. Сердце набальзамировали и положили в золотой ларец, и вассал короля Роберта Черный Дуглас сел на коня и повез его в Святую Землю. Но на пути его встретили сарацины, которых было множество. Дуглас начал рубиться с неверными, и они один за другим падали под его мечом, но на месте каждого сраженного в бой вступал еще десяток. Тогда Дуглас понял, что ему не одолеть неверных, и швырнул в них ларец с сердцем, громко призывая на помощь своего короля. И произошло чудо: сарацины в ужасе обратились в бегство. Ты разве не знала этой истории?
   – Нет, – в лице Лерика очень явно боролись желание что-то сказать и сомнение. – Про Черного Дугласа я не знала. Но я знаю про Черного Глебова.
   – Про кого?
   – Про Черного Глебова, – очень серьезно повторила Лерик. – Но, знаешь, я не стану тебе этого сейчас рассказывать. Лучше, когда мне можно будет вставать, я покажу тебе одну вещь… Из нашего масонского архива.
   – Масонского?
   – Да… Понимаешь, ведь у нас было очень много масонов в роду – и так, за двести с лишним лет, с конца семнадцатого века, собрался очень большой архив масонских документов. По большей части его собирал сенатор Гавриил Петрович Гагарин, который имел огромное влияние в масонстве, но не только он, конечно. Вот, года два назад, я тогда болела хуже, чем сейчас, Петька мне как-то рассказал историю о Черном Глебове, а потом я и сама ее прочитала Я тебе все покажу, когда встану.
   Девочки расстались еще ближе, чем были до ссоры.

31

   Это была массивная дубовая дверь, двустворчатая, напоминающая глухие ворота.
   – Заперто? – с недоумением посмотрев на княжну, спросила Тутти. – А почему нет ни ручки, ни замочной скважины?
   – Это же архив, – Лерик, приподнявшись на цыпочки, отодвинула какой-то деревянный щиток рядом с дверью. Открылся ряд металлических кнопок с цифрами от нуля до девятки. – Дверь открывается шифром. А если неправильно набрать, то загудит…
   – И ты знаешь шифр?
   Искушение щегольнуть перед Тутти посвященностью в подобную тайну было велико, но боязнь ступить на скользкую почву пересилила его, и Лерик неохотно сказала правду:
   – Да… Когда у меня последний раз был приступ, в декабре, я перед этим простудилась на катке. Приступ оказался очень сильным, и Петька обещал, что я буду сама открывать архив, когда поправлюсь, и папа согласился, только сказал, чтобы ничего оттуда не выносить, а то потеряю. Да в самом шифре особой тайны и нет – его и горничные знают, они же убираются… Просто от грабителей.
   Последнее признание было особенно тяжелым, ибо прибирающиеся горничные, пользующиеся тем же шифром, начисто уже обесценивали знание Лерика. Но так или иначе – с этим было покончено, и пальцы княжны проворно забегали по кнопкам, набирая нужную комбинацию цифр. Половины двери не без скрипа разъехались, и девочки вошли в просторную прямоугольную комнату, вид которой вызвал у Тутти некоторое разочарование. Комната ничем не напоминала таинственное хранилище старинных рукописей. Это была обыкновенная современная комната, очень светлая из-за венецианских окон, забранных чугунными узорчатыми решетками, но не солнечная из-за того, что окна выходили в сад, где толстые беловато-серые стволы разросшихся платанов подступали совсем близко к дому, а за ними зеленой стеной тянулись высокие подстриженные кусты, комната с рассохшимся паркетным полом и глухими книжными шкафами вдоль стен – над одним из шкафов висел натюрморт фламандской школы.
   – Это – архив тайных масонских бумаг? – Тутти недоуменно огляделась по сторонам, ожидая увидеть что-нибудь наподобие узкой дверки, ведущей в подвал.
   – Да. – Движения Леры были уверенными и решительными, чувствовалось, что она привыкла бывать в этой комнате: она пододвинула стремянку к одному из шкафов. – Вот, эти два шкафа мне можно смотреть, а тот, третий, – нельзя. Он заперт на второй ключ. Его папа даже Петьке не дает. Но там не интересно – там идут бумаги начиная со второй половины прошлого века Я бы их и сама не стала смотреть. Помоги мне, он тяжелый такой…
   Лерик вытаскивала с верхней полки темно-красный деревянный ларец довольно ветхого виду: казалось, он развалился бы, если бы не оковывающие его металлические полоски.
   Кое-как стащив ларец вниз, девочки перенесли его на небольшой квадратный столик у окна. Лерик с немного торжественным выражением лица подняла крышку.
   Верхним на кипе бумаг лежал плотный, пожелтевший лист, на котором тушью (цвета передавала штриховка) был начерчен герб, увенчанный тремя шлемами, – щит герба держался справа единорогом и слева – львом.
   – Постой, не говори, чей это герб, я попробую прочитать…
   – Ты хорошо читаешь?
   – Не знаю… Дядя Юрий меня как-то учил. Постой… – держа бумагу на вытянутой руке, Тутти несколько минут напряженно рассматривала герб. – Щит четверочастный, в середине малый щиток – золотой, да, золотой, это золото… На нем – крест из двух перевязей, Андреевский, кажется, красный… Сам щит – первая часть – поле лазурь, справа налево – серебряная, серебро не обозначается, крепостная стена, он, переходит на четвертую часть – тоже стена по лазури… В каждой – над стеной серебряное ядро, не знаю, как называются эти три лучика от каждого ядра… Третья и вторая части тоже одинаковые, орлиные головы на серебряном фоне, по бокам означены зелеными дугами. Головы черные, с коронами, в профиль. Значит, главные цвета – голубой; величие, красота, ясность; серебро – невинность; зелень – надежда и свобода; черный – образованность и печать; лев – сила, великодушие, власть; единорог – чистота… Дальше… Девиз – «Fuimus», это – «Мы были»… Дальше – на первом шлеме – баронская корона с куском стены… На втором непонятно какая корона – венец с рукой, держащей золотую булаву… Третий шлем – графская корона с такой же орлиной головой… Очень сложный герб – может быть, тут имеется в виду, что в этом роду есть и бароны, и графы? Чей это герб?
   – Брюсов! У них действительно были и графы, и бароны, и короли… А вот – дальше, эти два герба так и были здесь вместе – потом поймешь почему…
   Лерик протянула Тутти второй лист бумаги, напоминающий первый.
   – А этот без намета и без корон… Ну-ка… Первая и четвертая части – белая лилия на червленом фоне. Это – не русский герб?
   – Русский. Есть несколько русских гербов с лилией, только очень мало.
   – Дальше… Вторая часть – в лазоревом поле золотой лук с золотой стрелой – острие к правому нижнему краю… Третья часть – олень вправо по лазоревому полю бежит из золотого леса… Олень означает воина, обращающего в бегство неприятеля… Красный цвет – храбрость… А этот чей?
   – Глебовых. А вот это – я сама не знаю кто… – Лерик положила на стол небольшой поясной портрет молодого человека в наряде начала восемнадцатого столетия.
   – А это не твой Черный Глебов?
   – Нет… Я видела один портрет Черного Глебова – это не он. Но этот портрет тут же был.
   У изображенного на портрете молодого вельможи было скорее неправильное, чем красивое лицо с мелкими невыразительными чертами и острым подбородком. Лоб был высок, но узок, скулы – остры. Губы и нос – тонки. Цвет волос – неразличим из-за закрывающего их короткого парика. Единственной привлекающей внимание частью этого лица были глаза – неестественно большие, очень странного разреза – с чуть вытянутой линией век, какая встречается обыкновенно у желтой расы, но при этом не узкие, а широкие, наподобие еврейских, того редкого черного цвета, когда радужная оболочка как бы сливается со зрачком, оттеняя его глубину… От выражения этих глаз становилось не по себе, хотя оно не несло в себе угрозы, а было скорее бесстрастным и отрешенным – словно через эти глаза холодно смотрела сама древность. Портрет был замкнут по краям в образующую как бы квадрат линию – однако же это был не совсем квадрат.
   – Ну и взгляд… – Тутти поежилась от пробежавшего по телу холодка.
   – Заметила? Я на него боюсь долго смотреть – у него живые глаза… А вот теперь смотри – это самое главное.
   Убрав портрет обратно, Лерик положила на стол две плотные связки бумаг. Первая из них, пожелтевшая, с истрепанными краями, в первую очередь обратившая на себя внимание Тутти, была исписана характерной скорописью восемнадцатого века.
   – Здесь ничего не понять, это – сама рукопись моего предка князя Петра Гаврииловича Гагарина, она называется «О ЧУДОВИЩНОЙ ВРАЖДЕ МЕЖДУ „ОЗИРИСОМ“ И „ЛАТОНОИ“ И СКРЫТЫХ В СЕЙ ПРИЧИНАХ – ЗАПИСКИ ОЧЕВИДЦА КНЯЗЯ ПЕТРА ГАГАРИНА, СОСТАВЛЕННЫЕ В НАЗИДАНИЕ ПОТОМКАМ» и датируется 1816 годом. Но он уже был тогда глубоким стариком, поэтому и язык и буквы – все восемнадцатого века. А вот…
   Вторая связка, значительно менее первой, соединяла обыкновенные современные листки писчей бумаги – зеленоватой, ворсистой и глянцевито-плотной. Она была покрыта карандашными строчками современного почерка.
   – Этого здесь, конечно, прежде не было, – отвечая на удивленный взгляд Тутти, сказала княжна. – В шестнадцатом году папа решил подготовить рукопись для публикации в «Русской старине», а Федя ему помогал расшифровывать – он очень любил историю, хотя и решил стать военным… Он был очень одаренным человеком. Сейчас бы мне о многом хотелось с ним поговорить, а тогда я была ребенком. И вот Федя сделал как бы переделку в виде стилизованного рассказа – по этой рукописи. Вот она здесь и лежит. С тех пор как его убили, и будет здесь лежать – всегда! Знаешь, его ведь просто разорвали на посту… – Лерик закусила губу и развернула первый лист рукописи брата.
   «Раннею весною года 1785-го от Р. X., завершив к семнадцати годам свое образование под родительским кровом, я прибыл в С.-Петербург, где был представлен ко двору. „Жалованная грамота“ в ту пору уже вступала в силу: я не занял должности – не по причине тяготения к праздности, напротив, исполненный благородными стремлениями пыл юности делал намерение быть полезну отечеству первым движением моего сердца, но, по свойству большинства вступающих в жизнь молодых людей, душевный жар не находил еще во мне согласия с разумом и скорее опьянял меня, нежели помогал найти должное применение моим силам. В этой простительной нерешительности не вступив в должность, я предавался развлечениям вошедшего в свет молодого человека, ожидая, покуда Фортуна сама не пошлет мне возможность действия. Счастливый, как мне представлялось, случай не заставил себя ожидать.
   Я свел знакомство с молодым N, блестящим офицером гвардии, и вскоре по быстроте дружбы, свойственной юности, уже взаимно делился с ним сокровенными чаяниями. Немногим не сошедшим еще в могилу моим сверстникам, помнящим те далекие годы, не покажется странным, что следствием сей дружбы было скорое мое вступление в орден «Блистающей звезды» ложи «Латона». И лишь тому, кто прошел в младые свои годы подобным же путем, может быть понятно овладевшее мною в ту пору состояние. Так вот чего алкала моя душа! – думалось мне. – Вот раскрывшийся предо мною высокий мир Идеала, на алтарь коего я готов без остатку сложить жизнь!
   Идеи Равенства, Братства и Свободы целиком захватили меня. Может статься, что благодаря этому встреча с человеком, воспоминания о котором побуждают меня взяться за перо, особенно запечатлелась в моей памяти. Молодого Глебова мне впервые довелось увидеть на бале в Зимнем дворце (не теперешнем, а тогдашнем, деревянном, из коего за десятилетие до этого выступала в Ораниенбаум Государыня)77 . Вступающему в свет и не искушенному жизнью юноше, каким был я в ту пору, казалось, что предо мною раскрылися сияющие чертоги царицы Савской: робея танцевать, я любовался, отошед за колонну, великолепием движущихся в ярком сиянии свечей пар… Государынино платье было в тот день смарагдового цвету: драгоценности ее переливались разноцветною игрою… Я не заметил, как ко мне подошел мой знакомец N, представляющийся мне тогда добрым моим гением, – сколь жестоко я ошибался!
   «Отчего ты скучаешь, князь?» – ласково обратился ко мне он.
   «Я сделал мало знакомств, и мне не хотелось бы еще выставлять на вид своей персоны, – смеясь, отвечал я, – но я был бы рад, если бы ты рассказал мне, кто есть кто в сей роскошной веренице».
   «О, тебе повезло, – сказал N. – Взгляни на третью пару – видишь молодого человека, выступающего с меньшей княжною Долгоруковой?»
   Взглянув, куда он мне указывал, я увидел молодого вельможу, показавшегося мне моим однолетком (он был на деле на десяток лет старше меня, как узнал я немного спустя)… Наружность его была примечательна необыкновенно: бледное, матовое, изумляющее совершенством черт лицо, прекрасные черные глаза, черные, свои, волосы его были собраны в короткую косу, переплетенную лентами черного же атласа. Волоса были вместо пудры посыпаны золотым песком – золото красиво и таинственно поблескивало в их черноте. Противу запрещению, камзол на нем был черного цвету (благодаря этому фигура его сразу обращала на себя внимание в ярко нарядной толпе), отделанный черными же кружевами, и на ткани, словно капельки крови, горели рубины, сиявшие также и на тонких его перстах. Молодой человек, выступая грациозно и легко, вел в менувете юную княжну Долгорукову, одетую в палевое платье… Так изящен был его поклон перед княжной, присевшей с прижимающими к корсажу незримый букет руками, так ловок его поворот, что я не мог не залюбоваться…
   – Кто это?
   – Это – Глебов, – отвечал N значительно. – Прежде узнай о нем то, что знают все: он богат как Крез, и только это обстоятельство может дать исход его прихотливейшей фантазии – волоса он пудрит только золотом, золотом же присыпает свои письма. Говорили, что он растворял в вине жемчуг и пил его, хотя он до странного неприхотлив в еде: обычно он пьет одну только воду и не ест мяса и рыбы. Изумительный фехтовальщик, пиит, музыкант, живописец, работы коего хвалят лучшие голландские мастера, химик, страстный любитель лошадей и превосходный наездник, удачливый талант – вот тебе лицо Глебова в свете. Но есть и еще одно лицо Глебова, о коем не знает свет, но узнаешь ты… Несмотря на молодость – он уже мастер, и «Латона» прочит его далее. Я не знаю среди молодых братьев более просвещенного и великодушного, чем он. Менувет закончился! Пойдем, я тебя ему представлю!
   Вблизи Глебов оказался не юношей, как мне показалось, а молодым человеком лет двадцати шести. N представил меня как князя Гагарина, но сопроводил слова условленным жестом. С ласковою улыбкой Глебов протянул мне унизанную рубинами (иных камней он не носил, как узнал я после) руку: я сердечно ее пожал.
   С этого дня я привязался к Глебову со всем жаром юности: казалось, он отвечал на мою симпатию взаимностью. В Глебове меня восхищало все: его марциаловский гумор, скорее, впрочем, веселый, нежели желчный, его отвага, его доброта и ровная приветливость – он, казалось, ничуть не был горд, что представлялось странным для такого блистательного молодого вельможи – но с последним поселянином в рваном армяке он разговаривал столь же ласково, сколь и со знатным царедворцем… Кнут никогда не свистал в его имениях: ничто не возмущало его так, как самая мысль о насилии… Именно эта мысль распаляла его душу неукротимым гневом, когда на собраниях ложи он произносил профетически вдохновенные речи о равенстве, братстве и свободе. Он представлялся образцом совершенства, примером для подражания…
   Только один раз довелось мне быть свидетелем тому, как обыкновенная доброжелательная манера изменила Глебову.
   Стояли дни начала июня 1785 года, редкостно жаркие и солнечные для Санкт-Петербурга. Светская молодежь затеяла катание на лодках в заливе. Все сияло праздником: солнце трепетало в брызгах морской воды, разлетающихся под веслами проворных гребцов… Яркие наряды и разукрашенные лодки красиво выделялись на дробящейся от легкого Зефира водной глади. Я сидел в одной лодке с Глебовым, неизменно одетым в черное, неизменно веселым. В руке у него была раскрытая книга Тасса.
   Вдалеке от нашей лодки от вставшего на якорь судна (оснастку коего я и разглядывал в тот момент через подзорное стекло) отделился ялик: мне был хорошо виден путешественник в голубом камзоле, отдающий какие-то приказания носильщикам. Багаж его состоял из трех объемистых сундуков – я заключил, что путешественник прибыл издалека.
   – Любопытно, кто этот приезжий, – сказал я, протягивая трубу Глебову. – Взгляни, он не знаком тебе?
   – Погоди, тут великолепна сцена Армиды и Ринальдо, – не отрываясь от книги проговорил Глебов, отстраняя жестом мою руку.
   Отошед от борта, ялик уже приближался к нам: теперь и без увеличительной трубы был виден приезжий, который стоял на носу, выпрямившись и сложив руки на груди, глядя на приближающуюся пристань. Его лицо, обрамленное перлово-серым париком, было незначительно, но приятно. Казалось, он полной грудью вдыхал животворный воздух отечества.
   – Воистину, мы не умеем еще владеть нашим же языком, – произнес Глебов, закрывая книгу. – Сколь гармоничнее звучат для слуха… – он замолк, не докончив фразы: ялик приезжего поравнялся с нашей лодкой.
   – Тебе знаком этот путешественник? – спросил я, когда мы миновали ялик.
   – Знаком ли он мне? – Прекрасные глаза Глебова сверкнули огнем, лицо его исказила чудовищная гримаса ненависти – я отшатнулся в ужасе: никогда прежде не приводилось мне видеть в человеческом лице такого сатанинского озлобления; но еще ужаснее был последовавший за этим смех. – Ты спрашиваешь, князь, знаком ли мне Яков Брюс, ничтожный сын великого рода и внучатый племянник человека, по вине коего я… – Глебов осекся, не договорив до конца. – Впрочем, это пустое. Скажу тебе, что этот человек является большим врагом «Латоны».
   – Так он – противник движения вольных каменщиков?
   – Напротив того – он сам каменщик, – отвечал Глебов, уже вполне овладев собою.
   – Как же может каменщик быть врагом «Латоны»?
   – Он из ложи «Озирис», – прекрасное лицо Глебова снова омрачилось. Так я впервые узнал о вражде между двумя ложами. Но прошло несколько времени, прежде чем я узнал, сколь роковые причины были у Глебова ненавидеть ложу «Озирис». Увы, они открылись мне слишком поздно, непоправимо поздно!
   Через Глебова же я свел в тот год знакомство с Василием Баженовым, завершавшим тогда свой десятилетний труд – постройку загородного дворца в Царицыне. Не могу хотя бы вскользь не коснуться в своих записках исключительной сей личности. Обаяние Баженова было необыкновенно. Я с уверенностью могу утверждать, что обаяние его в общении было столь же велико, сколь в архитектуре – его дарование. Играющий остроумием, рассыпающий своим появлением блистательные фейерверки каламбуров и острот, этот недюжинного ума и большой образованности человек имел в характере как бы некоторые черты избалованного всеобщей любовью ребенка Жизненные неудачи, кои, казалось, по воле злобного рока преследовали его, он переносил с необыкновенною твердостью духа. Ко мне Баженов отнесся с обыкновенной своею душевной сердечностью и вскоре предложил мне сопровождать его в поездке к Цесаревичу Павлу. Мне было уже известно о том, что Его Высочество имеет твердое намерение присоединиться к братству вольных каменщиков (с этой целью особо подготавливался уже московский особняк Глебова). Я с восторгом согласился.
   Дорога прошла в приятнейшей беседе: мне доводилось уже слышать о том исключительном доверии, коим дарил прославленного зодчего молодой наследник престола, и я с сугубым вниманием прислушивался к рассказам Баженова о цесаревиче Павле. Впрочем, из рассказов этих у меня не складывалось определенного впечатления о личности Цесаревича, которого никогда доселе не доводилось мне видеть. Баженов предавался воспоминаниям о том, каким милым ребенком был Его Высочество; как, спустя несколько лет, нашел он Его Высочество уже взрослым молодым человеком – но слушать это было интересно благодаря дару рассказчика, которым был в избытке наделен Баженов, и не успел я опомниться, как колеса везшей нас кареты застучали по мостовой въезда в Гатчинский парк.