– Дрянь! – с неожиданным раздражением бросил Женин собеседник. – Маленькая дрянь, ловко же ты фехтуешь… игрушечной шпагой.
   Женя молча допил оставшуюся в стакане воду: его била легкая дрожь, но вид его казался спокоен.
   – Что же ты молчишь?
   – А что еще не сказано? Не самому же мне отдавать приказ о моем расстреле?
   – Мальчишка… Ты не можешь себе даже представить, что ты хочешь убить. Ты не знаешь, кого ты убиваешь…
   – А я и не хочу этого знать. Отказ совершен. Я не желаю знать о грехах, которые сейчас искупаю. С меня довольно того, что я намерен-таки их искупить. Здесь и сейчас, чего бы мне это ни стоило. Счастливо оставаться! – Женя поднялся и подошел к установленному на столе звонку для вызова конвоя.
   – Не совершай чудовищной нелепости, мальчик! – поспешно проговорил собеседник, останавливая потянувшуюся к кнопке Женину руку. – Подумай: мы стоим у власти, и от нашей руки гибнет последний из Глебовых-Стрешневых!.. Это бессмысленно!
   – А я в этом вижу некоторый смысл. Пожалуй – даже довольно глубокий.
   Женя снова протянул руку к звонку, но собеседник опять перехватил ее.
   – Пусть будет по-твоему – не могу тебя не уважать, Евгений… – В голосе собеседника проступила мягкая усталость, когда он снова, после некоторой паузы, заговорил. – Я не стану предлагать тебе побег – это бессмысленно, и ты этого не примешь… Но я могу сделать для тебя другое – то, что ты сможешь принять… Если хочешь, я могу спасти жизнь кому-нибудь из твоих друзей – но только одному человеку.
   Женя взглянул на собеседника в легком недоумении.
   – На большее у меня сейчас, пожалуй, нет возможности… – отвечая на Женино недоумение, пояснил собеседник. – А одного еще туда-сюда – повременить с приговором… затянуть… выпустить, когда все стихнет… Разумеется, я ничего не потребую от тебя за это.
 
«Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковер ткала,
Где же теперь твой голос и тело.
Может ли быть, что ты…»
 
   – Кого же?
   – А никого! – Женя презрительно-торжествующе рассмеялся в лицо собеседнику. – В конце концов это просто дешево – разыгрывать передо мной такие мелодрамы. Неужели я мог не понять, во что Вы втягиваете меня предложением сделать такой безнравственный выбор? Вы спутали бы меня – эдак невзначай по рукам и ногам – принятием ваших правил игры, а потом ненароком оставили бы в живых… Спасибо! Впрочем – так ли это дешево? Я был уверен в полной победе – подходящий момент для реванша… Но я увидел Вашу игру на несколько ходов вперед – не угодно ли удостовериться? Скорее всего, вопрос: «кого же?» – должен был вызвать у меня колебание… Следующим ходом было бы предложение подождать, подумать, которое я, скорее всего, принял бы, не так ли? Само собой, думать я отправился бы уже в одиночку. А потом, когда я ответил бы, кого, тут же выяснилось бы, что я, именно относительно данного человека, долго думал… Я продолжаю угадывать, не так ли?
   – Это было бы вернее всего. Но тебе удалось бы все же кого-нибудь спасти, если бы ты ответил сразу, правда – довольно дорогой ценой… Кстати, ты ведь не выходишь пока из нашей логики. Предположим, ты увидел ловушку. Но что из этого? Ради того чтобы остаться чистеньким самому, ты готов пожертвовать нам жизнь, которую все же имеешь возможность спасти. Ведь грех падет на тебя, а не на того, кого ты спасешь… Я открыто говорю тебе – сделай выбор, которого не должен делать, вступи в игру, в которую не должен вступать, но спаси того, кто об этом даже не узнает. А иначе, милый мальчик, выйдет, что твоя чистота для тебя дороже чужой жизни, вдобавок – жизни дорогого человека.
   – Выйдет, что мне дорога не только своя чистота, но и чужая. Неужели я не смогу сообразить, что в таких ситуациях невозможно взять на себя весь грех? Кое-что перепадет и тому, ради кого он совершен, – сомнительная услуга. Я не оказываю своим друзьям сомнительных услуг за их спиной. Может быть – довольно? Я не устал обходить ваши капканы, но мне это, честно говоря, уже надоело. Меня не удастся взять – я все-таки Глебов-Стрешнев.
   – Как тебе будет угодно, – сказал собеседник, совершенно спокойно скользнув по Жене мертвым рыбьим взглядом – холодно отчуждаясь от происшедшего.
   Женя нажал кнопку звонка: вошли два красноармейца.
   – Увести.
   «А ведь мальчика придется действительно поскорее убрать: не продержать в тюрьме, а именно убрать, и поскорее. Он может стать очень опасен… Сам не знает, что еще немного, и он перерастет уже и белую пешку… Какая сила в этом щенке! И именно поэтому придется от него отказаться: играть дальше рискованно… Что же – не нам, так по крайней мере – никому. Собственно, мне можно сегодня же возвращаться в Москву – Уншлихт и без меня доведет дело до логического завершения».
   «Сережа… Сережа Ржевский, Держатель Знака, не ведающий своей сути… Вот ты и победил меня окончательно. И на оставшееся время я пресуществился в тебя, какую гору понадобилось мне сбросить с плеч… Как легко, Сережа!»

56

    Ухтомский, Гумилев, Тихвинский, Таганцев, Шведов, Орловский, Лебедев, Миронов, Чернецкой…
   – По крайней мере без лишней волокиты, господа…
   – Вы правы, князь, – поправляя не державшиеся без галстука воротнички, усмехнулся Владимир Таганцев – молодой светский лев, одинаково свободно чувствующий себя в опасной экспедиции, за письменным столом и в великосветской гостиной…
   Женя легко поднялся и подошел к все еще бредившему на нарах у окна молодому человеку. Медленно опустился на колени на склизкий от смешавшихся за многие месяцы в тошнотворную пахнущую пленку плевков, рвоты, грязи и крови пол – лицо его оказалось на одном уровне с лицом лежавшего. Немного помедлив, Женя наклонился и поцеловал высокий лоб с присохшими кровью прядями темно-русых волос, так удивительно напоминающих волосы Сережи. Затем, поднимаясь, очертил над лежавшим странный знак, напоминающий крест, расходящийся наверху петлей, и, не оглядываясь, вышел из камеры.
   Как делалось обычно, когда выводили на расстрел, в гулком, из побуревшего красного кирпича, сыром коридоре не было ни души. Камеры зияли железом дверей. Жене захотелось разбежаться по темному сырому кирпичу и подпрыгнуть – идти по коридору было необыкновенно приятно в сравнении с сидением в камере…
   – Не торопитесь, Женя. – В голосе Гумилева звучала улыбка. – Ваше нетерпение выдает то, что это – первая женщина, которую вам предстоит узнать…
   – О, в таком случае мне можно позавидовать, не так ли, Николай Степанович? – Женя рассмеялся, и шедший рядом князь Ухтомский невольно подумал, что отчего-то не замечал раньше, какая светлая и открытая улыбка у этого Жени Чернецкого.
   – Володя!
   Неуловимо похожая в свои двадцать семь лет на гимназистку Лидия Таганцева по-детски повисла на шее мужа, спрятав лицо у него на груди. Друзьям было видно, как помертвело невидимое Лидии лицо Владимира: встреча с женой здесь и сейчас могла обозначать только одно…
   – Скажи, что ты рад, Володя, Володинька, скажи, что ты рад меня видеть!.. Ведь это хорошо, что вместе, вместе, Володя, вместе…
   Когда Лидия подняла лицо, Таганцев встретил ее взгляд улыбкой: это была нежно-восхищенная улыбка молодого влюбленного мужа.
   – Я рад, Лида.
   – Так вы говорили, князь, то собрание финифтей…
   – Изумительно, совершенно изумительно, Михаил Михайлович…
   Еще одна лязгнувшая дверь – и слишком ярким для глаз показалось ясно-серое дневное небо, с четырех сторон замкнутое кирпичной стеной. Эта глухая стена, отделяющая от других дворов этот двор, вполне обычный на вид, темнела сырым кирпичом.
   Дощатые, покрашенные коричневой краской двери одного из гаражей были распахнуты: паренек в заломленной на затылок кепке заводил мотор стоящего в нем автомобиля – было похоже, будто он вращает тугой ворот колодца
   – А осень уже чувствуется…
   – Эй, Лукьянов! Витюха!
   – Ну? – громко, через весь двор, крикнул кто-то из распахнутой двери подвала.
   – Возьмешь человек пять-семь – съездите сейчас захлопнуть ров. На Колькином моторе.
   – На прежнее место, что ли?
   – На прежнее!
   – Да там уж негде – опять вон больше дюжины… Три… пять… восемь… тринадцать… семнадцать человек!
   – Вот эти и будут последние – в другой раз уж на новое место свезем…
   – Ладно! Захлопну…
   – «Via dolorosa» 86, – усмехнувшись в усы, проговорил князь Ухтомский.
   «Via dolorosa… Значит, эта глухая кирпичная стена, такая нестрашно-будничная, несмотря даже на эти выщербинки, которых так много, эта стена и есть – Голгофа? Да, это она и есть. А коридор, по которому мне хотелось разбежаться и подпрыгнуть – via dolorosa… Как все просто – я и не понял сразу», – Женя улыбнулся.
   Конвойные и чекисты с озабоченно-скучающими лицами уже отошли в сторону.
   Без суда осужденные стояли в кирпичном тупике, образованном гаражом и стеной. Словно подчиняясь безмолвному сигналу, мужчины пропустили женщин вперед – в этом было значительно больше смысла, чем было бы его в бесполезной попытке загородить…
   Охранники уже целились.
   – «Они любили друг друга так сильно, что умерли в один день», – с мальчишеской веселостью шепнул Таганцев на ухо жене.
   Лидия еще улыбалась, когда зазвучали первые выстрелы…
   Стрельба длилась около двух минут: первые шесть выстрелов Женя успел сосчитать. Вместо седьмого последовал упругий удар в сердце – такой сильный, что Женя попытался, но не смог удержаться на ногах.

57

   Недоумевающе пожав плечами, Вишневский разорвал конверт и извлек из него несколько торопливо исписанных карандашом плотных листков бумаги.
   «Г-н Вишневский! Возможно, Вас удивит это письмо, кроме того, покажется шокирующим и, во всяком случае, несколько странным. Смерть перестала быть сколько-нибудь значительным событием для русских, и нет причин особо выделять смерть экс-прапорщика Добрармии Сергея Ржевского из сотен других…
   Я далека от мысли просить кого бы то ни было проявлять к этой смерти чрезмерный интерес. Тем не менее я знаю, что деловые обстоятельства могут столкнуть Вас с лицом, для которого мой рассказ не покажется излишне подробным. Это – Евгений Чернецкой, и я буду крайне Вам признательна, если Вы сумеете переадресовать это письмо ему.
   Бывших знакомых, помнивших Сережу Ржевского по передовой и подполью, неприятно удивлял его более чем замкнутый образ жизни в Париже. Причина была более чем проста: Сережа был тяжело болен физически и душевно и слишком горд, чтобы этого не скрывать. Помимо временами обостряющейся лихорадки (пуля, извлеченная чуть ли не перочинным ножом) Сережу чем дальше, тем сильнее беспокоило пробитое на Дону правое легкое: по утрам он часами откашливался кровью. Сереже было не совсем по силам то количество работы, которое он вез на себе в Комитете. Винить некого – когда он, безупречно одетый, как всегда летяще быстрым, насмешливо-отчужденным появлялся в Комитете или в Школе Хартий, где был занят последние месяцы научным наследием отца, погибшего в Москве от тифа, никто не мог бы подумать, что каждое такое появление на людях обходится ему приступами болезни. Кто бы узнал его в эти часы? С какой-то необыкновенной быстротой худевший, с обметанными жаром губами и спутавшимися влажными волосами – он мог так долго неподвижно лежать на постели, глядя в потолок – такой низкий, слушая дождь, с такой нерусской тоской бьющий по наклонному окну; револьвер всегда лежал у него под рукой – по привычке, появившейся после Чеки… Так темнел в эти часы взгляд его серых глаз… В бреду лихорадки к нему приходило то единственное воспоминание, которое он скрывал от меня наяву. Женя, может быть, Вы лучше, чем я, это поймете: там, в Петрограде, случилось что-то, чего Сережа так и не смог пережить, что-то, бесконечно отвратившее его от любых попыток дружеского к нему участия… Он был вынужден сделать что-то слишком противное своей сути. Любых неформальных отношений с людьми своего круга Сережа в последние полтора года своей жизни не хотел и не принимал.
   Летом 1920 года я служила судомойкой в цыганском кабаре «У Яра». Название кабаре, впрочем, было бы слишком громким для подвала на полтора десятка столиков с перегороженными фанерой клетушками уборных, по которым всегда гуляли сквозняки: мне не один раз доводилось там ночевать. Одна из актрис, исполнительница романсов – Нина, на правах старой знакомой обратилась ко мне с просьбой поставить свечу за упокой души ее знакомого офицера. С его гибели исполнялся год. Это поручение привело меня в пригородную церковь Сергия Радонежского, ту, в которой мы через месяц обвенчались – по Сережиному настоянию – с соблюдением всех прадедовских обрядов…
   Я не рассчитала дороги и вошла в церковь сразу после службы: было уже полутемно. «Упокой, Господи, душу раба твоего Платона», – негромко произнесла я, ставя свечу.
   «Графа Зубова», – почти шепотом сказал кто-то у меня за спиной. Кто бы не вздрогнул на моем месте? Я поспешно обернулась: молодой человек, как мне показалось, лет семнадцати, – Вы знаете, что Сережа всегда казался моложе своих лет – тоже держал в руке свечу. «Да, графа Зубова, откуда Вы это знали?» Не отведя от меня чуть прищуренного холодно-серого взгляда, он вместо ответа зажег свою свечу от моей и повторил мои недавние слова: «Упокой, Господи, душу раба твоего Платона». «Сегодня годовщина, – произнес он, идя со мною к дверям, – я тоже шел за этим. Надеюсь, Вам это не покажется дерзостью – я обязан покойному графу жизнью, и долга мне уже не отдать». «У меня нет права на Ваше объяснение, – поторопилась ответить я. – Я всего лишь выполняю поручение подруги».
   «Вы позволите мне представиться? Сергей Ржевский. Если Ваша подруга – знакомая или родственница графа, я был бы рад засвидетельствовать ей свое почтение». «Думаю, что это несложно», – спокойно сказала я. Сережа смотрел на меня: ослепительно-чистый в своей холодности – и все отвращение к людям, которое побуждало меня в глупой браваде браться за самую унизительную работу, сохраняя свободу одиночества, вспыхнуло во мне приливом ненависти. Еще больше я ненавидела в эту минуту себя – за доверие, которое Сережа вызвал во мне с первого взгляда. Разбить это доверие – только этого мне хотелось, разбить скорее, пока это еще не может причинить оскорбительной боли.
   Грязной лестницей черного хода мы поднялись в кабаре. «Вы позволите?» Светскость тона, с которым он распечатал пачку каирских папирос, была бы более уместна в приличной гостиной, чем в третьеразрядной уборной с фанерными стенками, оклеенными рекламами мыла и женского белья. «Постой же», – подумалось мне. «Нина, тут тебе хотят засвидетельствовать почтение». «Настя, кандилехо, да никак ты с кавалером? – с цыганской напевностью протянула моя подруга. – Ай ночевать негде?» Сейчас он вспыхнет и заторопится уйти; этот чистенький красивый мальчик. Я посмотрела на него с вызовом. «Благодарю Вас, мы как-нибудь выйдем из положения. – Сережины глаза смеялись, встретясь с моими. Сдвинув груду запачканных гримом тряпок, он сел на диван. – Расскажите мне о Платоне».
   В ту ночь мы просидели втроем до пятого часа утра. Через месяц мы с Сережей были женаты. Мы были счастливы целый год – счастливы несмотря на то, что не могли быть счастливыми, счастливы, слишком часто открывая друг другу во сне все, что таили днем. Сережа умел быть счастливым до конца.
   Это случилось в начале августа, более точно – второго числа. Как будто вчера: летящие Сережины шаги по лестнице… Что могло меня обмануть? Этот мальчишеский беспечный смех, с которым он вытаскивал из карманов еще горячие бумажные пакетики каштанов… Презрительно-веселый взгляд, брошенный на груду бумаг на столе, – с такой тоскливой неуклонностью грозящую отнять вечер, может быть, и кусок ночи. «Настенька, имеем мы право хоть раз в жизни послать все это к черту? Мы сто лет не гуляли по ночным бульварам». В тот вечер мы словно блуждали за тенью Рембо, «Сезон в аду» которого последние месяцы был для Сережи настольной книгой.
   Сена весело качала в черной воде цветные отражения фонарей. Сережа читал на память свои любимые строчки о золотых струнах, рассказывал о вашей пьянке в Коувала… Сережа был очень весел в этот вечер.
   – А все же, в честь чего мы кутим сегодня?
   – В честь отъезда в Медон: я заходил в банк.
   – Тебе дают отпуск?
   – Нет, вы с Женькой едете без меня (Сережа не допускал мысли, что ребенок может оказаться девочкой).
   – Я не поеду одна.
   – Одну я бы тебя и не отпустил, кандилехо. – Сережа обернулся от парапета: лицо его казалось в ночи мертвенно-бледным, и в черноте зрачков, как в воде Сены, дрожали отражения фонарей. Он переплел свои пальцы с моими. Спокойствие исходило от его теплой руки. – Я отпускаю вас обоих. Настя, я не хочу, чтобы Женька вдыхал аромат этой гнилой «серой розы». Погуляйте по лесам. Настя, в Медоне охотились короли.
   «В сосновом бору живет эхо дальнего рога?» – Мой взгляд притягивала черная вода – так редко выбирались мы в те месяцы на набережную вечерами. «Эхо дальнего рога…» Я обернулась слишком стремительно: Сережа, закрывая ладонью глаза, закусывал нижнюю губу с каким-то беспомощно-детским выражением боли.
   – Что ты?
   – Мигрень, устал от бумаг. Пожалуй, буду без тебя отменно гулять вечерами, – он улыбнулся, – в Медоне охотились короли.
   «2.VIII. 10, Rue de Grenoble. Dr. Lacasse.
   12 p. m. Ds. Tuberculosis. Un mois!» 87 – прочла я в его записной книжке месяц спустя.
   Я воздержусь от подробностей, конец наступил через три недели, в мое отсутствие, как того и хотел Сережа. До последней недели своей жизни мой муж не прекращал работать.
   Вот, собственно, и все, Женя. Прощайте, и храни Вас Бог!
   3-й день сентября 1921 года».
   Анастасия Ржевская,
   урожд. кн. Мстиславская.

ЭПИЛОГ
1925 год. Туруханский край

1

 
Очаровансоблазнами жизни,
Не хочу я растаять во мгле,
Не хочу я вернуться к отчизне,
К усыпляющей мертвой земле…
 
   …Ноги в разбитых сапогах проваливались в тонкий мох – каждый шаг был мучительно труден.
 
Пусть высоко на розовой влаге
Вечереющих горных озер
Молодые и стройные маги
Кипарисовый сложат костер…
 
   Эта спасительная привычка не давала сойти с ума уже несколько лет. Если бы знать раньше… Надо было учить наизусть Евангелие. Надо было все учить наизусть. Эти мысли грызли часто – но не теперь… Теперь было уже давно не до мыслей – стихи продолжали звучать где-то внутри, как бы сами, все отдаляясь и отдаляясь.
 
И покорно склоняясь, положат
На него мой закутанный труп,
Чтоб смотрел я с последнего ложа
С затаенной усмешкою губ…
 
   Боль в груди становилась все невыносимее… Андрей Шмидт шел, закрыв глаза от усталости и слепящего гнуса, чувствуя, как с каждым шагом тяжелеет тело, как смачивает корни волос обильный пот озноба… Это тоже было привычно – закрыв глаза, идти в мертвом ходе колонны… Этот ход Андрей чувствовал телом – тоже уже давно.
 
И когда заревое чуть тронет
Темным золотом мраморный мол,
Пусть задумчивый факел уронит
Благовонье пылающих смол…
 
   Под грязной одеждой было знобяще липко – озноб приходил на смену невыносимому недавно жару…
   Выросший в семье врача, Андрей еще несколько недель назад понял, что поврежденное ребро затронуло легкое (само по себе ребро начинало уже срастаться – сразу же натуго перевязанное чем попалось под руку) и что пошедший процесс в условиях этапной перегонки не сможет не довести дело до конца… Да и если бы даже случилось чудо – если бы оказаться сейчас на операционном столе в лучшей клинике, и то надежд на спасение было бы очень немного: цвет постоянно набивающейся в рот мокроты говорил о гнойной форме плеврита… От этого не спасают даже врачи. Андрей понимал это – таившаяся в нем неукротимая воля к жизни была слишком трезва и ясна, чтобы препятствовать этому пониманию…
 
И свирель тишину опечалит,
И серебряный гонг запоет
В час, когда задрожит и отчалит
Огневеющий траурный плот…
 
   Мох сменился трактом – идти стало легче, но Андрей этого не почувствовал. Им владело странное ощущение: как будто если бы он шел сам, а не был бы включен в равномерный ход колонны – он упал бы уже давно, очень давно…
   Упасть? Как легко упасть лицом в прохладный мох – а дальше конвойный пустит пулю в затылок, а может быть, даже и не пустит. Упасть? Нет! Еще один шаг… Второй… Третий…
 
Словно демон в лесу волхований,
Снова вспыхнет мое бытие,
От мучительных красных лобзаний
Зашевелится тело мое…
 
   – Что за дыра растреклятая? – Хриплый голос идущего рядом доносился как будто издалека, он был гораздо дальше звучавших стихов.
   – Кажись, Туруханск… Тоже город – две улицы косых да церква. Тут все такие…
 
И пока к пустоте или раю
Необорный не бросит меня,
Я еще один раз отпылаю
Упоительной жизнью огня.
 
   – Туруханск…
   …Колонна медленно, как широко разлившаяся река, текла по съеденному кое-где мхом дорожному тракту: мелькали обросшие, одинаковые своей изможденностью лица и лохмотья арестантских одежд… Колонна текла медленно, похожая на нескончаемую реку.
   Комсомолец Лешка Дроздов придержал лошадь и закурил: головы и плечи людской реки потекли мимо… Люди брели, устало глядя под ноги, – мелькнувшее поднятое лицо обратило на себя внимание Дроздова.
   Этого парня Лешка запомнил и раньше – в нем невольно приковывало взгляд жесткое неподвижное выражение, как маска врезавшееся в лицо, и всегда шевелящиеся, шепчущие что-то губы… Сейчас эти губы не шевелились – они были полуоткрыты, глотая воздух… При взгляде на изможденное лицо арестанта казалось, что идет дождь, – прозрачные крупные капли появлялись и стекали по нему тонкими, исчезающими в неровной юношеской бородке струйками: не сразу становилось понятно, что это – холодный пот.
   Лешке Дроздову было без двух недель восемнадцать – в год революции ему было десять лет… Это было чертовски обидно, но не смертельно: им не раз объясняли то, что врагов хватит и на них – недобитой сволочи еще полно… Лешка, как и многие комсомольцы красноярской ячейки, не понимал одного: Аля чего нужны эти пересылки и лагеря – неужели нельзя покосить всю сволочь разом?.. Лешка был комсомольцем нового времени, но он не чувствовал, что уступает в чем-то старшим – ведь и он ежедневно боролся с врагами, так же, как и они в его годы. Комсомолец второго поколения, он не отдавал себе отчета в том, что ни разу в жизни не смотрел в глаза вооруженному врагу… Гордясь умением обращаться с оружием, защищающий советскую власть комсомолец Лешка Дроздов изначально соединил в своем сознании понятие «враг» с представлением о безоружном и беззащитном человеке… Не сам по себе – точно так же принимали борьбу Мишка, Левка, Катька и все остальные комсомольцы красноярской ячейки… Холерическая возбудимость первого поколения сменялась уверенной жизнерадостностью второго…
   Лешка усмехнулся, подумав о Катьке – настоящей девушке нового, освобождающего из-под мирового ига капитала мира: решительная, как взмах садовых ножниц, отхвативших ее толстую каштановую косу, уверенная и не знающая усталости, она всегда и во всем шла впереди других – арестовывали ли «за агитацию» собственного дядю-бакалейщика, проводя ли ревизию библиотеки (все, что казалось «буржуйской» литературой, решено было изъять на растопку и самокрутки), выплясывая ли на вечеринке, говоря ли на митинге… С Катькой было просто – она, по собственному выражению, знала, «откуда берутся детки», и никаких этих буржуйских штучек в ней не было…
   Через месяц Катька будет ждать его в Красноярске. Еще через месяц! Скорей бы уж хоть Туруханск…
   А этот до Туруханска не дойдет… Явно не дойдет… Лешкина рука сама потянулась к кобуре: ему нравилось лихо, с седла, пускать пулю в выбившегося из сил арестанта: было в этом что-то революционное… Эх ты, дьявол, нет… Нельзя… На последней ячейке продергивали как раз за это – Дроздов, дескать, чуть не по воробьям палит и не бережет государственный патрон… И Катька зубоскалила первая… Конечно, тренироваться в стрельбе надо, но Лешка знал, что злоупотребляет расходованием патронов из удовольствия пострелять… Нет, ни одного не израсходовать за этап – и бросить это небрежненько Катьке в лицо по приезде… Так-то, дескать…
   А этот сам упадет – не сейчас, так через пару часов. Лешка поехал медленнее, наблюдая.
   Его догадка оказалась верна. Прошло не более получаса, как арестант начал шататься на ходу… Качнувшись, остановился и, медленно сжав руками грудь, опустился сначала на колени, а затем как-то боком упал на дорогу… Шедшие рядом арестанты замешкались, пытаясь приподнять его, – в ходе колонны возник затор…
   – Эй, не мешкать! – прикрикнул Лешка.
   – Мешкай не мешкай – кончается их благородие, – зло процедил в бороду высокий, похожий на цыгана мужик, стаскивая треух. – Отмучился, слава Богу…
   – Отмаялся… Теперя отдохнет…
   – Эхма, всем нам тут косточками полечь! Колонна шла дальше, отекая упавшее тело, как вода реки отекает островок… Дроздов проехал вперед.