Страница:
Глебов отер кружевным платком чело и рассмеялся с облегчением… Затем, достав из того же тайника еще одну шкатулку – китайскую, из слоновой кости, размером менее ладони, он раскрыл ее, поднялся из-за стола и обернулся ко мне.
– Я еще не совсем проиграл, Гагарин, – произнес он, вытряхнув на ладонь горошину цвета засохшей крови и поднеся ее к губам. – Один-единственный шанс отыграться у меня все же есть: и этого не мало в нынешнем моем положении.
– Или отпусти меня, или объяснись, Глебов, – ответствовал я со всею твердостью, которую нашел в себе собрать.
– Ты хочешь объяснения? – к Глебову, казалось, вернулась его обязательная манера. Он выглядел успокоенным. – Хорошо же, ты получишь его, тем более что я не рискую ничем: если ты станешь пересказывать услышанное, то не успеешь оглянуться, как очутишься в бедламе. И тем более что тебе еще придется пробыть со мною до тех пор, покуда яд не подействует.
– Несчастный, ты принял яд?!
– Да, но это пустое. – Глебов прошелся по комнате и опустился затем в кресло перед каминным экраном. Теперь дела мои не так плохи, как были несколько часов тому назад.
– Не так плохи?! Ты намереваешься умереть через…
– Через час. – Глебов перевернул оправленные в серебро песочные часы, стоящие на белом мраморе каминной доски. – Я должен умереть, когда последняя песчинка упадет на дно – в противном случае мне придется признать себя плохим аптекарем, а ведь я готовил эти пилюли по древним арабским рецептам. Это – растительный, убивающий без единого неприятного ощущения яд сложного состава: быстрота же смерти зависит от дозировки. Съев половину пилюли, я жил бы еще час, но четверть ее вместо блаженного небытия обрекла бы меня на жалкое существование калеки. А теперь я готов отвечать на твои вопросы, но прежде… – Глебов вернулся к столу и быстро написал несколько строк. – Взгляни!
«Пусть имя той, коей сердечная непреклонность обрекла меня сему роковому шагу, останется неизвестным людскому суду», – прочел я. Глебов рассмеялся с прежней своей веселостью.
– Смерть мою надобно как-то объяснить в глазах света, – сказал он. – Не забыл ли я еще о чем-либо? В завещании оговорен тот случай, в коем Эраст наследует мне несовершеннолетним, и опекуны ему определены. Надеюсь, что, вступив в права наследства, милый малютка простит мне свое сиротство; из всех богатых отцов я самый обязательный к своему отпрыску – другие не так спешат…
Он смеялся и шутил, перебирая бумаги на столе.
– Смотри внимательно, Гагарин, – эту связку писем ты должен будешь сжечь, всю, до последнего клочка – тут упоминается Василий Баженов, и это единственные уличающие его документы. Если они будут уничтожены – он безопасен: ни один из масонов не покажет на следствии на Баженова – кто из любви к нему (а не любить Баженова невозможно!), кто из корыстного расчета, но его будут выгораживать все до последнего. Запомни – эту связку. А остальным пусть занимаются душеприказчики! Теперь я готов отвечать на твои вопросы, Гагарин, – надобно же как-то убить оставшееся время!
Треть песка лежала уже на дне часов. Слушая Глебова, я не мог заставить себя не коситься на тонкую песчаную струйку. Глупость, но мне хотелось перевернуть часы на бок, чтобы остановить их.
– Я не знаю, какие вопросы должен я задавать тебе, Федор, – слишком многое представляется мне непонятным. Если ты хочешь отвечать, то скажи мне прежде всего, кто твой враг, недостижимый для твоей шпаги?
– Мой брат, – отвечал Глебов просто.
– Владимир?! – с изумлением спросил я, вспомнив открытое жизнерадостное лицо младшего Глебова – двадцатилетнего кавалергарда, не имеющего никакого отношения к масонству.
– Нет, конечно, не Владимир, однако же досадно – вот кого моя смерть искренне опечалит. Я говорю о другом моем брате.
Я по-прежнему ничего не понимал: других братьев у Глебова не было.
– Это давняя история, Гагарин, и вдаваться в подробности нет времени, – голос Глебова стал приглушенным, как будто неживым: глаза его обратились куда-то перед собой. – В конце восьмого столетия, когда неведомые прежде варяги устрашили изумленный мир своими походами, от Нёрвисунда до Ерсалаланда с трепетом произносилось имя исландского конунга Ульва Облагина. Он казался самим Твэгги, воплощением Одина, когда, могучий и страшный в своей ярости, в наброшенной на плечи поверх сияющего доспеха волчьей шкуре, с развевающимися по ветру золотыми волосами, водил в бой свои ладьи…
Возвращаясь же на родину из далеких восточных походов и кровопролитных набегов на скоттов и бриттов, Ульв Облагин уединенно жил в своем доме – он был ярилем и держался в стороне от людей; говорили, что ему ведомо тайное и темное, но, вдумываясь в зловещий смысл его имени, соотечественники далеко стороной обходили в полнолуние его жилище.
Шли годы, но Ульв Облагин не брал в дом жены, хотя лучшие из исландских дев, юные, как весна, и могучие, как валькирии, не устранись ни шкуры на плечах, ни желтых отблесков в глазах Ульва, охотно переступили бы его порог.
Но вот прошел слух, что конунг отправляется искать себе жену по свету – неизвестно, что отвращало его сердце от прекрасных исландских дев, но в назначенный день ладьи Ульва отошли от берегов и канули в морской дали.
Прошло два года, но известий об Ульве не было, и стали уже говорить о его гибели, когда на исходе третьего года дошла весть, что конунг возвращается к исландским пределам.
Толпы народа собрались на пристани приветствовать жену Ульва Облагина. «Не самою ли деву валькирию из воинства Одина взял Ульв, что странствовал так долго?» – говорили и думали люди.
Но вздох изумления пробежал по толпе собравшихся на берегу, когда упали сходни и со звероглавой ладьи Ульва на берег, сбросив на руки прислужниц меховой плащ, сошла дева, каких не видала прежде суровая земля исландцев. Облаченная в белоснежный лен одежд, черноволосая и черноокая, она напоминала слабое беззащитное дитя – и тонким станом, который, казалось, мог сломиться под рукою любого исландского ребенка, и обвитыми златыми ремешками сандалий ногами, не назначенными для трудных стезей. Это была Меритнет, дитя умирающего Египта, жрица Изиды, жены пресветлого Озириса, отца Гора, ведающего ходом перерождений.
И могучее исландское племя недоуменно расступилось перед слабой и нежной девой-ребенком, оказывая ей почтение.
«Госпожа моего сердца, да процветет земля, на которую ты ступила, ибо в том есть великий смысл», – произнес Ульв Облагин.
Завершился пышный свадебный пир, со дня коего, казалось, многократно умножились темные силы конунга, в мире и великой любви зажившего со своей женою. Две силы, заключенные в крови, из рода в род несущей по жилам темное знание, сплавились в духовном тигле: семикратно нечеловеческую силу должно было унаследовать их дитя. И вот жена конунга понесла, и расположение звезд указало, что не последующие, а только лишь это дитя будет способно приять силу. Когда же наступили родины, Облагин уединился гадать на костях. Кинув кости в первый раз, он увидел, что они говорят ему: «Убей сына, и ты спасешь сына!» Облагин гадал трижды, и трижды слагалось то же. Когда Облагин вышел из своего убежища, ему сказали, что жена разрешилась от бремени близнецами. И конунг понял угрозу, о которой сказали кости. Передающуюся из поколения в поколение силу рода нельзя делить: ее наследует лишь один. Одного из братьев надлежало убить, но этому воспротивилась Меритнет, так как близнецы почитались в Египте священными. Одного из братьев нарекли Сёрквиром, другого – Ерундом. Они возросли, и каждый из них оказался способен приять силу. Но на пути каждого встал другой. И тогда ненависть черным пламенем разгорелась в наших сердцах. Нет мук отчаяннее, чем муки тщетно призывающей силу магической крови. Томление юноши по женщине томление женщины по материнству, томление жаждущего по глотку воды напоминает этот властный зов. Черное пламя ненависти разгоралось все сильнее… В день двадцатишестилетия мы решили разрешить наш спор поединком. Никто из нас не мог уступить, если бы даже захотел этого. Мы бились на мечах более трех суток, покуда не упали замертво, сразив друг друга. Сила же осталась неприятой. И тогда Облагин вырезал руны, препятствующие нам впредь являться в плоть своего рода одновременно. Сила этих рун жива и поныне. И каждый раз когда мне открывается земной мир, брат мой уже мертв.
– Что ты говоришь, Глебов?! – закричал я в ужасе, отказываясь верить услышанному.
– Перед тобою нет Глебова, – отвечал тусклый мертвый голос, слетавший с едва шевелящихся губ. – Перед тобой всего лишь одна из оболочек странствований духа в отвечной цепи перерождений.
– Но дух не может знать своих странствий! Человеческий разум не в силах был бы выдержать это!!
– Человеческий – да. Хочешь ли ты слушать дальше?
– Хочу, – отвечал я, споря с леденящим страхом, объявшим мои члены.
– Проклятый по воле злобного рока, наш род может хранить свою силу только в равновесии чаш весов: покуда жив я, перевешивает та ветвь рода, которая зовется Глебовыми, пока жив брат – верх держат Брюсы. Чаши колеблются, сила рода живет. Вражда эта длится так долго, что многие из обеих ветвей умирают, не узнав, что когда-то были единым родом со своими врагами. Так будет до тех пор, покуда один из нас не перетянет силу. Я с незапамятных времен не видел своего брата, но каждое рождение сталкиваюсь со следами его действий, направленных против меня… То же встречает и он. Во всяком случае так было прежде.
– Но же станется теперь? – с трудом проговорил я: что-то необъяснимое заставляло меня поверить в то, что предо мною не сумасшедший.
– Он нанес мне удар, сокрушительный по силе своей неожиданности. В предыдущем своем рождении он вычислил, что следующее мое воплощение может принести мне решающую удачу: няньки и мамки не качали еще маленького Степана Глебова, и не детские игры с Лопухиной можно было прочесть в вечных знаках, но созвездия складывались в возможность удачи, и брату досадно было уходить в могилу, не воспрепятствовав этому… И вот – он приманил в род того, кого знают как Якова Брюса, – я же, слепец, не мог постичь, как вышло то, что Степан и рыжий Яков родились одновременно! Я уверен был, что он – это Яков, нашедший способ появиться не в свой час, чтобы встать на дороге Степана Глебова Сегодня же я вычислил, что, выставя Якова за решающую фигуру на доске, он скрылся в роли пешки, в не оказавшем внешнего влияния на ход событий графе Александре Брюсе! И, уже как Александр, он с неведомой мне целью обрушил на меня удар чудовищной силы – он пошел на то, чтобы сила рода, вместо того чтобы, как всегда, перейти от него ко мне, ушла из рода… Эта проклятая легенда означает одно – он призывает преемника не по крови, к которому должна перетечь ушедшая с ним в могилу сила… Сегодня я завершил свои расчеты и обнаружил, надо сознаться – к немалой своей досаде, – в голосе Глебова, неожиданно ставшем снова именно его, а не чьим-то еще теневым голосом, прозвучала горькая насмешка, – милый сей сюрприз любезного моего братца – я обречен в этом рождении быть всего-навсего политическим заговорщиком и… гроссмейстером ложи «Латона» со всеми детскими игрушками масонства. Ибо то, что ушло от меня, отличается от того, что имеют масоны, как орган отличается от детской дудочки! Что в сравнении с этим проделки Якова, в свое время лишившего меня престола?!
– Но отчего необходимость принять яд? – спросил я: потрясенный услышанным, я не следил уже за часами.
– Там, где способность обречена не воплотиться в возможность, надобно убрать и самое способность. Покуда способность не утратилась втуне, надобно искать возможности в ином месте. И одну возможность мне удалось сейчас, в твоем уже присутствии, найти… Она сводится к тому, что… однако же, время мое вышло – прощай, Гагарин, и не вздумай, коли не хочешь прослыть сумасшедшим, болтать об услышанном! – Глебов вновь рассмеялся. Я взглянул на часы – как раз вовремя, чтобы заметить, как упали на дно последние песчинки. Смех Глебова неожиданно смолк. Я поднял глаза: он сидел передо мною, откинувшись на высокую спинку кресла, черные глаза его были невидяще неподвижны. Он был мертв.
– Кто бы ни было это существо, Господи, прости его многогрешную душу! – со слезами произнес я, склонив голову перед тем, что уже не было Глебовым.
Затем я сжег бумаги, относящиеся к Баженову, и покинул глебовский дом.
В свете ходило много слухов о страсти Глебова к молодой графине R, безответной по причине крайней сердечной приязни графини к младшему Шаховскому: некоторые же склонялись считать, что причиною суровости графини к Глебову являлась не склонность к Шаховскому, а жестокий деспотизм графа R., козни которого препятствовали свиданиям влюбленных.
Я присутствовал на похоронах: Владимир Глебов был безутешен и с охотою взялся за препорученную ему братом заботу о маленьком Эрасте. Я не мог даже облегчить его скорбь: печать страшного знания камнем лежала на моей душе, и под этим гнетом рыдающий над телом брата Владимир казался мне почти счастливцем».
33
34
35
– Я еще не совсем проиграл, Гагарин, – произнес он, вытряхнув на ладонь горошину цвета засохшей крови и поднеся ее к губам. – Один-единственный шанс отыграться у меня все же есть: и этого не мало в нынешнем моем положении.
– Или отпусти меня, или объяснись, Глебов, – ответствовал я со всею твердостью, которую нашел в себе собрать.
– Ты хочешь объяснения? – к Глебову, казалось, вернулась его обязательная манера. Он выглядел успокоенным. – Хорошо же, ты получишь его, тем более что я не рискую ничем: если ты станешь пересказывать услышанное, то не успеешь оглянуться, как очутишься в бедламе. И тем более что тебе еще придется пробыть со мною до тех пор, покуда яд не подействует.
– Несчастный, ты принял яд?!
– Да, но это пустое. – Глебов прошелся по комнате и опустился затем в кресло перед каминным экраном. Теперь дела мои не так плохи, как были несколько часов тому назад.
– Не так плохи?! Ты намереваешься умереть через…
– Через час. – Глебов перевернул оправленные в серебро песочные часы, стоящие на белом мраморе каминной доски. – Я должен умереть, когда последняя песчинка упадет на дно – в противном случае мне придется признать себя плохим аптекарем, а ведь я готовил эти пилюли по древним арабским рецептам. Это – растительный, убивающий без единого неприятного ощущения яд сложного состава: быстрота же смерти зависит от дозировки. Съев половину пилюли, я жил бы еще час, но четверть ее вместо блаженного небытия обрекла бы меня на жалкое существование калеки. А теперь я готов отвечать на твои вопросы, но прежде… – Глебов вернулся к столу и быстро написал несколько строк. – Взгляни!
«Пусть имя той, коей сердечная непреклонность обрекла меня сему роковому шагу, останется неизвестным людскому суду», – прочел я. Глебов рассмеялся с прежней своей веселостью.
– Смерть мою надобно как-то объяснить в глазах света, – сказал он. – Не забыл ли я еще о чем-либо? В завещании оговорен тот случай, в коем Эраст наследует мне несовершеннолетним, и опекуны ему определены. Надеюсь, что, вступив в права наследства, милый малютка простит мне свое сиротство; из всех богатых отцов я самый обязательный к своему отпрыску – другие не так спешат…
Он смеялся и шутил, перебирая бумаги на столе.
– Смотри внимательно, Гагарин, – эту связку писем ты должен будешь сжечь, всю, до последнего клочка – тут упоминается Василий Баженов, и это единственные уличающие его документы. Если они будут уничтожены – он безопасен: ни один из масонов не покажет на следствии на Баженова – кто из любви к нему (а не любить Баженова невозможно!), кто из корыстного расчета, но его будут выгораживать все до последнего. Запомни – эту связку. А остальным пусть занимаются душеприказчики! Теперь я готов отвечать на твои вопросы, Гагарин, – надобно же как-то убить оставшееся время!
Треть песка лежала уже на дне часов. Слушая Глебова, я не мог заставить себя не коситься на тонкую песчаную струйку. Глупость, но мне хотелось перевернуть часы на бок, чтобы остановить их.
– Я не знаю, какие вопросы должен я задавать тебе, Федор, – слишком многое представляется мне непонятным. Если ты хочешь отвечать, то скажи мне прежде всего, кто твой враг, недостижимый для твоей шпаги?
– Мой брат, – отвечал Глебов просто.
– Владимир?! – с изумлением спросил я, вспомнив открытое жизнерадостное лицо младшего Глебова – двадцатилетнего кавалергарда, не имеющего никакого отношения к масонству.
– Нет, конечно, не Владимир, однако же досадно – вот кого моя смерть искренне опечалит. Я говорю о другом моем брате.
Я по-прежнему ничего не понимал: других братьев у Глебова не было.
– Это давняя история, Гагарин, и вдаваться в подробности нет времени, – голос Глебова стал приглушенным, как будто неживым: глаза его обратились куда-то перед собой. – В конце восьмого столетия, когда неведомые прежде варяги устрашили изумленный мир своими походами, от Нёрвисунда до Ерсалаланда с трепетом произносилось имя исландского конунга Ульва Облагина. Он казался самим Твэгги, воплощением Одина, когда, могучий и страшный в своей ярости, в наброшенной на плечи поверх сияющего доспеха волчьей шкуре, с развевающимися по ветру золотыми волосами, водил в бой свои ладьи…
Возвращаясь же на родину из далеких восточных походов и кровопролитных набегов на скоттов и бриттов, Ульв Облагин уединенно жил в своем доме – он был ярилем и держался в стороне от людей; говорили, что ему ведомо тайное и темное, но, вдумываясь в зловещий смысл его имени, соотечественники далеко стороной обходили в полнолуние его жилище.
Шли годы, но Ульв Облагин не брал в дом жены, хотя лучшие из исландских дев, юные, как весна, и могучие, как валькирии, не устранись ни шкуры на плечах, ни желтых отблесков в глазах Ульва, охотно переступили бы его порог.
Но вот прошел слух, что конунг отправляется искать себе жену по свету – неизвестно, что отвращало его сердце от прекрасных исландских дев, но в назначенный день ладьи Ульва отошли от берегов и канули в морской дали.
Прошло два года, но известий об Ульве не было, и стали уже говорить о его гибели, когда на исходе третьего года дошла весть, что конунг возвращается к исландским пределам.
Толпы народа собрались на пристани приветствовать жену Ульва Облагина. «Не самою ли деву валькирию из воинства Одина взял Ульв, что странствовал так долго?» – говорили и думали люди.
Но вздох изумления пробежал по толпе собравшихся на берегу, когда упали сходни и со звероглавой ладьи Ульва на берег, сбросив на руки прислужниц меховой плащ, сошла дева, каких не видала прежде суровая земля исландцев. Облаченная в белоснежный лен одежд, черноволосая и черноокая, она напоминала слабое беззащитное дитя – и тонким станом, который, казалось, мог сломиться под рукою любого исландского ребенка, и обвитыми златыми ремешками сандалий ногами, не назначенными для трудных стезей. Это была Меритнет, дитя умирающего Египта, жрица Изиды, жены пресветлого Озириса, отца Гора, ведающего ходом перерождений.
И могучее исландское племя недоуменно расступилось перед слабой и нежной девой-ребенком, оказывая ей почтение.
«Госпожа моего сердца, да процветет земля, на которую ты ступила, ибо в том есть великий смысл», – произнес Ульв Облагин.
Завершился пышный свадебный пир, со дня коего, казалось, многократно умножились темные силы конунга, в мире и великой любви зажившего со своей женою. Две силы, заключенные в крови, из рода в род несущей по жилам темное знание, сплавились в духовном тигле: семикратно нечеловеческую силу должно было унаследовать их дитя. И вот жена конунга понесла, и расположение звезд указало, что не последующие, а только лишь это дитя будет способно приять силу. Когда же наступили родины, Облагин уединился гадать на костях. Кинув кости в первый раз, он увидел, что они говорят ему: «Убей сына, и ты спасешь сына!» Облагин гадал трижды, и трижды слагалось то же. Когда Облагин вышел из своего убежища, ему сказали, что жена разрешилась от бремени близнецами. И конунг понял угрозу, о которой сказали кости. Передающуюся из поколения в поколение силу рода нельзя делить: ее наследует лишь один. Одного из братьев надлежало убить, но этому воспротивилась Меритнет, так как близнецы почитались в Египте священными. Одного из братьев нарекли Сёрквиром, другого – Ерундом. Они возросли, и каждый из них оказался способен приять силу. Но на пути каждого встал другой. И тогда ненависть черным пламенем разгорелась в наших сердцах. Нет мук отчаяннее, чем муки тщетно призывающей силу магической крови. Томление юноши по женщине томление женщины по материнству, томление жаждущего по глотку воды напоминает этот властный зов. Черное пламя ненависти разгоралось все сильнее… В день двадцатишестилетия мы решили разрешить наш спор поединком. Никто из нас не мог уступить, если бы даже захотел этого. Мы бились на мечах более трех суток, покуда не упали замертво, сразив друг друга. Сила же осталась неприятой. И тогда Облагин вырезал руны, препятствующие нам впредь являться в плоть своего рода одновременно. Сила этих рун жива и поныне. И каждый раз когда мне открывается земной мир, брат мой уже мертв.
– Что ты говоришь, Глебов?! – закричал я в ужасе, отказываясь верить услышанному.
– Перед тобою нет Глебова, – отвечал тусклый мертвый голос, слетавший с едва шевелящихся губ. – Перед тобой всего лишь одна из оболочек странствований духа в отвечной цепи перерождений.
– Но дух не может знать своих странствий! Человеческий разум не в силах был бы выдержать это!!
– Человеческий – да. Хочешь ли ты слушать дальше?
– Хочу, – отвечал я, споря с леденящим страхом, объявшим мои члены.
– Проклятый по воле злобного рока, наш род может хранить свою силу только в равновесии чаш весов: покуда жив я, перевешивает та ветвь рода, которая зовется Глебовыми, пока жив брат – верх держат Брюсы. Чаши колеблются, сила рода живет. Вражда эта длится так долго, что многие из обеих ветвей умирают, не узнав, что когда-то были единым родом со своими врагами. Так будет до тех пор, покуда один из нас не перетянет силу. Я с незапамятных времен не видел своего брата, но каждое рождение сталкиваюсь со следами его действий, направленных против меня… То же встречает и он. Во всяком случае так было прежде.
– Но же станется теперь? – с трудом проговорил я: что-то необъяснимое заставляло меня поверить в то, что предо мною не сумасшедший.
– Он нанес мне удар, сокрушительный по силе своей неожиданности. В предыдущем своем рождении он вычислил, что следующее мое воплощение может принести мне решающую удачу: няньки и мамки не качали еще маленького Степана Глебова, и не детские игры с Лопухиной можно было прочесть в вечных знаках, но созвездия складывались в возможность удачи, и брату досадно было уходить в могилу, не воспрепятствовав этому… И вот – он приманил в род того, кого знают как Якова Брюса, – я же, слепец, не мог постичь, как вышло то, что Степан и рыжий Яков родились одновременно! Я уверен был, что он – это Яков, нашедший способ появиться не в свой час, чтобы встать на дороге Степана Глебова Сегодня же я вычислил, что, выставя Якова за решающую фигуру на доске, он скрылся в роли пешки, в не оказавшем внешнего влияния на ход событий графе Александре Брюсе! И, уже как Александр, он с неведомой мне целью обрушил на меня удар чудовищной силы – он пошел на то, чтобы сила рода, вместо того чтобы, как всегда, перейти от него ко мне, ушла из рода… Эта проклятая легенда означает одно – он призывает преемника не по крови, к которому должна перетечь ушедшая с ним в могилу сила… Сегодня я завершил свои расчеты и обнаружил, надо сознаться – к немалой своей досаде, – в голосе Глебова, неожиданно ставшем снова именно его, а не чьим-то еще теневым голосом, прозвучала горькая насмешка, – милый сей сюрприз любезного моего братца – я обречен в этом рождении быть всего-навсего политическим заговорщиком и… гроссмейстером ложи «Латона» со всеми детскими игрушками масонства. Ибо то, что ушло от меня, отличается от того, что имеют масоны, как орган отличается от детской дудочки! Что в сравнении с этим проделки Якова, в свое время лишившего меня престола?!
– Но отчего необходимость принять яд? – спросил я: потрясенный услышанным, я не следил уже за часами.
– Там, где способность обречена не воплотиться в возможность, надобно убрать и самое способность. Покуда способность не утратилась втуне, надобно искать возможности в ином месте. И одну возможность мне удалось сейчас, в твоем уже присутствии, найти… Она сводится к тому, что… однако же, время мое вышло – прощай, Гагарин, и не вздумай, коли не хочешь прослыть сумасшедшим, болтать об услышанном! – Глебов вновь рассмеялся. Я взглянул на часы – как раз вовремя, чтобы заметить, как упали на дно последние песчинки. Смех Глебова неожиданно смолк. Я поднял глаза: он сидел передо мною, откинувшись на высокую спинку кресла, черные глаза его были невидяще неподвижны. Он был мертв.
– Кто бы ни было это существо, Господи, прости его многогрешную душу! – со слезами произнес я, склонив голову перед тем, что уже не было Глебовым.
Затем я сжег бумаги, относящиеся к Баженову, и покинул глебовский дом.
В свете ходило много слухов о страсти Глебова к молодой графине R, безответной по причине крайней сердечной приязни графини к младшему Шаховскому: некоторые же склонялись считать, что причиною суровости графини к Глебову являлась не склонность к Шаховскому, а жестокий деспотизм графа R., козни которого препятствовали свиданиям влюбленных.
Я присутствовал на похоронах: Владимир Глебов был безутешен и с охотою взялся за препорученную ему братом заботу о маленьком Эрасте. Я не мог даже облегчить его скорбь: печать страшного знания камнем лежала на моей душе, и под этим гнетом рыдающий над телом брата Владимир казался мне почти счастливцем».
33
– Ой, Петька, когда ты вошел? Мы не заметили…
– Не удивительно – когда я вошел, вас, юные девы, в этой комнате не было.
– Как это – не было?
– Вы изволили пребывать в восемнадцатом столетии, притом не в Париже, а в Москве. A mademoiselle Баскакова, кажется, еще и сейчас по крайней мере одной ногой находится там, – добавил Гагарин, взглянув в отрешенное личико Тутти.
– Нет, я уже здесь, – произнесла Тутти, неожиданно повернувшись к Гагарину. – Во всяком случае…
– …Насколько это сейчас возможно?
– Да.
– А помнишь, мы говорили о сказках?
– Да, когда ты болела. Мы говорили, что вымышленное всегда легковесно по сравнению с тем, что бывает на самом деле … Но это – самое потрясающее из всего, что мне доводилось читать прежде…
– Жаль, что Федя не доделал этой рукописи по-настоящему…
– Мне она показалась доделанной.
– Видите ли, mademoiselle Баскакова, – Петька Гагарин, легко подойдя к окну, открыл одну из створок: особенно яркий зеленоватый свет, разлившийся по видной сквозь крупную решетку зелени сада, говорил о приближающихся сумерках. Отворив створку, Петька так и остался стоять у окна – тонкий и болезненно бледный, удивительно похожий на Лерика. – С литературной стороны рукопись, конечно, доделана, но суть в том, что в настоящей рукописи были строчки, которых он, вероятно, не смог сразу разобрать – эта ужасная скоропись XVIII века – и обошелся без них, это ведь черновик…
– А ты мне об этом не говорил… – протянула Лерик недоуменно.
– А имело ли смысл об этом говорить, если я не знал, что пропущено? – засмеялся Гагарин. – Кроме того, это могло оказаться не имеющим значения, как, вероятно, и подумал Федя. Мне пришлось перебрать кучу рукописей из архива – я сличал варианты написания букв скорописи… Было бы обидно провозиться впустую! Этих неразборчивых строчек было на всю рукопись от силы двадцать…
– И это оказалось важно?
– Очень. – Гагарин не без торжества улыбнулся. – Забавно, что такое совпадение: я ведь сейчас тоже шел за этими рукописями…
Тутти, увидевшая, как выжидающе натянулась тонкой стрункой Лерик, почувствовала ее нетерпеливое желание узнать, о чем упомянул сейчас брат. Но, почувствовав, она поняла, что сама не хочет сейчас этого: она была как будто оглушена и, как ныряльщик, вынырнувший из полной волшебных кораллов и водорослей морской глубины, даже и не все разглядев в ней, все же не может погрузиться обратно, не отдышавшись на воздухе, она хотела сейчас говорить о чем-нибудь другом и о чем-нибудь другом думать. Например, о том, что Лерик и Петька очень похожи, или о том, как Лерик недавно обмолвилась, что Петька никак не может добиться отправки в Совдепию, и это очень его мучает. Для Лерика это было более странным, чем для Тутти. Прекрасно знавшая, как дорого обходится нередко переход через границу, Тутти понимала, что переправлять в подполье шестнадцатилетнего неопытного юношу там, где есть возможность переправить бывалого офицера, настолько неоправданно, что на это никто не пойдет. Однако она понимала и то, что Гагарину от этого не легче.
– Ты расскажешь? – напряженный голос Лерика заставил Тутти вздрогнуть, возвращая туда, куда она еще не хотела возвращаться.
– Конечно, – просто произнес Гагарин, – иначе бы я не стал об этом упоминать. Прежде всего, меня и раньше смущало в Фединой рукописи то место, где говорится о том, что граф Александр привлек в плоть рода некую сильную личность, явившуюся как рыжий Яков. Тут была какая-то неопределенность. А в основном тексте как раз начинались непонятные строчки.
– Ты выяснил, кто был рыжий Брюс?
– Ульв Облагин.
Лерик изумленно вскрикнула, а Тутти неожиданно ощутила себя вновь стремительно погружающейся в захватывающую глубину.
– Но почему он хотел помочь одному сыну против другого?
– Потому, что другому тоже помогали.
– Кто?
– Меритнет. Из-за этих неразборчивых строчек выпало то, что во всей этой многовековой истории не одна магическая «дуэль», а две… Во всяком случае во всех этих «играх», а ведь такие вещи действительно напоминают больше всего шахматную партию, есть определенные правила, нарушение которых не может не вызвать каких-то последствий, тоже определенных. Точнее, так: нарушение правил определяет последствия. А какое было нарушение правил, попробуй угадать, Лерик, ты ведь достаточно читала всякой литературы, которую мне, может быть, и не следовало давать тебе.
– Одного из детей надо было убить, – быстро проговорила Тутти.
– Именно так, – с некоторым удивлением взглянув на Тутти, сказал Гагарин. – Из этого и вышла вся эта история. Там, где сказано, что Меритнет воспрепятствовала этому, тоже шло дальше непроясненное место в тексте. Дело не только в почитании близнецов в Египте… В рукописи идут довольно туманные намеки на то, что детские годы в Александрии Египетской Меритнет отчасти провела в христианской общине, где ее воспитанием занимался некий христианский понтифик… Кстати, надо будет мне посмотреть по датам, кто это мог быть… Но это все довольно нечетко, а вот дальше идет предельно ясная формулировка клятвы, данной ею в детстве своему наставнику, как там сказано, Держателю Знака, не знаю, что это значит: «Не поддаваться искусу сотворить худое во имя доброго, какими бы бедами сие ни грозило»… Так что беда была предопределена, как, в общем-то, предопределены все беды в древнескандинавском эпосе… И получается, что, следуя христианскому правилу, Меритнет пошла наперекор могущественнейшим магическим закономерностям…
– Хорошо, пусть так, – на бледных обыкновенно щеках Лерика выступил румянец возбуждения. – Но откуда и почему тогда вторая «дуэль»?
– Потому, что кроме крови даже в магии есть и плоть… Муж и жена – «плоть едина», а конкретным воплощением единства их плоти является дитя… Есть какие-то тонкие связи между кровью, плотью и мистическои силой… И поэтому, поскольку воплощение единства их плоти разделилось в самом себе и братья пошли друг на друга, силы родителей не могли из-за этого не вступить в противоборство между собой… Поэтому Ульв и Меритнет не смогут соединиться до тех пор, пока один из братьев не перетянет силы. Брюсу помогает Ульв, а Глебову – Меритнет… Второй стал бы тогда в следующих рождениях обычным человеком (как и случилось бы сначала, если бы правила не были нарушены), и все встало бы на свои места…
– А как тогда хоронили? – неожиданно спросила Лерик.
– Клали в ладью, украшенную коврами и шкурами, лицом к небу, с мечом в ногах, и отталкивали от берега… А в тот день, наверное, оттолкнули две ладьи одновременно…
– Как при короле Артуре… Я это как будто вижу.
– А я не понимаю одного, – нахмурившись произнесла Тутти. – Ведь Глебов… его жалко, но он же действительно – чудовище, ведь он – это сила зла… Я не понимаю – Меритнет нарушила «правило игры» из христианской клятвы «не творить худого во имя добра, какими бы бедами это ни грозило»… Беды пришли, пусть, но отчего же от этого вышло зло? Ведь зла-то тут не могло выйти… Никак не могло – я не понимаю!..
– Я тоже не очень понимаю: единственное объяснение, которое можно тут подобрать, то, что партия еще не закончена… Хотя что-то не очень там идет к хорошему концу…
– Пойдемте в сад! – резко встряхнув волосами, заявила Тутти. – Тем более что за мной уже скоро должны приехать.
– Не удивительно – когда я вошел, вас, юные девы, в этой комнате не было.
– Как это – не было?
– Вы изволили пребывать в восемнадцатом столетии, притом не в Париже, а в Москве. A mademoiselle Баскакова, кажется, еще и сейчас по крайней мере одной ногой находится там, – добавил Гагарин, взглянув в отрешенное личико Тутти.
– Нет, я уже здесь, – произнесла Тутти, неожиданно повернувшись к Гагарину. – Во всяком случае…
– …Насколько это сейчас возможно?
– Да.
– А помнишь, мы говорили о сказках?
– Да, когда ты болела. Мы говорили, что вымышленное всегда легковесно по сравнению с тем, что бывает на самом деле … Но это – самое потрясающее из всего, что мне доводилось читать прежде…
– Жаль, что Федя не доделал этой рукописи по-настоящему…
– Мне она показалась доделанной.
– Видите ли, mademoiselle Баскакова, – Петька Гагарин, легко подойдя к окну, открыл одну из створок: особенно яркий зеленоватый свет, разлившийся по видной сквозь крупную решетку зелени сада, говорил о приближающихся сумерках. Отворив створку, Петька так и остался стоять у окна – тонкий и болезненно бледный, удивительно похожий на Лерика. – С литературной стороны рукопись, конечно, доделана, но суть в том, что в настоящей рукописи были строчки, которых он, вероятно, не смог сразу разобрать – эта ужасная скоропись XVIII века – и обошелся без них, это ведь черновик…
– А ты мне об этом не говорил… – протянула Лерик недоуменно.
– А имело ли смысл об этом говорить, если я не знал, что пропущено? – засмеялся Гагарин. – Кроме того, это могло оказаться не имеющим значения, как, вероятно, и подумал Федя. Мне пришлось перебрать кучу рукописей из архива – я сличал варианты написания букв скорописи… Было бы обидно провозиться впустую! Этих неразборчивых строчек было на всю рукопись от силы двадцать…
– И это оказалось важно?
– Очень. – Гагарин не без торжества улыбнулся. – Забавно, что такое совпадение: я ведь сейчас тоже шел за этими рукописями…
Тутти, увидевшая, как выжидающе натянулась тонкой стрункой Лерик, почувствовала ее нетерпеливое желание узнать, о чем упомянул сейчас брат. Но, почувствовав, она поняла, что сама не хочет сейчас этого: она была как будто оглушена и, как ныряльщик, вынырнувший из полной волшебных кораллов и водорослей морской глубины, даже и не все разглядев в ней, все же не может погрузиться обратно, не отдышавшись на воздухе, она хотела сейчас говорить о чем-нибудь другом и о чем-нибудь другом думать. Например, о том, что Лерик и Петька очень похожи, или о том, как Лерик недавно обмолвилась, что Петька никак не может добиться отправки в Совдепию, и это очень его мучает. Для Лерика это было более странным, чем для Тутти. Прекрасно знавшая, как дорого обходится нередко переход через границу, Тутти понимала, что переправлять в подполье шестнадцатилетнего неопытного юношу там, где есть возможность переправить бывалого офицера, настолько неоправданно, что на это никто не пойдет. Однако она понимала и то, что Гагарину от этого не легче.
– Ты расскажешь? – напряженный голос Лерика заставил Тутти вздрогнуть, возвращая туда, куда она еще не хотела возвращаться.
– Конечно, – просто произнес Гагарин, – иначе бы я не стал об этом упоминать. Прежде всего, меня и раньше смущало в Фединой рукописи то место, где говорится о том, что граф Александр привлек в плоть рода некую сильную личность, явившуюся как рыжий Яков. Тут была какая-то неопределенность. А в основном тексте как раз начинались непонятные строчки.
– Ты выяснил, кто был рыжий Брюс?
– Ульв Облагин.
Лерик изумленно вскрикнула, а Тутти неожиданно ощутила себя вновь стремительно погружающейся в захватывающую глубину.
– Но почему он хотел помочь одному сыну против другого?
– Потому, что другому тоже помогали.
– Кто?
– Меритнет. Из-за этих неразборчивых строчек выпало то, что во всей этой многовековой истории не одна магическая «дуэль», а две… Во всяком случае во всех этих «играх», а ведь такие вещи действительно напоминают больше всего шахматную партию, есть определенные правила, нарушение которых не может не вызвать каких-то последствий, тоже определенных. Точнее, так: нарушение правил определяет последствия. А какое было нарушение правил, попробуй угадать, Лерик, ты ведь достаточно читала всякой литературы, которую мне, может быть, и не следовало давать тебе.
– Одного из детей надо было убить, – быстро проговорила Тутти.
– Именно так, – с некоторым удивлением взглянув на Тутти, сказал Гагарин. – Из этого и вышла вся эта история. Там, где сказано, что Меритнет воспрепятствовала этому, тоже шло дальше непроясненное место в тексте. Дело не только в почитании близнецов в Египте… В рукописи идут довольно туманные намеки на то, что детские годы в Александрии Египетской Меритнет отчасти провела в христианской общине, где ее воспитанием занимался некий христианский понтифик… Кстати, надо будет мне посмотреть по датам, кто это мог быть… Но это все довольно нечетко, а вот дальше идет предельно ясная формулировка клятвы, данной ею в детстве своему наставнику, как там сказано, Держателю Знака, не знаю, что это значит: «Не поддаваться искусу сотворить худое во имя доброго, какими бы бедами сие ни грозило»… Так что беда была предопределена, как, в общем-то, предопределены все беды в древнескандинавском эпосе… И получается, что, следуя христианскому правилу, Меритнет пошла наперекор могущественнейшим магическим закономерностям…
– Хорошо, пусть так, – на бледных обыкновенно щеках Лерика выступил румянец возбуждения. – Но откуда и почему тогда вторая «дуэль»?
– Потому, что кроме крови даже в магии есть и плоть… Муж и жена – «плоть едина», а конкретным воплощением единства их плоти является дитя… Есть какие-то тонкие связи между кровью, плотью и мистическои силой… И поэтому, поскольку воплощение единства их плоти разделилось в самом себе и братья пошли друг на друга, силы родителей не могли из-за этого не вступить в противоборство между собой… Поэтому Ульв и Меритнет не смогут соединиться до тех пор, пока один из братьев не перетянет силы. Брюсу помогает Ульв, а Глебову – Меритнет… Второй стал бы тогда в следующих рождениях обычным человеком (как и случилось бы сначала, если бы правила не были нарушены), и все встало бы на свои места…
– А как тогда хоронили? – неожиданно спросила Лерик.
– Клали в ладью, украшенную коврами и шкурами, лицом к небу, с мечом в ногах, и отталкивали от берега… А в тот день, наверное, оттолкнули две ладьи одновременно…
– Как при короле Артуре… Я это как будто вижу.
– А я не понимаю одного, – нахмурившись произнесла Тутти. – Ведь Глебов… его жалко, но он же действительно – чудовище, ведь он – это сила зла… Я не понимаю – Меритнет нарушила «правило игры» из христианской клятвы «не творить худого во имя добра, какими бы бедами это ни грозило»… Беды пришли, пусть, но отчего же от этого вышло зло? Ведь зла-то тут не могло выйти… Никак не могло – я не понимаю!..
– Я тоже не очень понимаю: единственное объяснение, которое можно тут подобрать, то, что партия еще не закончена… Хотя что-то не очень там идет к хорошему концу…
– Пойдемте в сад! – резко встряхнув волосами, заявила Тутти. – Тем более что за мной уже скоро должны приехать.
34
Было еще светло, хотя увлажненная зелень пахла по-вечернему сильно.
– Вы чем-то расстроены, mademoiselle Баскакова?
– Нет… – Тутти задумчиво следила за тем, как просеянный песок дорожки шевелился под носком ее «бронзовой» туфельки. – Вам не кажется, что весь Глебов, при всем том, какой-то очень русский?
– Я об этом не думал. Почему?
– Он сбивает с толку схожестью с героями выдуманных готических и романтических романов… Но именно сбивает… Ведь он на них не похож… Ведь там нужны замки и мрачные своды… Вот если, к примеру, старика и девушку из «Острова Горнгольм» перенести из замка на скале в богатый особняк посреди Москвы…
– Вдобавок на Колымажный двор, где и стоял глебовский дом, – рассмеялся Петька. – Да, все пропадет… Вы правы – он все несет в себе. Престранные они все же – русские Екатерининской эпохи!.. Очень трудно понять дух этого времени, и этот дух действительно ни на что не похож.
– А где был Колымажный двор?
– Там, где сейчас новый Александровский музей.
— Знаю, это недалеко от храма Христа Спасителя. Мы с папой в нем были, когда ездили на Пасху в Москву, к бабушке. Это было в семнадцатом году, и мне было тогда семь лет. Но я даже в Петрограде сейчас хотела бы оказаться, не то что в Москве… Знаете, наверное, это очень глупо: когда вы сказали «дуэль», мне вспомнилась одна очень забавная история, которую мне рассказал один человек, он сейчас там, в Петрограде… Когда ему было лет одиннадцать, его двоюродный брат, студент-медик, с кем-то стрелялся… Дома не было никого из старших, когда он приехал с друзьями на извозчике. Когда он поднимался в квартиру, очень бледный, его вели под руки. Мальчиков, и его, и его друга, которому тоже было около одиннадцати, тут же выставили, а сами заперлись в квартире – видимо, делали перевязку. Медикам легко обойтись без врача, который обязан регистрировать огнестрельные ранения… И вот с этого дня им, ему и Другу, стало ясно, что сами они тоже непременно должны стреляться. Они сами не могли себе объяснить, зачем это было нужно, непременно. Они только об этом и думали. Через несколько дней им удалось раздобыть оружие. Причем почему-то само собой подразумевалось, что драться им надо только друг с другом… Они долго придумывали повод для этой дуэли, нисколько не чувствуя себя врагами, напротив – они были тогда как-то особенно близки, потому что просто горели одним, общим на двоих, желанием. А желание это было – оказаться друг против друга с револьвером в руках. Выбрали секундантов в своем третьем классе…
– И действительно стрелялись?
– Да. На пустыре недалеко от гимназии. К счастью, никто никого не ранил. Но история выплыла наружу, и им, что называется, влетело, и влетело так, как ни до, ни после не влетало… Этот человек сам не мог понять этой истории, но они не только не перестали быть друзьями, но даже стали с тех пор ближе… А я не могу понять, почему эта история мне вспомнилась, когда вы рассказывали о Меритнет… Странно, да?
– Нет, не странно, так иногда бывает, – негромко ответил Петька.
Некоторое время все трое шли молча. Тутти сорвала плотный лист сирени и откусила его горький черенок. Ей было необыкновенно легко: неизвестно отчего, она впервые чувствовала, что собственная взрослость уже не так ее тяготит. Как будто какая-то внутренняя душевная одежда, которая была велика, стала наконец впору.
Послышалось тарахтенье мотора. Длинный и большой открытый автомобиль остановился, подъехав к воротам ограды.
– Это за тобой, – вздохнув, сказала Лерик. – Вадим Дмитриевич, а с ним еще какой-то господин.
Тутти подняла голову – почти одновременно с сидевшим рядом с Вишневским широкоплечим человеком в бежевом костюме и летней светлой шляпе. Жалобно, ранено вскрикнув, она сорвалась с места и стрелой, как бегают только дети, полетела к автомобилю и в следующее мгновение, забыв обо всех правилах сдержанности, повисла на шее у выскочившего ей навстречу человека, отчаянно крича:
– Дядя Юрий!! Дядя Юрий!
негромко процитировал Гагарин.
Близился серый закат,
Воздух был нежен и хмелен, -
подхватила Лерик.
И отуманенный сад
Как-то особенно зелен, -
– Вы чем-то расстроены, mademoiselle Баскакова?
– Нет… – Тутти задумчиво следила за тем, как просеянный песок дорожки шевелился под носком ее «бронзовой» туфельки. – Вам не кажется, что весь Глебов, при всем том, какой-то очень русский?
– Я об этом не думал. Почему?
– Он сбивает с толку схожестью с героями выдуманных готических и романтических романов… Но именно сбивает… Ведь он на них не похож… Ведь там нужны замки и мрачные своды… Вот если, к примеру, старика и девушку из «Острова Горнгольм» перенести из замка на скале в богатый особняк посреди Москвы…
– Вдобавок на Колымажный двор, где и стоял глебовский дом, – рассмеялся Петька. – Да, все пропадет… Вы правы – он все несет в себе. Престранные они все же – русские Екатерининской эпохи!.. Очень трудно понять дух этого времени, и этот дух действительно ни на что не похож.
– А где был Колымажный двор?
– Там, где сейчас новый Александровский музей.
— Знаю, это недалеко от храма Христа Спасителя. Мы с папой в нем были, когда ездили на Пасху в Москву, к бабушке. Это было в семнадцатом году, и мне было тогда семь лет. Но я даже в Петрограде сейчас хотела бы оказаться, не то что в Москве… Знаете, наверное, это очень глупо: когда вы сказали «дуэль», мне вспомнилась одна очень забавная история, которую мне рассказал один человек, он сейчас там, в Петрограде… Когда ему было лет одиннадцать, его двоюродный брат, студент-медик, с кем-то стрелялся… Дома не было никого из старших, когда он приехал с друзьями на извозчике. Когда он поднимался в квартиру, очень бледный, его вели под руки. Мальчиков, и его, и его друга, которому тоже было около одиннадцати, тут же выставили, а сами заперлись в квартире – видимо, делали перевязку. Медикам легко обойтись без врача, который обязан регистрировать огнестрельные ранения… И вот с этого дня им, ему и Другу, стало ясно, что сами они тоже непременно должны стреляться. Они сами не могли себе объяснить, зачем это было нужно, непременно. Они только об этом и думали. Через несколько дней им удалось раздобыть оружие. Причем почему-то само собой подразумевалось, что драться им надо только друг с другом… Они долго придумывали повод для этой дуэли, нисколько не чувствуя себя врагами, напротив – они были тогда как-то особенно близки, потому что просто горели одним, общим на двоих, желанием. А желание это было – оказаться друг против друга с револьвером в руках. Выбрали секундантов в своем третьем классе…
– И действительно стрелялись?
– Да. На пустыре недалеко от гимназии. К счастью, никто никого не ранил. Но история выплыла наружу, и им, что называется, влетело, и влетело так, как ни до, ни после не влетало… Этот человек сам не мог понять этой истории, но они не только не перестали быть друзьями, но даже стали с тех пор ближе… А я не могу понять, почему эта история мне вспомнилась, когда вы рассказывали о Меритнет… Странно, да?
– Нет, не странно, так иногда бывает, – негромко ответил Петька.
Некоторое время все трое шли молча. Тутти сорвала плотный лист сирени и откусила его горький черенок. Ей было необыкновенно легко: неизвестно отчего, она впервые чувствовала, что собственная взрослость уже не так ее тяготит. Как будто какая-то внутренняя душевная одежда, которая была велика, стала наконец впору.
Послышалось тарахтенье мотора. Длинный и большой открытый автомобиль остановился, подъехав к воротам ограды.
– Это за тобой, – вздохнув, сказала Лерик. – Вадим Дмитриевич, а с ним еще какой-то господин.
Тутти подняла голову – почти одновременно с сидевшим рядом с Вишневским широкоплечим человеком в бежевом костюме и летней светлой шляпе. Жалобно, ранено вскрикнув, она сорвалась с места и стрелой, как бегают только дети, полетела к автомобилю и в следующее мгновение, забыв обо всех правилах сдержанности, повисла на шее у выскочившего ей навстречу человека, отчаянно крича:
– Дядя Юрий!! Дядя Юрий!
35
«Как странно быстро наступила осень, – думал Вишневский, торопливо шагая под уже тронутыми желтизной деревьями парка Монсо. – Я уже несколько месяцев в Париже – на два с половиной месяца дольше, чем Юрий, который впал уже в состояние холодного бешенства… Но у меня есть еще одна, своя, причина стремиться обратно – возвращение туда разрубило бы узел, который я не в состоянии развязать… Если, впрочем, не удастся сделать это сегодня… Сегодня…»