– Это еще зачем?
   – Увидите.
   Уншлихт неуверенно коснулся лежащей на зеленом сукне Жениной руки.
   – Прощупали?
   – Ну…
   – А теперь слушайте дальше…
   Женины глаза приняли отсутствующее выражение. На голубоватой коже висков выступили прозрачные капельки пота.
   – Что за черт?!
   – Сейчас будет еще быстрее… А сейчас – мед-лен-не-е… медлен-не-е…
   Женя, казалось, говорил в пустоту, не видя перед собой лиц. Голос, слетавший с посиневших губ, был безжизненно тусклым.
   – А сейчас я его ненадолго остановлю совсем…
   – Ничего не понимаю – действительно пропадает… Совсем пропал… Сердце не бьется!
   – Вправду не бьется?!
   – Д-Да…
   – Ну и… доста-точ-но… Вот… так… – Женя глубоко вздохнул и высвободил руку. – Должен признаться, я терпеть не могу всяких антиэстетических способов воздействия. Поэтому, как только вы сунетесь ко мне со своей дрянью, я его снова остановлю, но уже окончательно… Дошло наконец, что вы мне ничего не можете сделать?

53

   «Здесь отслужу молебен о здравии Машеньки и панихиду – по мне. А любопытно, что здесь было лет эдак пять назад?»
   – А знаете, Женя, – Гумилев неожиданно резко повернулся от забранного решеткой оконца, выходящего на тротуар внутреннего двора – у этого окна он стоял уже около часа. – Очень жаль, что у меня уже нет времени. Я хотел бы написать египетскую поэму… И героем был бы юноша, списанный с Вас. Я еще на свободе обратил внимание на Ваше лицо. Конечно, люди – необыкновенно слепые существа, но за Вас мне как-то сразу стало страшновато. Неужели современная одежда может служить достаточно неуязвимой маскировкой, подумал я, что люди не видят Вашего лица? Ведь Ваше лицо – это трогательно прекрасное лицо юного фараона, обреченного ранней смерти… Вы могли по-мальчишески надвигать козырек фуражки на самые глаза – но ведь Ваших трехтысячелетних глаз не спрячешь, милый Женичка… Я ломал голову над тем, как люди не отгадали в Вас чужого? Ведь Вы даже не похожи на них – Вы похожи на… – Гумилев щелкнул пальцами, подбирая сравнение. – На алебастровую статую фараона-юноши… Где-нибудь во мраке гробниц такая, конечно, есть… Я просто вижу ее сейчас – гладкий, нежный, печально-белый алебастр, и черным лаком, нет, краской – волосы и глаза… Когда-нибудь ее отроют, но уж, разумеется, никто не будет знать, что Вы неизвестно зачем расхаживали по Совдепии в начале двадцатых годов… Я еще там об этом подумал, а здесь, в тюрьме, все это проступило в Вас с предельной ясностью. Удивительно досадно, что уже нет времени!
   – Мне, вероятно, еще более жаль, – усмехнулся Женя.
   – Передача Гумилеву! – лениво крикнул появившийся в двери охранник.
   – Наконец-то! – Гумилев принялся нетерпеливо развязывать узел, форма которого указывала на содержащиеся в нем книги.
   – Библия и Гомер? Довольно своеобразное сочетание.
   – Нет, именно то, над чем мне сейчас хотелось поработать: могучая юность народов. Свирепая красота… Я боялся, что Анне не разрешат их мне передать.
   – Неужели Вы можете здесь работать, Николай Степанович!
   – О, большая скученность людей мне не мешает. Я очень хорошо могу отключать сознание от окружающего.
   «Пустыня? Я ее не заметил. Я ехал на верблюде и читал Ронсара», – вспомнилась Жене одна из Гумилевских фраз, брошенная кому-то в несказанно давние времена…
   – Мне доводилось читать Гюисманса под гаубичным обстрелом…
   «Но тогда я был спокоен. Риск жизнью не мог поколебать моего внутреннего мира: то же, что происходит со мной здесь, колеблет его», – этой фразы Женя не произнес вслух.
   – Так в чем же причина Вашей меланхолии? Не смерти же Вы боитесь, в конце концов?
   «При всей нашей с Ржевским склонности к бретерству мне остается в этой игре только подыгрывать, – невольно отметил Женя. – Бретерство Гумми – это бретерство высшей пробы. Это „не смерти же Вы боитесь?“ бесподобно. Ржевский бы оценил. Чуть не подумал: жаль, что его тут нет», – Женя негромко рассмеялся.
   – Нет, разумеется. Я думал вот о чем, Николай Степанович: мне крайне жаль, что у меня недостанет сейчас душевной силы возлюбить и простить весь этот сволочной кровавый сброд… Я знаю, что это надобно непременно сделать, и… не могу. Не могу, понимаете? Сказать по чести, меня изрядно пугает то, что, стоя одной ногой в могиле, я, вероятнее всего, так и не смогу отрешиться от злобы и простить…
   – А не слишком ли много Вы раздумываете о Ваших палачах? – На этот раз салонно ироническая интонация Гумилева неприятно кольнула Женю. – Милый Женичка, ведь это прежде всего – люди вопиюще дурного тона.
   – Я не понимаю Вас, Николай Степанович. Вы заботитесь о том, как бы не уронить себя слишком серьезным взглядом на людей «дурного тона», пусть они будут даже Вашими убийцами. Но согласитесь, ведь перед лицом смерти это все уже… неуместно.
   – Открою Вам маленький секрет, Женя. Избави меня Бог ломать комедию пред ликом Смерти. Но, Женя, эти люди, разве они тут хоть в какой-то степени – при чем? Вспомните, разве не смешна их претензия на то, что это они перерубают нить, которую не они привязали? Разве не унизительно было бы для нас с Вами считать, что к нашему переступлению через таинственнейший из порогов могут иметь хоть какое-то отношение взгляды и планы людей, мировоззрение которых сводится к Эрфуртской программе? Это nonsens, Женя. На уровне совершающегося таинства этих людей – нет. Есть тленная оболочка и бессмертная душа И есть вечность, ослепительный занавес которой раздвигается сейчас перед нами. Есть устремленность к Мировой Душе, благость которой касается каждого из бедных детей земли, даже тех, которые воображают сейчас, что решают нашу судьбу, и которых я отнюдь не прочь позлить завтра, или когда они там соберутся нас расстреливать… А нам надлежит собираться в путь, и благословение Господне да будет с нами.
   – Николай Степанович, Вы… – Женя вскинул подбородок и ушел продолжительным черным взглядом в серо-стальные глаза Гумилева. – Вы даже больше своих стихов.

54

   Еще на пятые сутки в общей камере установилось нечто наподобие ночного дежурства Дежурили по двое – час, затем будили следующую пару – и так до утра. Сменяясь, дежурные передавали друг другу общий запас импровизированных бинтов, надобность в которых могла возникнуть ежеминутно. В этот раз, когда за лязгом запора тело вновь прибывшего тяжело растянулось на полу, дежурили Орловский и Гумилев. Пока Николай Степанович поспешно разжигал самодельную коптилку, Орловский приподнял новичка за плечи и устроил голову у себя на коленях.
   – Господи, мальчишка… Не из Ваших?
   – Кажется, пару раз я его видел среди своих, но имени не знаю… Вы слышите нас?
   Глаза невидяще скользнули по склонившимся лицам Орловского, Гумилева и уже подбежавшего к ним Владимира Таганцева. Заботливые руки расстегивали одежду, выискивая повреждения, мягко скользнули по телу. Кто-то уже смачивал в жестянке с водой носовой платок.
   Подошедший вслед за Таганцевым Женя резко, всем телом вздрогнул: жестковатые темно-русые волосы, слипшиеся в крови на высоком правильной формы лбу, были так же знакомы, как и запекшиеся губы, временами пропускающие негромкий стон… Не может быть!! Это – сцена двухлетней давности! Это – бред, чудовищный, больной бред! Ведь он – в Париже! В следующее мгновение Женя узнал мальчика, дежурившего когда-то под окнами квартиры Шелтона.
   – Кости целы, хотя били здорово. А это еще что такое? – Таганцев нагнулся и поднял какой-то небольшой предмет, вывалившийся из куртки молодого человека.
   Это была маленькая, изрядно обгрызанная и покрытая чернильными пятнами школьная линейка. Женя разглядел старательно выведенную букву «Т» и начало второй, скрытой под кляксой, буквы инициала.
   – Такие вещи не хранят просто так. Надо сохранить, пока он не очнулся.
   – Пока идет не к этому: его сильно лихорадит, очень сильно, он скоро начнет бредить.

55

   «А все-таки странно, что меня опять тащат на допрос – я рассчитывал, что отбил у них охоту со мной возиться», – подумал Женя, переступая порог знакомого обшарпанного кабинета.
   Петерс был не один: он стоял у письменного стола, с какой-то с трудом подавляемой суетливостью показывая разложенные бумаги сидящему за ним человеку.
   – Так что – сами видите…
   – Благодарю Вас, Яков Христофорович, – холодно произнес сидящий за столом, поднимая глаза на Женю. – Это – на допрос?
   Женя, по многолетней защитной привычке рассеивая взгляд, встретился глазами с незнакомцем, который представлял собой распространенный тип комиссара: впалые щеки, острая бородка, старая застиранная гимнастерка… Впрочем, впечатление это было мимолетным Смотревшие на Женю глаза были глазами рыбы: это был мертвящий, студенисто-черный, холодно выжидающий взгляд – от столкновения с ним становилось неприятно беспокойно. Руки казались вялыми и безвольными. От этого человека вообще исходило непонятное ощущение скрипучего деревянного каркаса, который держит что-то очень желеобразное, холодное и вялое.
   Незнакомец почти сразу перевел взгляд в бумаги.
   – Это – Чернецкой, Вы утром интересовались…
   – Ах да… Можно его досье? Благодарю. Так… Садитесь, Чернецкой… Г-м… девятьсот первый год, февраль… бывший дворянин, офицер, данных о семье не имеется…
   Петерс с удивлением отметил, что молодому человеку, казалось, изменило спокойствие.
   – Нам хотелось бы дать Вам последнюю возможность спасти свою жизнь.
   – Оставьте меня в покое! Я не желаю с вами разговаривать.
   …Откуда так неожиданно взялся этот вызывающе грубый тон вместо прежнего иронически-вежливого? Взгляд волком, исподлобья. Тогда еще, может быть, и возможно что-то выжать – значит, нервы сдали. Значит – притомился, голубчик. Значит – это великолепное безразличие к смерти было всего-навсего игрой, хорошей, убедительной, но все же игрой, на которую больше не хватает сил… Да на самом-то деле что он, не человек, что ли?
   – Я Вас больше не задерживаю, Яков Христофорович.
   Петерс вышел, прихватив какую-то папку со стола. Дверь закрылась. Женя облегченно вздохнул и уселся поудобнее.
   – Надеюсь, я не скомпрометировал Вас перед этим болваном? – с легкой насмешливостью спросил он.
    Это вполне в твоем духе, Евгений, – начинаешь с того, что пытаешься навязать мне одолжение. Недурно, мой мальчик. Но давай все же поздороваемся – я рад тебя видеть, – произнес собеседник, слегка обнимая Женю за плечи и с интересом вглядываясь в его лицо. – А надо сказать, что ты не очень изменился: я узнал бы тебя на улице, хотя и видел в последний раз семь лет назад – тебе не было четырнадцати.
   – Мне было тринадцать.
   – Но тем не менее ты был уже совершенно проявившейся личностью – потому ты и не очень изменился с тех пор, только, как принято говорить о детях, вырос и возмужал… – Собеседник улыбнулся. – Но так или иначе – мы встретились, и эта встреча не случайна
   – Случайностей с оккультной точки зрения не бывает, – Женя рассмеялся. – Будьте столь любезны подать мне стакан воды – препогано себя чувствую.
   – Мало кто может похвалиться самочувствием в твоем положении, – усмехнулся собеседник, подавая Жене стакан. – Однако же я предполагал, что наша встреча произойдет при подобных обстоятельствах.
   – Я также не исключал такой возможности.
   – Помнится, ты не переносишь запах плохого табака – но эти тебя устроят.
   – «Ротмэнз»? Шлепнули очередного несчастного спекулянта? – Женя, откинувшись на спинку стула, с удовольствием затянулся папиросой с позолотой на мундштуке.
   – С твоей стороны, мальчик мой, было бы глупостью этой возможности не предусмотреть, зная, что связываешься с демагогами-профессорами, которые пытаются делать политику чистыми руками… Надеюсь, теперь ты убедился, что для успеха нужна твердая рука.
   – «Горячее сердце, холодная голова»? – Женя засмеялся снова. – Кстати, Вы это сами придумали? Уж очень претенциозно звучит – такое сказать впору дураку Луначарскому.
   – Не валяй дурака, Евгений: положение очень серьезно. Я говорю не о твоем положении.
   – Так о чьем же?
   – О положении дел в стране: оно катастрофически тяжело – степень этой тяжести невозможно даже понять, играя в оловянные солдатики ПБО, организации несколько несерьезной…
   – Доказывая вам, что ПБО – организация достаточно серьезная, я рискую… гм… чересчур наглядно продемонстрировать Петерсу Ваше умение вести допрос.
   – Неужели ты думаешь, что я стал бы подлавливать тебя таким дешевым способом? – подавшись вперед, быстро спросил собеседник.
   – Почему бы и нет, если я попался… – не сразу, отведя в сторону руку с папиросой и следя за рассеивающейся в воздухе струйкой дыма, нарочито медленно заговорил Женя. – Кстати, не так уж и дешево: ставка на страсть отечественной интеллигенции к полемике, в пылу каковой нередко отбрасывается всяческая осторожность… И потом – ловлю вас на слове: ПБО – несерьезна, а положение отчего-то катастрофично?
   – Революция вызвала стихийный разгул сил. Его необходимо обуздывать: необходима законность, необходим порядок, иначе в тартарары полетит все… Ты не можешь представить себе, каких титанических усилий стоит держать в клетке этого зверя.
   – Я должен понимать это как предложение переиграть? – с неожиданной фехтовальной быстротой бросил Женя, резко вскидывая подбородок.
   – Как напоминание о том, что черная фигура не может долго играть за белых, – бесстрастно отчеканивая слова, произнес собеседник. – А черный ферзь тем более не может играть за белую пешку. Ведь ты, кстати, не станешь отрицать, что играешь роль белой пешки потому, что не можешь играть белым ферзем?
   – Да, я действительно не могу, – задумчиво и негромко проговорил Женя, скорее рассуждая вслух, чем отвечая, и это не осталось не замеченным тем, кто сидел напротив него, по другую сторону стола с разбросанными бумагами. – И не смогу подняться выше белой пешки – потому, что мне все время приходится быть… ну, чем-то наподобие плотины, которая сдерживает огромный поток… И вся моя сила пока что уходит только на то, чтобы быть этой плотиной.
   – А ведь это противоестественно. Само собой, еще и расточительно – тратить все силы души только на то, чтобы помешать самому себе быть собой, но главное, что это – противоестественно. Если бы решение, вызвавшее эту ситуацию, было верным, – возникла бы сама ситуация? Попробуй-ка честно ответить на этот вопрос, мальчик…
   – Было время, когда этот вопрос заставлял меня лезть на стенку… – в голосе Жени прозвучала непритворная искренность: он как будто продолжал думать вслух, не замечая, что рассуждает не один. – Тогда мне казалось, что честный ответ неминуемо возвратит меня к тому, чего я бежал. А потом я все же смог на него ответить себе. Этого ответа я не хочу сейчас повторять Вам. Довольно того, что я все же остался в роли пешки.
   – А не слишком ли унизительна для тебя эта бездарная тусклая роль?
   Едва бросив эту неожиданно громко прозвучавшую фразу. Женин собеседник с досадой поморщился, поняв, что сделал неверный выпад: Женя вздрогнул, мгновенно очнувшись от своей задумчивости. На губах его заиграла пропавшая было улыбка.
   – Унизившийся возвысится. Во всяком случае, других способов возвышения я не ищу.
   – А ведь, исполняя роль пешки, ты бежишь ответственности.
   – Пусть. Ответственность – это цена, которую приходится платить за силу, а обстоятельства нынче сложились так, что сила меня не очень-то прельщает. С чего я должен платить? – Женя высокомерно и холодно взглянул на собеседника.
   – Предпочитаешь довольствоваться жалкой ролью сопливого щенка в свите Гумми? – в напускном сожалении собеседника скользнула нарочито плохо скрываемая издевка. – Кстати, он этого не оценит: он плохо разбирается в людях и оказался неспособен понять разницы между тобой и… нашим провокатором.
   – Это – неважно. – Женя осторожно погасил в пепельнице догоревшую до мундштука папиросу.
   – Что ж, если ты так на это смотришь… – Собеседник, небрежно листающий досье, приподнял бровь. – Однако! При личном обыске… «изъято… нож с прямым лезвием… девять дюймов… свинец… серебро… в диаметре»™ Женя, мальчик, тебе не стыдно самому? Мне впору за тебя краснеть. Недалеко же ты ушел от своего тринадцатилетнего развития.
   – К счастью. – На Жениных щеках выступил слабый румянец. – Мне безусловно стыдно. Впрочем, последние месяцы я использую эту игрушку в основном для разрезания бумаги. А в кармане ношу по привычке. Я жду Вашего следующего хода.
   – А станешь ли ты отрицать то, что на вашей стороне доски назревает мат?
   – Сдается, что так.
   – В таком случае, ты просто должен перейти на другую сторону. И знаешь почему?
   – Не представляю.
   – Потому, что если наведение вашего порядка нереально, то, согласись, лучше способствовать наведению нашего, чем оставить все вообще без всякого. Поза, в которую ты сейчас встал, конечно, весьма эффектна и благородна, но при этом и весьма глупа. Для мыслящего существа более логично было бы переменить знамя и максимально сделать свое дело под ним. Ты полагаешь, я не мог бы благородно и эффектно встать к стенке рядом с Александровичем? Впрочем, тебе должны быть известны мои разногласия с Лениным.
   – Милые бранятся – только тешатся. Я слишком хорошо знаю, что вас объединяет.
   – Следовательно – ты должен знать, против чего ты идешь.
   – Против власти рабочих и крестьян.
   – Остроумно. – Собеседник поднялся и подошел к окну: внутренний двор был пуст. Посередине валялась лопнувшая автомобильная покрышка. Железные ворота в стене из старого кирпича были слегка приотворены: казалось, что нет ничего проще, чем пересечь этот сырой двор и выйти на улицу. Продолжая безразлично рассматривать невидимый Жене двор, собеседник заговорил снова: – Итак, ты сделал попытку отказаться от дороги, открытой для тебя по праву рождения.
   – Мне с вами не по дороге.
   – До тех пор, пока ты плутаешь никуда не ведущими романтическими тропинками, – да. – Собеседник всем корпусом повернулся от окна и пристально посмотрел на Женю. – Кстати, направления этих тропинок нам не так неизвестны, как ты, вероятно, думаешь. Может быть, то, что я сейчас скажу, заденет твое самолюбие, однако же для успешного продолжения нашего разговора лучше, чтобы ты это знал. Тебе никогда не приходило в голову, что, когда ты довольно категорически выразил желание ехать в Россию и учиться в Москве, в которой ты не бывал с девятилетнего, кажется, возраста, тебе слишком легко пошли навстречу?
   – Мне приходило в голову, что меня отпустили на веревочке, – спокойно, но немного сдавленным голосом ответил Женя.
   – Именно так. Наполовину интуитивно, наполовину сознательно, ты угадал приближение решающего момента и сделал вид, что не угадал. Ты бежал решающего момента, маскируя побег видимостью непонимания… Побег удался. Но кого ты думал этим обмануть?
   – Я понял, что обмануть не удалось.
   – А отчего?
   – Оттого, что я как-никак был ребенком.
   – Не только… – Собеседник вернулся к столу: казалось, его мерно прозвучавшие в напряженном молчании шаги отсчитывали мгновения Жениного размышления. – Тебе не удалось никого ввести в заблуждение потому, что от тебя именно этого и ждали, более того, от тебя этого надеялись дождаться.
   – Вот как? – спросил Женя еще более спокойным голосом.
   – Не делай вид, будто ты ожидал сейчас это услышать. Повторю – от тебя этого ждали, надеялись дождаться и дождались. И сила сопротивления души, которая из тебя забила, показала, что самые смелые надежды на твой счет обоснованы. Было ясно, что ты должен вернуться, без этого ты метался бы сам внутри себя, как узник в карцере – от этого ощущения сходят с ума… А выпустить узника из карцера ты не смог бы самостоятельно. Это и есть веревочка, которая должна была привести тебя обратно.
   – Это я и сам понял. Но меня удивляет то, что ситуация была просчитана не когда возникла, как я думал, а прежде, чем возникла,
   – Что же в этом странного? Неужели ты думаешь, что ты в ней – первый? – уронил собеседник со снисходительной издевкой.
   – Д-да, действительно. – Женя криво усмехнулся. – Я просто об этом как-то не задумывался.
   – Итак, ты оказался в московской гимназии и, как это обыкновенно случается в отрочестве со слишком рано повзрослевшими детьми, увлеченно зажил бездумной жизнью сверстников. Ты как бы поплотнее задвинул занавес, за который тебе удалось заглянуть, и уверил себя, что не заглядывал. Не так ли?
   – Так.
   – За тобой никто не следил до такой степени: ситуация типична. Всегда бывает так. Но надолго этого хватить не могло – запертый узник стал о себе напоминать.
   Собеседник искоса скользнул по Жене взглядом и невольно усмехнулся контрасту сути происходящего разговора с внешностью противника. Какая-то своеобразная женственность, растворенная во всем облике Жени, делала его на несколько лет моложе даже своего двадцатилетнего возраста Небрежно положив ногу на ногу и сведя на колене тонкие пальцы рук, белизна которых просвечивала нежным узором голубых жилок, Женя, видимо, в задумчивости сам не замечая этого, слегка раскачивался на стуле. Глядя на него, было очень трудно поверить в то, что это – боевой офицер, прошедший две кампании, и заговорщик с трехлетним опытом подполья.
   Он казался шестнадцатилетним мальчиком, за плечами которого нет еще жизненного опыта иного, чем затрепанная тетрадка стихов в клеенчатом переплете.
   – Разумеется. Еще задолго до окончания гимназии я почувствовал себя на этом крючке. Тогда еще – неосознанно. Вдобавок – к этому моменту мне удалось так здорово задернуть эту занавесочку, что и своим детским ощущениям я наполовину не доверял…
   – Но тут происходит изменение обстоятельств, нарушающее естественный ход событий. Ты спешишь им воспользоваться: меняешь имя (ты взял фамилию матери) и бросаешься во фронтовой водоворот, ты ведь, кажется, даже «первопоходник»… Здесь твой след теряется, чего ты, разумеется, и добивался. Но веревочка, на которой ты отпущен, все же остается, хотя тебе и удается на некоторое время успокоить внешними бурями внутреннее существо. Но к этому моменту ты должен уже отчетливее сознавать его суть и понимать, что отсрочка временна. И вот мы подошли с тобой к моменту, который может все поставить на свои места. Ты не можешь не стремиться к знанию, которое тебе необходимо. Тебе остается только протянуть руку. – Собеседник небрежно сдвинул к краю стола разворошенные листы Жениного «дела». – Протяни руку и возьми.
   – Благодарю покорно, я – крещен.
   – Кровь Адонирама смоет воды крещения. Ты бы прошел по шотландскому ритуалу – сразу в тридцатую степень: выше есть только три степени.
   – Вы говорите от себя? – спросил Женя с неподдельным любопытством.
   – Я имею полномочия говорить от братства.
   – Значит, братство по-прежнему заинтересовано во мне?
   – Более, чем ты можешь себе представить.
   – Польщен. «Для юношей – открылись все дороги, Для старцев – все запретные труды, Для девушек – янтарные плоды И белые как снег единороги…»
   – Думаю, что сейчас он уже задумался над тем, что мы этого не любим.
   – Полагаю, он и раньше подозревал, что это – небезопасно. Кстати, по-моему, с этим конгрессом Коминтерна вы сами себя высекли. Вы же работаете под материалистов. Логичнее с жизнерадостным смехом уверять, что вас не бывает. А вы вытащили на весь честной народ вопрос о членстве братьев в РКП (б)… Тем самым вы расписываетесь в своем существовании. – Небрежно светский Женин тон разительно не вязался с напряженным выражением его лица.
   – Об этом забудут. Мы вынуждены были пойти на поднятие этого вопроса в Коминтерне из-за некоторых моментов несогласия с заграничными членами братства.
   – Ну да, старый прием: само собой, они не смогут потребовать разделения власти ао тех пор, покуда вы не перестанете официально утверждать, что у нее не находитесь.
   – Разумеется. Вся работа здесь проделана нами, и, как говорится, каждому свое.
   – И каждый – при своем. Давайте расстанемся на этом: Вы – с ответственностью и будущим ответом за свои большие дела, я – трусливо избегая ответственности, с легким выходом в расстрел.
    Ты хочешь смерти? – Женин собеседник неожиданно подобрался, напоминая хищного зверя перед прыжком. Вопрос прозвучал вкрадчиво.
   – Нет. Я просто принимаю ее как самый приемлемый выход из создавшейся ситуации.
   – Ложь. Ты хочешь смерти. Игрой в красивые позы ты стремишься скрыть то, что ты хочешь смерти. И знаешь почему? Ты ведь устал. Ты очень устал – ведь даже со мной, своим врагом, ты говоришь гораздо откровеннее, чем с самыми дорогими тебе из тех, с кем ты хочешь обрести человеческую судьбу… На кого из своих друзей ты можешь возложить бремя своей откровенности, кого из близких тебе ты можешь не пощадить до такой степени, чтобы подвергнуть своей откровенности? Ты очень устал.
   – А что, ведь мою усталость тоже можно было предугадать с тем, чтобы сейчас пытаться вот так сыграть на ней? – с видимым трудом вначале, но с каждым словом делаясь увереннее, проговорил Женя. – Ведь кто-то тоже проходил это и до меня, значит – подобный бьющий в цель вопрос, на который очень трудно ответить из-за содержащейся в нем правды, – тоже входит в общую систему обработки? Кажется, я угадал?