24

    Мне хотелось бы с Вами познакомиться. Эта прозвучавшая по-русски фраза заставила Тутти вздрогнуть.
   На девочку, стоявшую сейчас перед ней, Тутти обратила внимание еще в классе. Удивительного в этом не было: девочка, сверстница Тутти, поражала чем-то с первого взгляда. Она казалась как-то болезненно-хрупкой, с серовато-нездоровым цветом лица: лицо это, обрамленное прямыми пепельными волосами до плеч, поражало контрастом если и не совершенно взрослых, то выявленных уже твердых черт – высокого лба, форма которого напоминала лоб инфанты Маргариты на портретах Веласкеса, красиво очерченных серых глаз, которые казались больше, чем были на самом деле, из-за глубоких фиолетовых теней под ними, красивым, хотя и не маленьким носом с горбинкой, немного тяжелым подбородком – с выражением едва восьмилетнего ребенка в этом слишком определенном для двенадцатилетней девочки лице. Странное, но какое-то светлое ощущение детскости вообще исходило от этой чем-то неуловимо похожей на портрет Маргариты «в серо-розовом» девочки… Впрочем, это была задумчивая серьезная детскость больного ребенка.
   Они стояли, прямо глядя друг на друга, не зная о том, насколько странно смотрятся рядом – лицо Тутти, черты которого были слишком детскими для двенадцати лет, а выражение поражало взрослостью взгляда, являлось словно бы прямой противоположностью лицу незнакомки. И все же они чем-то друг на друга походили.
   – Я запомнила, когда Вас представили, – с восьмилетней серьезностью проговорила незнакомка. – А я княжна Лера Гагарина. Лера или, чаще, Лерик. Вас зовут обыкновенно Таня?
   – Нет, Тутти. Или еще – Тина, под этим именем мне пришлось некоторое время прожить в Совдепии, и я к нему привыкла.
    Значит, Вы видели большевиков и жили при красном терроре?
   – Да. А когда Вы приехали сюда?
   – Давно. Я мало жила в России – до самой войны мы жили в Бадене, а с шестнадцатого года уехали в Швейцарию. Из-за меня – там какой-то климат. Но ведь это не важно, если в жилах течет русская кровь. Вы – дворянка?
   – По приемному отцу – да. А на самом деле – я не знаю.
   – Не знаете? — в изумлении проговорила княжна.
   – Не знаю. – Тутти недобро усмехнулась. – Когда папу расстреляли, я была слишком маленькой. Рассказы о родне вспоминаю теперь очень смутно… Я думаю, что теперь многие будут как я – ничего не зная о своих предках.
   – Его убили – большевики?
   – Да.
   – Они убили Федю, моего брата. Он был юнкером. В Нижнем Новгороде. Мы… мы непременно должны дружить с Вами! – Немного побледнев, княжна стиснула обе руки Тутти неожиданно сильными тонкими пальцами.
   Тутти смотрела на княжну с непонятным для нее самой чувством: в нем была и некоторая доля пренебрежения к беспомощности и детскости княжны, и странное желание непонятно от чего защитить эту девочку с мальчиковым нежным именем Лерик, и совсем не вяжущееся с этим угадывание за беспомощностью натуры столь же необузданно властной, как и ее собственная, и пробудившееся стремление к соперничеству… Тутти не могла не понимать, что она на десятки лет взрослее этой девочки, но было и другое, гораздо более глубокое, в чем они были равны, – этого равенства Тутти не доводилось прежде испытывать со сверстниками.

25

   Вишневский не хотел больше отчитываться перед собой в своем состоянии: даже полностью погружаясь в идущие полным ходом заседания и кулуарные переговоры, он не мог отогнать от себя странное ощущение, будто все происходит не наяву или просто не с ним. Это не он, а какой-то другой человек по имени Вадим Вишневский до полной одури засиживался по ночам за письменным столом, взбадривал сам себя по утрам ледяным душем и крепчайшим кофе, разговаривал о продовольствии, оружии и нефти и работал снова… Он смотрел за этим человеком со стороны, и для него, настоящего, действительно реальным был лишь вопрос: достаточно ли прошло времени для того, чтобы удобным было вновь позвонить Иде и договориться о встрече?
   Этот день начинался счастливо: вчера Ида сказала о том, что ей хотелось бы иметь что-нибудь из стихов К. Р. Вадим обещал поискать на набережных у букинистов, и вот, воспользовавшись коротким затишьем в работе съезда, уже шел по набережной Великих Августинцев к набережной Вольтера, где чаще торговали иностранными книгами…
   «Этот парк у воды в Ситэ, пожалуй, самый красивый, если бы еще не рыболовы… Что за черт, пятая лавчонка с английскими книгами – неужели нет ни одной русской? А, кажется, вот!» – Вадим, нагнувшись в низкой двери, вошел в неприметную лавочку с покрашенной зеленой краской шторой.
   В этой обычной на вид грязноватой и полутемной лавочке с литографиями по стенам было почти пусто. Букинист с пожелтевшими от табака гвардейскими усами, пожилой и неряшливый, проглядывал в углу газету. На выходе с Вишневским почти столкнулся немолодой господин с толстой палкой – он сердито прижимал локтем к своему дорогому летнему пальто несколько завернутых в сероватую бумагу небольших гравюр… У прилавка стоял молодой человек в элегантном сером костюме, с гривой отпущенных по плечи, по последней парижской моде, волос – в тот момент, когда Вишневский взглянул на него, он вытаскивал из высокой стопки книгу в темно-красном переплете. Золотой обрез, щиты с гербами на обложке… Вадим узнал эту книгу – «Подвиги короля Артура», детское издательство «Гранстрем»… Как и у многих детей, у Вадима было когда-то около десятка книг Гранстремовского издательства… И эта, «Подвиги короля Артура», и «Падение Гранады», и… что там еще было?
   – И тогда сьер Боре бросил в воду меч короля Артура, и из середины озера поднялась рука, которая взяла меч и исчезла вместе с ним… – негромко произнес молодой человек, перелистнув страницу, затем, другим уже тоном, обратился к продавцу: – Je prends се livre. Mettez-le de согй, s'il vous plaot.69
   Какие-то характерные интонации этого голоса заставили Вишневского вздрогнуть.
   – Сережа?! Господи, Сережа, неужели это и вправду Вы?!
   Молодой человек медленно повернулся к Вишневскому.
   – Сдается, что да. Здравствуйте, Вадим.
   Наваждение… Перед Вишневским действительно стоял Сережа Ржевский, какой-то очень непохожий на прежнего, в штатском, с этими длинными волосами… И все же это был он.
   – А Вы, похоже, недавно здесь, Вадим?
   – Недавно, но почему Вы догадались, Сережа? Похоже – чем?
   – Количеством эмоций. У Вас, судя по всему, еще бежит кровь по жилам. А меня уже обескровил этот милый город, мечта Вашей, кстати сказать, юности.
   – «Бойтесь ваших желаний, ибо они могут сбыться» – я живо иллюстрирую сейчас собой это изречение. Но Вы, кажется, здесь не недавно?
   – Д-да… порядком. Уже более года.
   – И как Ваши дела сейчас? – Вишневский продолжал приглядываться к Сереже: до чего же изменился он со времен дуэли с Юрием! Париж… обескровил… жутковато сказано, но даже внешне – похоже: гладко выбритое лицо – бледно, губы – сероватого оттенка… А тогдашний – раненый, даже раненый, он не терял здорового, свежего цвета лица… По ассоциациям с детскими гранстремовскими книгами, Вишневскому вспомнилось, как Илья Муромец, поваленный печенегом на землю, набирается от нее силы… Тот, раненый, Сережа был на своей земле… Париж… обескровил… вытянул живую, теплую кровь… Каким холодом веет от Сережи, от этих выразительных иронических реплик… Вадим отметил и то, что Сережа как-то особенно худ. Худоба эта была явно болезненного свойства. И то, что, несмотря на безупречную складку брюк и элегантный покрой, Сережин серый костюм не особенно нов и, пожалуй, чересчур легок по такой погоде…
   – Так все-таки, Сережа, как Ваши дела сейчас?
   – Благодарю, в меру гадостно. Слушайте, Вадим, давайте зайдем в бистро, тут есть рядом.
   – Сейчас, только спрошу… Avez-Vous quelque chose de «К. R.» 70 ?

26

    А знаете, откуда произошло слово «бистро»? Ведь это русское «быстро!», только ударение перескочило. Память восемьсот двенадцатого года. – Сережа повертел в руке бокал с опалово-белым абсентом, отставил его на стойку. – Вы один здесь?
   – Нет. – Взгляд Вадима скользнул со стойки, выкрашенной красной краской, на мокрые опилки пола: смотреть на Сережу ему отчего-то было неловко. – Я приехал с Тутти Баскаковой. Юрий хочет, чтобы она покамест училась здесь, в частном закрытом учебном заведении.
   – Вот как – Тутти здесь?
   С улицы донесся звон колокольчика на тележке разносчика. Через открытую дверь была видна бурая кирпичная стена дома, старая, словно в рыболовную сеть, окутанная в остов прошлогоднего плюща, с редкой еще прозеленью новых листьев.
   – Ей ведь сейчас где-нибудь около двенадцати?
   – Она будет рада Вас увидеть, Сережа.
   – Нет, не стоит. К чему? – Сережина рука с гладко отполированными, ухоженными ногтями переставила на красной стойке бокал.
   «Спивается? – подумал Вадим. – Нет, не похоже. Совершенно не похоже на то, чтобы он пил. Просто какая-то медленная душевная агония. От него хочется бежать, как от изголовья смертельно больного».
   – Мы, вероятно, столкнемся на конференции. Я работаю у Струве, идет разработка плана оказания первой продовольственной помощи освобожденному Петрограду.
   – Не очень представляю – такой род занятий, сдается мне, не очень по Вам.
   – А по-Вашему, я гожусь еще на что-нибудь? «Тьфу ты черт, действительно бестактно: он мне сейчас ведь чуть не выплеснул свой абсент в лицо за эту фразу – „не очень по Вам“… Но извиниться было бы второй бестактностью».
   – А Вы знаете, кто еще сейчас в Париже? Ваша соседка по Крыму, Ида Белоземельцева.
   – Ида?.. – в Сережиной позе вдруг проступила сильная усталость. – Я рад, что она не там, хотя ее я тоже не хотел бы видеть… Сказать по правде, Вадим, видеть я бы никого не хотел.

27

   Когда Тутти поняла, что эта новая, неожиданно наступившая жизнь не временна, а, напротив, так и будет неизвестно как долго продолжаться далее – с такою же пугающе-механической равномерностью; что, вместо того чтобы подходить к концу, она безжалостно втягивает ее самое в свой ход, – пришло доходящее до ужаса отчаяние.
   Первое столкновение с новой жизнью вызвало у Тутти безотчетное недоумение: эта жизнь не таила в себе опасности. Один раз Тутти довелось уже узнать безопасную жизнь – но тогда она прошла незамеченной ее сознанием и была скорее отдыхом, просто необходимой кратковременной передышкой.
   …Они жили тогда в Лондоне – около полугода: с января 1920 года – последнего месяца существования Национального центра.
   Первые недели Тутти не видела перед собой Лондона, того самого Лондона, Лондона Эдуарда Тюдора, принца Уэльского, ее Лондона – Лондон словно был отгорожен от нее все повторяющимся потоком воспоминаний…
   Юрий снял одноэтажную квартиру на первом этаже: некоторое время Тутти боялась лестниц…
   Сцена, разыгравшаяся на узкой лестнице черного хода на Большой Спасской, то и дело снилась ей в кошмарах, сначала – каждую ночь, потом – реже и реже…
   В ушах снова и снова звучал жесткий голос Юрия:
   – Быстро оденься и беги через черный ход на Морскую…
   – А Вы?
   – Мне надо сжечь некоторые бумаги – на это уйдет с полчаса.
   – Тогда я подожду? Пойдемте вместе, дядя Юрий, я боюсь одна…
   – Вздор. Владимир Ялмарович арестован – здесь опасно оставаться лишнюю минуту, а я не могу уйти, не уничтожив бумаг, ты должна это понимать. Не спорь – дело серьезно, и твои детские страхи неуместны. Иди и на всякий случай – на. Если я нагоню тебя на улице, сделай вид, что идешь сама по себе.
   Говоря это, Юрий складывал в эмалированный умывальный таз пачки бумаг, конвертов, карт, чертежей…
   На лестнице было двенадцать ступенек – Тутти как-то их сосчитала от нечего делать… Она ступила на вторую, когда у подножия ей преградил дорогу темноволосый молодой человек в черной кожанке… Он ставил уже ногу на нижнюю ступень, когда увидел Тутти.
   И тогда случилось то, о чем Тутти все пребывание в Лондоне не могла вспоминать наяву, но и сами эти кошмары тоже пришли к Тутти только в Лондоне. Тогда у Тутти не было времени на то, чтобы по-настоящему испугаться своего поступка, – события этого дня мчались с кинематографической быстротой…
   Воздушный путь был уже отрезан, явки – провалены, ЧК шла по следам…
   Несколько часов спустя Некрасов и Тутти были уже в том самом пригородном домишке, с которого когда-то началось для Юрия петроградское подполье: оставшимся на свободе членам Центра нужно было спешно, по двое, по трое идти через границу…
   …Идти трудно – сырой снег: с утра была необычная для января оттепель…
   Неожиданно останавливается идущий впереди Ян:
   – Секрет…
    Далеко?
   Звуки выстрелов: Ян падает и остается лежать, раскинув руки. Из лесу бегут красноармейцы… За спиной – поросший мелким лесом берег и изгиб скованной льдом речки.
   Юрий уходит – левой рукой таща подхваченную под мышки Тутти, правой – навскидку отстреливаясь из маузера…
   Юрий уходит, таща Тутти и поэтому зная, что уйдет, что на это хватит сил, каких бы не было в нем, если бы он уходил налегке: в прижатом к боку маленьком теле он уносит весь воплотившийся смысл этой жизни и все упование на грядущую, – это сознание дает ему нечеловеческие силы…
   Для Тутти это же воспоминание было только трудностью неудобного положения, болью в ребрах от стальными тисками зажавшей ее грудную клетку руки Юрия, несколько отрешенным детским приятием пассивной роли: сейчас она ничего не может сама и нельзя мешать…
   …Потемневший, покрытый тонким трепещущим слоем воды речной лед… Оттепель… При мысли о том, что надо вступить на этот лед, по телу пробегает невольная дрожь.
   Но иного выхода нет: Юрий знает, что красноармейцы не решатся преследовать его по льду – не решатся потому, что для того, кто решится на это, надо тащить на себе это маленькое тело, завернутое в дубленый полушубок, надо спасать эту маленькую, невыносимо драгоценную жизнь…
   «Господи, благости Твоей… Благости Твоей вверяю жизни наши, Всеблагий и Всемогущий… Благости Твоей вверяю жизни наши…» – произнес про себя много лет не молившийся Юрий, без колебания вступая на покрытый струящейся водной пленкой лед.
   Они стреляли вдогонку – с невысокого, заросшего заснеженным ивняком бережка… «Благости Твоей…»
   Юрий больше не отстреливался, оставляя один патрон – для Тутти…
   Через несколько недель они были в Лондоне. Но Лондон, через полгода за которым вновь последовал Петроград, все же не вызывал в сознании Тутти всех этих сцен с такой беспощадной яркостью, как отчего-то делал это теперь Париж…
   …Когда ее память, память девятилетнего ребенка, только что пережившего арест отца, навсегда впитывала страшные фразы, срывавшиеся с запекшихся губ бредившего Сережи, только что вырванного из Чеки, – она не могла бы и представить себе, насколько яркой окажется эта память…
   …Это появление Сережи из Чрезвычайки Тутти тоже запомнилось страшным: хлопнула дверь, и послышались тяжелые, но какие-то бестолковые шаги, и в комнату вошли Зубов и Некрасов, таща на руках безжизненно повисшее тело: на ходу качалась висящая как плеть рука с почерневшими в кровавой коросте распухшими пальцами… Вид этих пальцев заставил Тутти вскрикнуть.
   – Ну что ты стоишь! – Только Зубов заметил ужас Тутти. – Быстро беги греть воду!
   – Без стрельбы? – спросил Вишневский, распахивая перед ними следующую дверь.
   – Почти… – бросил сквозь зубы Юрий. – Ты лучше взгляни, кто это…
   – Ржевский?! – изумленно прошептал Вадим, взглянув в откинувшееся назад измученное лицо.
   – Я сам был слегка удивлен… Хорошо, что жив… если, конечно, выживет.
   Через полчаса из комнаты, в которую внесли раненого, вышел Даль. «Похоже, ничего особенного, – хмурясь произнес он на ходу, – недели за две поставим на ноги. Если, конечно, не отбиты почки».
   …Тутти помнила и не хотела забывать сцен из жизни петроградского подполья: Тутти очень многое помнила. Шла размеренная жизнь пансиона с расписаниями уроков в дневнике, музицированием и играми в окружавшем жилые здания пансиона саду – а в душе внешне живущей этой жизнью двенадцатилетней девочки бушевал революционный Петроград…
   Тутти не могла понять, почему она, нимало не думая о творящемся вокруг, учась в советской школе и живя по подложным документам, теперь не могла думать ни о чем другом… Когда-то она могла с увлечением читать Дюма, живя в квартире на Богородской, а сейчас мушкетеры, лорд Фаунтлерой, принц Уэльский и княжна Джаваха – отступили куда-то в сторону, маня издалека, но не подходя близко, а в Тутти, словно бес, вселился Петроград… Это было непостижимо – но тем не менее когда Петроград был вокруг Тутти, его не было внутри ее.
   Неужели она не могла уехать из Петрограда, не увезя его с собой – весь?
   Неужели он – весь – мог поместиться в ней одной, такой огромный и кровавый? Иногда, на улице или посреди урока, на Тутти находило странное состояние: замолкнув посреди фразы, она начинала пристально и внимательно оглядываться по сторонам – но в детских лицах одноклассниц или в мирной сутолоке парижских улиц Петрограда не было… И Тутти как бы снова понимала то, что весь Петроград находится только в ее душе…
   «Возьмите меня обратно, дядя Юрий!»
   Ей казалось, что освободиться от Петрограда, перестать думать о нем можно будет, лишь вернувшись туда.
   Только в Петрограде она сможет стать свободной от Петрограда.
   Однако шла неделя за неделей, и детская душевная гибкость начинала незаметно для Тутти брать свое… Под особенным вниманием учителей и прислуги (история ее, конечно, была известна), против своей воли, но все же втянувшись в школьный ход, Тутти начала успокаиваться. Стремление в Петроград ослабло.
   Отчасти сыграла здесь роль дружба с очень потянувшейся к Тутти Лерик Гагариной. В общении с ней Тутти сначала как бы вела своего рода игру, притворяясь прежней собой, с прежними своими книжными интересами, но не замечая, как дружеское притворство все чаще становится правдой: понемногу оживали помертвевшие было страницы книг…
   Но Петроград порой напоминал о себе.

28

   – «Vulpus et uva» 71, mademoiselle Baskakove.
   – Je n'ai pas mussi cette traduction.
   – C'est dommage.. Vous pouvez Vous asseoir72.
   Тутти села на место с пылающими щеками: такое случалось не первый уже раз. Правота Некрасова подтверждалась: Тутти то здесь, то там обнаруживала позорнейшее свое отставание от сверстниц – это она, привыкшая в советской школе не учась быть первой, быть лучше всех, всегда и во всем быть лучше всех… Иногда начинали терзать опасения, что нагнать так и не удастся…
   – Хочешь, я помогу тебе с Федром?
   – Нет, спасибо! Как-нибудь обойдусь сама, – вскинув голову отрезала Тутти: девочки шли по уставленному зеленью полутемному вестибюлю первого этажа, Тутти провожала Леру до выхода, где ту обычно ждал после уроков экипаж из дома.
   – Почему? Я же действительно могу помочь тебе разобрать его, – недоумевающе протянула Лерик.
   – В отличие от тебя я во всем разбираюсь сама, – Тутти как-то слышала от Лерика, что к ней ходят на дом учителя. – Поэтому, может быть, и знаю меньше тебя.
   – Значит, ты полагаешь, что все, что я знаю, – только из-за учителей? – сверкнув глазами, остановилась Лерик.
   – А по-твоему – сама? – Тутти тоже остановилась напротив княжны. – Что ты вообще в своей жизни делала сама? Легко говорить, что брата расстреляли большевики, и при этом ездить в экипаже два квартала от школы до дома, и учить уроки, и по звонку ложиться спать! А ты знаешь, как расстреливают? Ты это знаешь? Ты это видела? Что ты вообще видела и что ты вообще знаешь?! Я не знаю, почему я вообще с тобой говорю, между нами пропасть – потому что ты, девочка из детской, ничего не можешь противопоставить тому, что знаю я! Ты не имеешь права говорить со мной на равных!
   Тутти говорила, не понимая сама, откуда с такой силой выплескивается эта доставляющая ей странную радость жестокость. Она говорила, видя, что ее слова попадают в цель, причиняя боль…
   – В таком случае, если ты думаешь… что только ты… Ты можешь вообще со мной больше не говорить! Никогда, слышишь, никогда!..
   – Я думаю, что больше нам говорить не о чем!
   – Я тоже… так думаю! Если ты… – княжна не продолжила фразы, а замолчала, неожиданно прижав к горлу ладонь, и, словно перестав замечать перед собою Тутти, как будто ощупью найдя стоявшую рядом банкетку, села.
   Упоение неожиданно нахлынувшей жестокостью прошло: Тутти стало не по себе. Сидящая на банкетке Лерик низко наклонилась вперед, почти упав головой на колени.
   – Ты… что с тобой?!
   – …Надо скорее домой… пока приступа нет, – с трудом проговорила Лерик, поднимая на Тутти до желтизны побледневшее лицо. – У меня… астма… вот… что я… знаю.
   Когда Лерик нетвердой походкой вышла из подъезда и села в поджидающий ее экипаж, Тутти, сама не зная почему, постаралась заглушить в себе поднимающееся раскаяние. Весь вечер она провела за учебниками, со злостью вгрызаясь в задания на следующий день. Так или иначе, но показать Лерику, что она способна учиться не хуже, было необходимо. Злость оказалась подходящим рычагом, и Тутти, против обыкновения спеша утром в класс, уже заранее торжествовала победу – как нельзя более кстати: уже начинали выводиться итоговые оценки перед каникулами. Место Лерика оказалось пустым. Это вызвало у Тутти такую досаду, что она не сразу связала отсутствие княжны с тем, что произошло накануне, а только услышав разговор сидящих впереди нее девочек:
   – Gagarine est absente aujourd'hui73, – шепнула соседке темноволосая Луиза Молье, вставляя в ручку другое перо.
   – Elle est encore malade74, – ответила соседке Эли Ренар, голубоглазая и белокурая девочка с капризным выражением лица.
   «Malade» 75 – это слово связалось вдруг для Тутти со вчерашней ссорой… «Malade» – из-за нее? Из-за этого, казалось, приносящего ей, Тутти, облегчение, ощущения выплескиваемой жестокости?
   …После уроков Тутти пошла к начальнице просить разрешения навестить mademoiselle Гагарину.

29

   Подходя к скрытому за решеткой довольно большого сада особняку Гагариных, Тутти почувствовала, что решимость начинает ее оставлять. Принятое решение по-прежнему оставалось единственно правильным, но эта правильность стала безжалостной: выполнить его представлялось уже почти невозможным. Мысль о заболевшей из-за нее Лерик казалась невыносимой, воспоминание о побледневшем до желтизны личике княжны и сломленно поникшей позе хрупкого тела обжигало сознанием вины… И все же переступить через свое самолюбие было невозможно. Княжна слишком походила на Тутти, и поэтому в том, чтобы уступить ей, Тутти чудилось унижение.
   Готовая разреветься от злого отчаяния, Тутти опустилась на белую скамейку недалеко от ограды, от которой нельзя было уйти и которую нельзя было переступить.
   – Quelque chose ne va pas, Mademoiselle76?
   – Нет, ничего, – забывшись, ответила по-русски Тутти.
   – Вот как, соотечественница?.. Не являетесь ли вы к тому же mademoiselle Баскаковой?
   Тутти с изумлением подняла глаза: стоявший перед ней пепельно-светловолосый элегантный молодой человек лет шестнадцати был ей незнаком, но черты его лица кого-то напоминали.
   – Да. Как Вы догадались?
   – Это секрет, – со смехом ответил молодой человек, перебрасывая легкую трость из руки в руку. – Я – брат Леры Гагариной, с которой Вы учитесь в одном классе.
   – Как она себя чувствует? – спросила Тутти, глядя на молодого князя несколько настороженно.
    Благодарю Вас, ничего. Ведь Вы, вероятно, хотели ее навестить?
   – Я… да… не знаю…
   – Пойдемте! – Гагарин приветливо улыбнулся Тутти. – Вы знаете, она будет очень рада Вас видеть.

30

   Не бывавшая прежде у Леры Тутти, переступив порог гагаринского особняка, неожиданно почувствовала себя перенесенной из центра Парижа в дореволюционную Россию, даже – в Россию прошлого века По рассказам она уже знала, что этот особняк построен еще дедом Лерика. По свойству всех старых русских домов, некоторая обветшалость обстановки и придавала своеобразный уют внутреннему убранству дома. Узкие окна коридора были затенены разросшейся зеленью сада, широкая лестница с дубовыми перилами вела наверх, на второй этаж.
   Поднявшись по лестнице и пройдя через комнату, представляющую из себя нечто среднее между классной и детской, с книгами в застекленном шкафу, с глобусом на подставке, с партой из светлого полированного дерева, но при этом – с большими куклами, сидящими в углу на диване с высокой спинкой: одна из кукол была одета гусаром, другая – паяцем в колпаке с бубенчиками, третья наряжена в пышное розовое платье. Другие игрушки, поменьше, тоже валялись на столе, в креслах и прочих не для игрушек предназначенных местах… Игрушек в комнате было очень много, была даже мальчишеская железная дорога. Тутти и Гагарин подошли к двери во вторую комнату.