– С солью?
   – С лягушками.
   – Ты сам лягушка.
   – Тогда швырни меня в чай. Только скорее. Ага, с молоком… – Подняв голову от чашки, вошедший столкнулся взглядом с Сережей, мучительно пытающимся сопоставить это неожиданно возникшее лицо с тем, смутно припоминаемым сквозь туман болезни. – Что, трудно припомнить, где это нас друг другу представили? – Офицер рассмеялся так заразительно весело, что Сережа, колебания которого мгновенно рассеялись, не смог не рассмеяться в ответ. – А ты меньше похож на покойника, чем в последнюю встречу. Граф Платон Зубов.
   – Я рад. Мне представляться уже излишне?
   – Ладно, господа, к делу, – суховато заметил Некрасов.
   – Ярко выраженный тип семита, – с расстановкой заговорил Сережа. – Что еще?.. Впалая грудь, узкие плечи, покатые, средний рост, худ…
   – Странно, похоже на то.
   – Что похоже?
   – Блюмкин в Чеке.
   – Он-он! – почти радостно воскликнул Зубов. – Да что вы его спрашиваете – был у него досуг для наблюдений! Вы меня спросите – сам видел, сразу узнал. – Отставив чашку, недавний Сережин спаситель хлопнул приставленными к ушам ладонями. – Ушастый такой еврейский парнишка!
   – Неужели – альянс с эсерами? – обращаясь к Некрасову, с сомнением протянул Вадим.
   – Если так, – усмехнулся Никитенко, – мы разумно не стали делать на них ставку после того, как не разлей вода друзья большевики поприветствовали их на съезде пулеметами. А было заманчиво.
   – Было глупо не воспользоваться благоприятной ситуацией, – хмуро отрезал Некрасов.
   – Кроме того, подобный расклад и сейчас сомнителен. После съезда-то… – Вишневский негромко рассмеялся. – Более остросюжетной комедии стены Большого театра, сдается мне, допрежь не видали. Кто помнит? Большевиков просят выйти в фойе для обсуждения внутрифракционных вопросов. Через час в фойе высовываются недоумевающие эсеры – и обнаруживают, что «внутрифракционные вопросы» обернулись расстановкой пулеметов.
   – Нет, появление Блюмкина, при условии, простите, Зубов, что это на самом деле Блюмкин, скорее случай, чем указание на что-либо между большевиками и эсерами. Во всяком случае, ввиду предстоящего мятежа я со вверенными мне силами не намерен уклоняться от сотрудничества.
    Да и не могли же они так скоро позабыть расстрел Александровича. Это своего рода гарантия их искренности.
   – Ох и черт все дери – прямо как в родимом корпусе! – вскакивая с места, взорвался Зубов. – Господа высоколобые, да сойдите же вы с академических высот на бренную-то землицу! Когда ж до вас дойдет наконец, что мы уже третий год как вступили в войну, где вся этика летит к чертовой бабушке!! Это вам не германская!! В шашки хотите играть по шахматным правилам и думаете, с рук сойдет? Нам, прости Господи, противничек достался без рыцарских предрассудков… У них своя логика – и логика эта, если хотите, Некрасов, это простейшая логика преступного мира. Да и Чека – та же малина. Все просто, как апельсин. Каторжная связь для блатарей не помеха резать своих – вот ваш съезд! – а резня не помеха служить пахану, который силен, обида за товарищей тут весьма слабая. Обижаться на сильного не в блатной логике. И – круговая порука. Взять хоть роль Посполитой Мумии25 во время пресловутого мятежа, от которого мы что-то нынче никак не отстанем… Форменный адюльтер! Эта воистину полезная особа работала единовременно и на мужа и на любовника, но суть скандальчика не в этом, а в том, что была у любовника, то бишь в Трехсвятительском переулке в штабе эсеров, публично накрыта! В то время как Картавец26 судорожно расшаркивался в посольстве, уверяя в оной особы архиневиновности…
   – Видите ли, прапорщик, – случайно поймав недоумевающий Сережин взгляд, пояснил Никитенко, – у Блюмкина при убийстве графа Мирбаха было при себе письменное благословение Дзержинского на сию акцию. Этот факт выплыл, и скомпрометированный Дзержинский вынужден был на полгода уступить Петерсу пост председателя ВЧК.
   – А потом – преблагополучно на него вернуться! И Блюмкин вернулся – с какой стати отказываться от такого ловкача в грязных делишках? Да большевики ради общего блага родную мать стрескают, как фаршированную щуку! Черт их разберет, когда они вместе, когда врозь… Я бы на праведный гнев эсеров ставить не стал.
   – А кто этот Блюмкин? – спросил Сережа, припоминая похожую на цаплю фигуру человека в черном
   – Кровавый шут, – пожав плечами ответил Вишневский. – Отирается в литературных кругах.
   – А, позер и истерик, как все блатари и товарищи. Водит смотреть на расстрелы любопытных дамочек и поэта Есенина. Как-то хвастался перед Мандельштамом пачечкой ордерочков на арест и на расстрел. Чин чином оформленная толстая пачка ордеров, только одна графа не вписана – фамилия жертвы. Но представьте, – Зубов одобрительно рассмеялся, – этот шпак чуть ли не морду ему бить кинулся! Вырвал эти ордера у Яшки, стал топтать ногами… Даже жаловаться куда-то ходил. Глупо, конечно: у них же рука руку моет – опять логика блатных.
   – Прапорщик, Вы можете отдыхать. На будущей неделе, господа, надо выходить на связь с эсерами – и мы таки на нее выйдем. Вы перегибаете палку, граф. Необходимо использовать все, что у нас есть.
   «Господи, как странны эти разговоры, эти просчеты вариантов, с кем и против кого, – подумал, откидываясь на плюшевые подушки, Сережа, внезапно ощутив усталость. – Насколько проще на передовой».

11

   – Сережа… ты почему даже дома не снимаешь перчаток?
   – Так. – Сережа с непокрытой головой (отросшие волосы трепал ветерок солнечного, по-питерски холодного майского дня – последний раз привелось побывать в парикмахерской еще в Финляндии…), в расстегнутой куртке из «чертовой кожи» шел рядом с Тутти по почти безлюдной улице.
   – Сережа, а я видела. – Тутти, уставая от медленной походки слишком еще слабого своего спутника, то вприпрыжку забегала вперед, то отскакивала назад.
   – Что ты там еще видела?
   – Твои руки. Когда ты еще лежал совсем больной. Сережа поморщился.
   – Вот я и не хочу, чтобы ты их еще раз увидела Да, пожалуй, и сам я не очень рвусь их все время видеть.
   – Ну что же ты тогда, так и будешь всегда в перчатках?
   – Да нет, не всегда… – Сережа негромко засмеялся. – Месяца три, может быть, меньше.
   Мимо них с грохотом проехал грузовик с открытым кузовом, в котором стояли молодые красноармейцы с винтовками.
   «Мобилизованные – только-только с какого-нибудь завода… А забавно – прогуливаться вот так в центре занятого врагом города. Ведь я же сейчас действительно прогуливаюсь. Дышу воздухом».
   «Не хорохорьтесь. Ржевский, Вы слабы как котенок», – сказал вечером Алексей Никитенко.
   «Да, прапорщик, – подал голос молчаливо куривший в кресле у окна Некрасов. – Ваши обязанности, несомненно, сводятся сейчас к отдыху, прогулкам и сну. А далее будет видно – отправлять ли Вас долечиваться к нашим дорогим заграничным друзьям».
   «Надеюсь, что этого не понадобится, г-н штабс-капитан».
   – Сережа, смотри, там что-то повесили и народ собирается, – Тутти тянула Сережу к небольшой, все увеличивающейся кучке народу посреди сквера.
   Заметив в толпе светловолосую девушку из ЧК, одетую все в ту же лихо перепоясанную кожанку, Сережа остановился было, но, вспомнив невидящий взгляд скользнувших по нему глаз, начал пробираться ближе к объявлению.
   Лист желтовато-серой грубой бумаги был криво приляпан на старую афишную тумбу, еще извещавшую о последнем шаляпинском концерте, и сам казался жутковатой афишей нелепого, фантастического фарса…
   БЕРЕГИТЕСЬ ШПИОНОВ!
   СМЕРТЬ ШПИОНАМ!
   НАСТУПЛЕНИЕ БЕЛОГВАРДЕЙЦЕВ НА ПЕТРОГРАД С ОЧЕВИДНОСТЬЮ ПОКАЗАЛО, ЧТО ВО ВСЕЙ ПРИФРОНТОВОЙ ПОЛОСЕ В КАЖДОМ КРУПНОМ ГОРОДЕ У БЕЛЫХ ЕСТЬ ШИРОКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ ШПИОНАЖА, ПРЕДАТЕЛЬСТВА, ВЗРЫВА МОСТОВ,
   УСТРОЙСТВА ВОССТАНИЙ В ТЫЛУ, УБИЙСТВА КОММУНИСТОВ И ВЫДАЮЩИХСЯ ЧЛЕНОВ РАБОЧИХ ОРГАНИЗАЦИЙ.
   ВСЕ ДОЛЖНЫ БЫТЬ НА ПОСТУ.
   ВЕЗДЕ УДВОИТЬ БДИТЕЛЬНОСТЬ, ОБДУМАТЬ И ПРОВЕСТИ САМЫМ СТРОГИМ ОБРАЗОМ РЯД МЕР ПО ВЫСЛЕЖИВАНИЮ ШПИОНОВ И БЕЛЫХ ЗАГОВОРЩИКОВ И ПО ПОИМКЕ ИХ.
   ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЕ РАБОТНИКИ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ РАБОТНИКИ ВО ВСЕХ БЕЗ ИЗЪЯТИЯ ВОИНСКИХ ЧАСТЯХ В ОСОБЕННОСТИ ОБЯЗАНЫ УДВОИТЬ ПРЕДОСТОРОЖНОСТИ.
   ВСЕ СОЗНАТЕЛЬНЫЕ РАБОЧИЕ И КРЕСТЬЯНЕ ДОЛЖНЫ СТАТЬ ГРУДЬЮ НА ЗАЩИТУ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ, ДОЛЖНЫ ПОДНЯТЬСЯ НА БОРЬБУ С ШПИОНАМИ И БЕЛОГВАРДЕЙСКИМИ ПРЕДАТЕЛЯМИ. КАЖДЫЙ ПУСТЬ БУДЕТ НА СТОРОЖЕВОМ ПОСТУ В НЕПРЕРЫВНОЙ, ПО-ВОЕННОМУ ОРГАНИЗОВАННОЙ СВЯЗИ С КОМИТЕТАМИ ПАРТИИ, С ЧК, С НАДЕЖНЕЙШИМИ, С ОПЫТНЕЙШИМИ ТОВАРИЩАМИ ИЗ СОВЕТСКИХ РАБОТНИКОВ.
   ПРЕДСЕДАТЕЛЬ СОВЕТА РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКОЙ ОБОРОНЫ В. УЛЬЯНОВ (ЛЕНИН)
   НАРКОМВНУДЕЛ Ф.ДЗЕРЖИНСКИЙ27
   …Прочитывая воззвание, люди расходились от него молча, не обсуждая и не высказываясь. Сережа взглянул на напряженное личико Тутти: губы девочки шевелились, глаза горели – казалось, она пожирала ими зловещие буквы.
   Из столовой доносились взрывы самозабвенного смеха: хохотали Зубов и Тутти. Открывшееся зрелище не доставило Некрасову особого удовольствия: посреди стола на забрызганной водой скатерти, в тарелке кузнецовского фарфора плавало несколько парусных .корабликов из картона и скорлупы грецких орехов. Один из корабликов горел. Тутти, упираясь ботинками в обивку стула и локтями полулежа на столе, дула на бумажные паруса кораблика, то и дело прерываясь для того, чтобы разразиться новым припадком хохота.
   Сережа, чистивший рядом разобранный на куске сукна наган, негромко разговаривал о чем-то с расхаживающим у камина подпоручиком Стеничем, одновременно с интересом поглядывая за ходом водной баталии.
   – Нет уж, ты мне не крути – капитан у тебя в стельку…
   – Ничего не в стельку… Это нарочно!
   – Кормой вперед плыть – нарочно?! В стельку, в стельку…
   – Что до меня, – Сережа, явно продолжая спор, обернулся к Стеничу, – то мне трудно поверить, что такой Петроний, Петроний – эстет, на самом деле существовал. Римский вельможа времен Империи – такой же раб, как его собственные рабы. Без личной свободы нельзя быть эстетом.
   – Ну, не знаю… По-моему, эстет прежде всего ценит красоту. А в ужасных деяниях Нерона есть какая-то жуткая красота… Свирепое величие разнузданного желания, которое все сокрушает на своем пути…
   – Тогда у наших отечественных нижегородских купчишек ничуть не меньше «свирепого величия», чем у Нерона. – В голосе Сережи прозвучало раздражение. – Чем поджог ресторации хуже пожара Рима? Общий принцип – не препятствуй моему ндраву.
   – Вы все передергиваете, Ржевский! Тут другой размах…
   – Вот как? Тогда купец Петров, который спьяну подпалил целый ресторан, вдвое ближе к критерию эстетического, чем купец Сидоров, который только закуривает сторублевками? А я подобрал бы для этого «свирепого величия» несколько иное название…
   – А я уверен, что Петроний…
   – Ох, развели философии – хоть топись. В этой самой тарелке. Эй, по рукам за такие штучки! И вообще, Тутти, с тобой мне только чертененочка младенца не хватает с такими вот рожками. – Зубов сделал соответствующий жест.
   Тутти восхищенно фыркнула.
   – Вам не кажется, граф, – с неудовольствием взглянув на Тутти, сухо заметил Некрасов, – что Вы иногда слишком далеко заходите в своей роли анархиста?
   – Ну, дальше, чем мой предок, я не зайду. – Зубов с явным удовольствием перевернул догорающий кораблик. – Правда, тот захаживал аж в опочивальню к матушке Екатерине Великой.
   – Comte28, я еще раз обращаю Ваше внимание на то, что Вы находитесь в обществе ребенка. – Голос Некрасова стал ледяным.
   – То-то и оно! – Зубов возмущенно сорвался из-за стола. – Самая уместная компания! Почему я впрямь не анархист?!
   – Вот и поразмыслите покуда над этим. А согласия на предложенную Вами авантюру я не даю.
   – Нет, Некрасов, я не за этим. – В манере Зубова проступила подтянутая собранность. – Я только что от Люндеквиста.
   – Пройдемте ко мне в кабинет.
   Пройдя в небольшую, в одно окно, комнату, служившую ему кабинетом, Некрасов сдвинул со стола бумаги и демонстративно остался на ногах, пока Зубов, со сдержанным кивком благодарности, не сел первым. Теперь, когда Некрасов и Зубов находились наедине, в их подчеркнутой любезности друг к другу явственно проступала застарелая нелюбовь между «николаевцами» и «пажами».
   – Итак?
   – Новая партия оружия через границу. Завтра. Люндеквист требует от вас десять человек, ни одним меньше.
   – Однако черт возьми. – Некрасов нахмурился. – Вы – в моем распоряжении?
   – Нет. Я сегодня же отправляюсь в Красную Горку и поступаю в распоряжение Неклюдова вплоть до мятежа. Десять, не считая меня.
   – Это вообще все, что я могу предоставить. А у меня завтра рандеву с эсерами. Впрочем, – по тону Некрасова было заметно, что ему не очень приятно найденное решение, – если с инструкциями от и до – то к эсерам можно отправить и Ржевского. Не к границе же его брать.
   – Почему бы и нет? Знаете, Некрасов, – Зубов почти дружелюбно рассмеялся, – уж на что я не любитель этой публики, которая никогда не нашивала мундиров от Норденштрема и шпор от Савельева, но Ржевский мне по душе. Есть в нем тот еще стерженек – хоть и молокосос. В жизни такого бешеного не встречал! То упирался руками и ногами, когда я его из Чрезвычайки выволакивал – кто другой бы черту душу продал оттуда вырваться. Только тем и убедил, что анекдотец из собственного каррикулюм витэ29 ему напомнил. Так он – на анекдотец-то – возьми и засмейся. На Гороховой и в его положении, извините, чувства юмора не потерять? Не так уж плохо для некадрового.
   – Я принципиально против некадровых в подполье, – недовольно возразил Некрасов. – Дело тут не в храбрости, а в дисциплине. Насколько я успел узнать Ржевского, он вообще не имеет представления о том, что это такое. Такие, как он, еще неплохи на фронте, но здесь… Честно говоря, я оставил его только потому, что переброска ввиду наступления работает в основном на вход, а на выход – только в случае крайней необходимости. Мне вообще не хотелось его использовать до большой стрельбы. Ну да ладно – все равно больше некого. Пойдет к эсерам.
   – Стало быть – до заварухи? – Зубов, из-за штатского наряда, отвесил Некрасову светски легкий поклон, контрастировавший с простоватой развязностью его слов. Через мгновение до Юрия донесся его громкий, чуть грассирующий, полный радостной жизни голос: – Счастливо оставаться, господа! Тутти, ангел, вернусь – всенепременнейше доиграем!

13

   – Слушай, ты всегда такой вежливенький? – Зубов шагал широко и стремительно, однако что-то в его походке невольно наводило на мысль о том, что он должен очень легко вальсировать или танцевать мазурку. – Стенич – славный малый, но бывает иногда ослом. Когда он лез к тебе с философией, ты больше всего хотел послать его к… матери вместе со всем нероновским Римом. Потому, что плевать тебе сейчас на античную историю. Тебе же одного хочется – молчать. И чтобы к тебе обращались только по делу. Скажешь – не так? Est-ce que за te gHne si je te tutoie?30
   – Зa va. – Сережа поддал ногой отвалившийся с какого-то фасада завиток лепнины. – Pour un anarchiste. Quant a l'histoire ancienne… Je ргйfиrе que les autres ignorent mes sentiments… Toi suffit31.
   – Ну и паскудное же у тебя произношение.
   – Не страдаю насморком.
   – Видал я пижонов, но таких, как ты, не доводилось даже среди наших высоколобых.
   – Я возрос в либерализме.
   – Заметно, иначе не был бы таким снобом. Тебя хоть раз секли в детстве?
   – Нет, конечно. – Сережа засмеялся. – Только растаскивали по разным комнатам, когда мы с братцем дрались.
   – У тебя один брат?
   – Да, был. Женька. Погиб в восемнадцатом.
   – Я тоже рос вдвоем с братом. Он умер за год до войны, в Биаррице. Легкие. Только нас по комнатам не растаскивали. – Зубов улыбнулся. – Помню, мы как-то с Ленькой сцепились на теннисной площадке… Новенькая такая была площадка, только что красным выложили – отец грунтовальщиков из Англии выписывал, вокруг кусты сирени – ох и катались мы по этой площадке! Четыре часа кряду дрались. Только как-то упустили при этом из виду, что этот новый корт с открытой веранды был виден, как арена в античном амфитеатре. А на веранде, по случаю приятственной погоды, отец со своим кузеном, дядей Костей, разбирали какие-то свои министерские бумаги… Не считая маменьки, которая ввиду буколической атмосферы им собственными ручками подавала кофей. Дядя Костя голову от бумаг поднимет, взглянет: «А не впустую я Леониду бокс показывал». Отец не поворачиваясь: «Что, все дерутся?» – «Дерутся». – «Надо же», – и за бумаги.
   – Я бы сказал, что либеральнее жилось тебе.
   – Черта с два! Я как-то отцовские часы раздраконил – Александровские такие, с боем и амурчиками, разбирал я один, Ленька с кузенами только любовались. А высекли всех четырех – за милую душу. А уж корпус… Карцер – это тебе не «по разным комнатам», про дранье я не говорю, дранье по сравнению с цугом – сущая ерунденция.
   – С чем?
   – Цугом. Жаргонное словечко. Это когда тебя будят часа в три ночи и заставляют говорить таблицу умножения на девять.
   – Я бы не стал.
   – А «темную» не хочешь? Причем, заметь, «темная» – это далеко не самое унизительное из всего, что с тобой могут сделать за посягновеньице на освященную традицию: «зеленый» делает все, что «соленый» прикажет, – хоть кукарекай. Другие «зеленые» тебя тоже не защитят, кстати. Что б ты один сделал против всего дортуара?
   – Револьвер бы вытащил. Сразу за предложением умножать среди ночи.
   – И палить бы начал? – с подчеркнутым любопытством поинтересовался Зубов.
   – …Не знаю… – смутившийся было Сережа широко улыбнулся, поймав во взгляде Зубова явную насмешку. – Может, и ответил бы. Знаешь как? – Сережа вытянулся во фрунт. – Единожды Зубов – дурак, дважды Зубов – два дурака, трижды Зубов – десять дураков…
   – Почему это десять?! – Громкий смех двоих молодых офицеров далеко разносился по пустынной улице.
   – А по моей таблице. Граф, с Вами истерика? Воды, нюхательную соль?!
   – Нек-ра-сов!..
   – Что Некрасов?!
   – Некрасов… Ты только и делаешь, что ему отвечаешь свою таблицу… – Зубов, продолжая хохотать, взлохматил рукой Сережину шевелюру. – Шпак ты несчастный.
   – Почему это – шпак? – Сережа резко остановился и взглянул на Зубова, недобро суживая глаза. – Убийца не хуже тебя.
   – Хуже. – Зубов тяжело посмотрел на Сережу. – Убийца из тебя куда хуже. И не лезь равняться.
   – Слушай, а иди ты…
    Брось, я прав. – Лицо Зубова сделалось надменным и жестоким. – А теперь слушай меня. И все, что я сейчас скажу, вбей в свою упрямую башку. Перестань грызть себя поедом. Дался живьем, не уничтожил документов, не лучше ли пустить пулю в лоб? Смерть для недоноска. Пойми ты, офицерами не рождаются, а становятся – и не в момент производства в чин. Ты сейчас на рожон полезешь, но я знаю, что говорю: в тебе еще нету настоящего чувства офицерской чести. Бывает безупречность, которая не стоит гроша, – та, что существует до первой ошибки. Эдакая девственная пленочка на душе. И первая ошибка ее рвет, больно рвет, как ты мог заметить. И тогда это должно преодолеть. Пойми, ты еще не имеешь права судить себя мерилом чести русского офицера Офицер должен быть безупречен – и к тебе это придет. И знаешь, что изменится тогда? Станут невозможными гамлетовские терзания. Просто ты всегда будешь знать, надо ли пускать в лоб пулю.
   – Ладно, comte. Все сие я уж как-нибудь вколочу в свою «упрямую башку». Хотелось бы мне только знать, как ты обо всем догадался.
   – Вспомнил себя на Германской. – Зубов смотрел на Сережу с нескрываемой насмешливой нежностью. – Думаешь, мне было легче?
   – Так ты – тоже…
   – Конечно. И я, и Некрасов, и кто угодно… Ну что, стреляться пока не будем?
   – Смотря на поведение Вашего Сиятельства, которое, кстати, пять минут назад нанесло моей прическе оскорбление действием… Ладно, уже четвертый перекресток, намечаемый мною конечной точкой нашей небольшой прогулки. Я зачем-то сдался Некрасову. Честь имею откланяться, comte, примите мои глубочайшие и тому подобное.
   – Я знаю, на что вы сдались Некрасову, и не имею вас с этим поздравить, г-н прапорщик. – Зубов сопроводил слова шутливо церемонным, екатерининским плавным взмахом руки. – Ох и наешьтесь каши, Ржевский, общаться с эсеровской публикой!

14

   – Г-н штабс-капитан!
   – Вот что, Ржевский. – Прозрачно взглянув на Сережу, Юрий взял из бювара запечатанный уже конверт. – Первое ваше подпольное задание таково: завтра в четыре дня вы пойдете на контакт с эсеровской группой некоего Опанаса. В случае (этот вопрос вы предложите, и только непосредственно Опанасу) гарантии полной согласованности боевых действий с моим планом… Упомяните, что сами они представления не имеют о данном укрепрайоне… передадите этот пакет. Здесь он найдет… впрочем, он разберется сам. – Некрасов был бы искренне удивлен, если бы понял, что нарочито пренебрежительная пауза и излишний, не относящийся к делу смысл продолжения фразы преследовали цель вызвать эту холодную вспышку ярости в глазах Сережи. – Этот Опанас, насколько я знаю, боевик каторжной школы, очень опасен. Держитесь с ним корректно, как с союзником – он должен видеть, что мы ведем с ним честную игру, на данном этапе наши цели совпадают. Их связной встретит вас у Елагина моста, на первом от входа парковом мостике. Опознавательный знак – этот томик Надсона. Ответ – сложенный листок бумаги. Вам понятны инструкции?
   – Так точно, г-н штабс-капитан! – Сережа, прежде чем положить книгу во внутренний карман куртки, с демонстративно насмешливой улыбкой пробежал глазами титульный лист. – Спасибо, что не Ивана Рукавишникова.

15

   Дребезжащий вагон, зазвенев плохо пригнанными стеклами, остановился, немного не доехав до Елагина моста. Обрадовавшись возможности покинуть переполненный трамвай, Сережа спрыгнул с подножки, не дожидаясь, пока вагон тронется вновь. Дорога до назначенного мостика заняла быстрым шагом не более пяти минут: взглянув на часы, Сережа убедился, что пришел почти на полчаса раньше. Вытаскивать треклятый томик Надсона было, очевидно, рано. «И собственно, почему морщиться при слове „Надсон“ является признаком хорошего тона? Я пошел давеча у этого на поводу – хотя скорее это был повод хоть как-то взбесить Некрасова. Но Надсона я тронул ради этого зря. Он не поэт – но он как-то слишком беззащитно чист, и морщиться на него грязновато…» Сережа, насвистывая, прошелся несколько раз туда и обратно по мостику. Мимо прошли красный курсант, обнимающий за талию девушку в кожаной юбке и лихо заломленном берете. Курсант на ходу скользнул по Сереже настороженно-подозрительным взглядом. «Нюхом, что ли, чуют?» Сережа, продолжая насвистывать, склонился над чугунными перилами, наблюдая колеблющееся отражение колыхаемой ветром листвы в неподвижной воде. Прошли еще два курсанта: до Сережи долетели слова «набор» и «доппаек».
   – Послушайте, милый юноша, доставайте немедля то, что должны показать, и следуйте поживее за мной, если, конечно, не сошли с ума окончательно! – Сережа, вздрогнув, с изумлением обернулся на неожиданно возникшую за ним девушку лет двадцати. В голосе ее звучало еле сдерживаемое негодование.
   – Простите, mademoiselle?
   – Ну же! Я жду! – Девушка, лицо которой было затенено складками ажурной черной шали, нетерпеливо топнула ногой. Нога, мелькнувшая из облегающей черной юбки, была маленькой, узкой, обутой в открытую черную туфельку, державшуюся на трех переплетенных тесемках не шире часового ремешка. Ее платье, выше локтей открывающее руки, было еще мыслимым для ресторанного зала, но представлялось просто невозможным на улице и в дневное время. Однако то, что в первое мгновение подумалось Сереже, было несомненной ошибкой.
   Продолжая недоумевать, Сережа вытащил из кармана лиловый томик Надсона в скороходовском издании.
   – Все верно. – Щелкнув серебряным замочком маленькой шелковой сумочки, девушка вынула и показала Сереже сложенный вчетверо листок чистой бумаги. – Идемте! Не спешите слишком явно. Возьмите меня под руку. У той скамейки ненадолго сядем.
   Приноравливаясь к мелкому шагу девушки, Сережа пошел неторопливой, прогуливающейся походкой, почти открыто рассматривая обращенное к нему в три четверти лицо. Незнакомка оказалась старше, чем по первому впечатлению: ее чрезмерно узкое, с японскими глазами и острыми скулами бескровное лицо было тронуто у рта и век сеткой еле обозначенных усталых морщинок. Это придавало лицу отпечаток какой-то трагической, беззащитной хрупкости. Хрупкой и узкой казалась и лежавшая в Сережиной руке маленькая рука, украшенная тоже очень «не дневным» браслетом: сплошь уложенные пиропы образовывали обвившуюся вокруг руки змейку. Это был модерн в самом изысканном своем воплощении.