Что касается маленького бизнеса Чарли, то он занялся торговлей наркотиками. «Обойдемся без посредников» – такое объяснение дал он мне. Теперь он покупал морфий у более крупных дельцов и продавал за немалую цену тем, кто не мог без этого жить. Всякие там врачи, сказал он мне, ужасные жадюги, и с какой такой стати, спрашивается, он всегда должен быть дойной коровой в таком прибыльном деле.
   С прискорбием сообщаю, что в ту пору я разделял это мнение Чарли и какое-то время был его младшим компаньоном. Не собираюсь себя оправдывать – мне стали нравиться вещи, которые можно купить за деньги, к тому же доставать для Виллара его морфий стоило больших денег. И вот я стал не покупателем, а поставщиком и начал неплохо зарабатывать. Но я никогда не складывал все яйца в одну корзину. По-прежнему в первую очередь я был фокусником, а «Мир чудес», хотя и находился в стесненных обстоятельствах, платил мне еженедельно шестьдесят пять долларов за мою версию «Мечты бедняка», которую я демонстрировал в течение пяти минут каждый час двенадцать раз в день.
   Покорнейше прошу освободить меня от подробного рассказа о событиях следующих двух-трех лет. Думаю, такой простак, как Чарли, с таким желтоклювым помощником, как я, неизбежно должны были попасться во время одной из регулярных облав на наркодилеров. ФБР в Штатах и КККП[87] в Канаде начали отлавливать мелкую рыбешку вроде нас, пытаясь выйти на акул наркобизнеса. Не буду делать вид, что страдал от чрезмерного благородства: когда Чарли арестовали, я сумел остаться на свободе и бежал за океан с паспортом, который обошелся мне в кругленькую сумму. Этот паспорт все еще при мне – прекрасная работа, но, несмотря на свой презентабельный вид, явная фальшивка. Как только начались неприятности, сразу же возник вопрос: что мне делать с Вилларом? Решение, которое я принял, до сих пор не перестает удивлять меня самого. Хотя здравый смысл и инстинкт самосохранения подсказывали, что я должен бросить Виллара и пусть с ним разбирается полиция, я решил взять его с собой. Думайте об этом что хотите, можете считать, что моя совесть взяла верх над благоразумием, что я так или иначе привязался к нему, пока был его рабом и тайно зарабатывал ему профессиональную репутацию, – но я решил, что должен взять его с собой. Виллар не забывал мне напоминать, что ни разу не бросил меня, хотя этим и мог бы облегчить свою жизнь. И вот одним прекрасным утром двадцать седьмого года, в пятницу, Жюль Легран и его больной дядюшка Аристид Легран отплыли из Монреаля на пароходе КПР[88], направлявшемся в Шербур, а некоторое время спустя Чарли Уонлесс предстал перед судом в своем родном штате Нью-Йорк и получил солидный срок.
   После покупки паспортов и билетов на пароход я остался совсем без денег, и, думаю, от ареста меня спас Виллар. Он в своем кресле-каталке убедительно изображал инвалида, и, хотя, насколько мне известно, за пароходом велось наблюдение, все сошло гладко. Но что мне было делать, когда мы прибыли во Францию? Спасибо Дюпару, я неплохо говорил по-французски, хотя ни читать, ни писать на этом языке не мог. Я был хорошим фокусником, но в театральном мире Франции не было тех третьесортных эстрадных театриков, где бы я мог завоевать себе репутацию. Однако там были маленькие цирки, и вот после некоторого периода трудностей, когда я вынужден был показывать Виллара как урода, я получил место в «Le grand Cirque forain de St. Vite».[89]
   Ты, Рамзи, знаешь, что такое урод, но эти господа, возможно, не так хорошо осведомлены о непритязательных разновидностях балаганных номеров. Вы распускаете слух, что где-нибудь, скажем, в гостиничной конюшне у вас спрятан человек, который ест необычную пищу. Когда к вам приходят зрители – а их не так уж и много, потому что полиция не больно-то привечает подобные представления, – вы произносите вводное слово о склонности урода к сырому мясу и особенно к крови. Вы поясняете, что врачам известно такое явление, но они предпочитают о нем помалкивать, дабы не повредить репутации родственников этих несчастных. Потом, если вам удается достать курочку, вы даете ее уроду, а он изображает звериные страсти, прокусывает ей шею и вроде пьет немного крови. Если вы дошли до состояния, когда даже престарелая курочка вам не по карману, вы ловите пару ужей или, может, кролика. Я произносил вступительное слово, а Виллар исполнял роль урода. Этим промыслом мы добывали достаточно денег на кормежку и на Вилларово зелье – в том количестве, чтобы он не сыграл в ящик.
   Ты, Рамзи, видел нас под флагом святого Вита, когда мы гастролировали в Тироле. Думаю, увиденное показалось тебе более чем скромным, но для нас это был уже шаг вперед. Помнишь, я выступал как Фаустус Легран, фокусник? Я решил, что имя Фаустус как нельзя лучше подходит для мага. Бедняга Виллар стал теперь Le Solitaire des forêts[90], что тоже было прогрессом по сравнению с уродом и звучало куда благозвучнее, чем дикарь.
   – Я это прекрасно помню, – сказал я. – А еще я помню, что ты не очень-то охотно признал меня тогда.
   – Я не искал встреч с соотечественниками. Тебя я не видел лет этак четырнадцать. Откуда я мог знать, что ты не поступил в полицию, не стал гордостью отдела по борьбе с наркотиками? Ну да бог со всем этим. Я тогда пребывал в смятенном состоянии. Знаете, что это такое? Что-то гложет вас изнутри – и окружающий мир кажется каким-то ненастоящим, и вы если и сталкиваетесь с ним, то стараетесь поскорее отделаться. Я все еще боролся со своей совестью, не зная, как быть дальше с Вилларом. К этому времени я ненавидел его всеми фибрами души. Вдобавок его содержание обходилось недешево. Но я никак не мог решиться избавиться от него. Кроме того, попади ему под хвост вожжа, и он мог бы выдать меня полиции, пусть и ценой собственной гибели. И тем не менее его существование целиком зависело от меня – вкачай я ему как-нибудь порцию чуть больше, и ему конец.
   Но я не мог этого сделать. А точнее (я уже столько всего рассказал о себе, такие гадости выгреб со дна души, что скрывать что-то еще было бы просто смешно), я просто не хотел этого делать, поскольку его существование доставляло мне своего рода удовлетворение. Эта безмозглая старая развалина долго была моим господином, моим угнетателем, человеком, по вине которого я жил в голоде и грязи, человеком, который непотребным образом использовал мое тело и не позволял мне выйти из этого непотребства. Теперь он был полностью в моей власти, был моей вещью. Вот как нынче обстояли дела между мною и Вилларом. Я был хозяином положения и, признаюсь откровенно, получал от этого восхитительное удовлетворение. У Виллара чувство реальности сохранилось в достаточной мере, чтобы безошибочно понимать, кто здесь голова. Не то чтобы я беспардонно подчеркивал это. Нет-нет. Если голоден враг твой[91], накорми его хлебом; и если он жаждет, напой его водою: ибо, делая сие, ты собираешь горящие угли на голову его, и Господь воздаст тебе. Воистину так. Господь воздал мне со всей щедростью, и мне кажется, когда Господь делал это, лицо у него было печальное и веселое.
   Это была месть, а ведь нам с детства внушали, что мстить – великий грех, к тому же в наши времена психологи и социологи почти убедили всех, что это дурной тон и низменное чувство. Даже государство, сохранившее за собой столько примитивных привилегий, в которых отказано гражданам, воздерживается от мести. Поймав преступника, оно из кожи вон лезет, чтобы ни у кого не осталось сомнений: все, что с ним будет сделано, будет сделано для его же блага и исправления или, в крайнем случае, обуздания. Неужели найдутся недоумки, которые станут уверять, что с преступником можно поступить так же, как он поступил с ближним своим? Мы не признаем справедливости золотого правила, когда оно вроде бы дает задний ход. Поступай с другими так, как другие поступают с тобой, говорит общество, даже если другие поступают с тобой совсем не так. Сегодня мы в наших исповеданиях упования – сплошные добросердие и мягкость.[92] Мы не хотим вспоминать о том, как Христос проклял смоковницу. Месть – какой ужас! А так вот оно все и было: я мстил Виллару; и не стану делать вид, будто меня не грело чувство торжества, когда он грыз ужа, чтобы пощекотать нервы презирающих его за это тупых крестьян, набившихся в конюшню. Господь воздавал мне. Тот, кто когда-то был Мефистофелем в моей жизни, теперь под флагом святого Вита стал всего лишь жалким отвратительным дикарем, а если кто и играл Мефистофеля, то я. Да будет благословен Господь, который не забывает раба своего.
   Не спрашивайте меня, сделал бы я то же самое сегодня или нет. Уверен, что нет. Но ведь тогда же – делал. Теперь я знаменит, богат, у меня такие милые друзья, как Лизл и Рамзи; и обаятельные, вроде вас, люди из Би-би-си приходят ко мне и просят, чтобы я сыграл Робера-Гудена. Но в те дни я был Полом Демпстером, которого заставили забыть свое имя и взять другое – со стенки сарая, да вдобавок сделали игрушкой в руках наркомана-извращенца. Вы думаете, я забыл об этом сегодня? Как бы не так – у меня на всю жизнь остался сувенир с тех времен. Я страдаю от одной досадной маленькой болячки, которая называется proctalgia fugax.[93] Вы знаете, что это такое? Это боль от защемленного нерва в заднем проходе, которая неожиданно будит вас по ночам и мучает минут пять. Много лет я думал, что Виллар, так противоестественно пользуясь мной, нанес мне неизлечимую травму. Как-то раз я все же набрался мужества и отправился к врачу, который сказал, что это довольно безобидная штука, хотя я и думаю, что это болезнь психологического свойства. Бесполезно спрашивать Магнуса Айзенгрима, пошевелил бы он хоть пальцем, чтобы мучить такого червя, как волшебник Виллар. Магнус великодушен, а великодушие легко приходит к богатым и сильным. Но если бы вы задали этот вопрос в тысяча девятьсот двадцать девятом году Фаустусу Леграну, он бы ответил вам так, как только что ответил я.
   Да, господа, это была месть; ах, какое сладкое чувство. Если я буду проклят за какой-нибудь грех, то, скорее всего, за ту свою мстительность. Рассказать вам о главной изюминке?.. Хотя, может, вы и выплюнете ее с отвращением. Временами Виллару становилось совсем невмоготу. Мы колесили по югу Франции, Тиролю, заезжали в Швейцарию, и случалось (даже если он и принимал тот минимум, что я ему позволял), на него накатывала нестерпимая усталость. «Ты дай мне чуток сверх, малый», – говорил он. Красноречием он никогда не отличался, но эти слова произносил с такой интонацией, что сердце кровью обливалось. И что я ему отвечал? «Нет, Виллар, не могу. Правда, не могу. Не могу взять такой грех на душу. Ты же знаешь, все нравственные законы строго-настрого запрещают отнимать чужую жизнь. Если я сделаю то, о чем ты просишь, мало того, что я сам стану убийцей, но и тебя самоубийцей сделаю. Можешь представить, что тебе тогда придется вынести?» Тут он начинал сквернословить, обливать меня всякой грязью, какая только приходила ему на ум. А на следующий день все повторялось сызнова. Я не убил его. Наоборот, я отодвигал его смерть, и оттого, что это было в моей власти, душа моя наполнялась радостью.
   Конечно, смерть все же настигла его. Судя по всему, лет ему было сорок – сорок пять, хотя выглядел он гораздо хуже иных девяностолетних стариков. Знаете, как умирают наркоманы? Он и прежде-то был синим, а за несколько часов до конца стал иссиня-черным, и поскольку рот его был открыт, я видел, что внутри у него все почти черно. Зубы у него после нескольких лет в роли дикаря стали совсем плохие, и сам он был похож на труп нищего с одного из этих жутковатых рисунков Домье. Зрачки его сузились до точек, он едва дышал, но все равно исторгал жуткую вонь. Почти до самого конца он просил, чтобы я дал ему чуточку его зелья. С нами был еще только один человек – бородатая дама из труппы святого Вита (ты ее должен помнить, Рамзи), – но поскольку Виллар не говорил по-французски, она не понимала, чего он хочет, а если и понимала, то не подавала вида. Затем произошло удивительное: в самый последний момент зрачки его сильно расширились, а от этого, вкупе с его широко открытым ртом и почерневшей кожей, возникало впечатление, будто он умирает от ужаса. А может быть, так оно и было на самом деле? Может быть, он предвидел участь свою в озере, горящем огнем и серою[94], где он присоединится к неверным и скверным, к любодеям и чародеям, и идолослужителям? Я видел, как горел Абдулла. Не то ли происходило и с Вилларом?
   И вот он наконец умер, а я получил свободу. Но разве я не был свободен уже несколько лет? С тех пор как снес голову Абдулле? Нет, свобода не приходит в один день. До нее нужно дорасти. Но теперь, когда Виллар был мертв, я чувствовал себя воистину свободным и мнил, что смогу избавиться от некоторых не очень приятных качеств, которыми наделил себя, но, как я мнил, не навечно.
   Я доработал сезон в «Le grand Cirque», потому что не хотел привлекать к себе внимание, уехав сразу же после смерти Виллара. Освободившись от непосильных расходов на его зелье, я перестал наведываться в чужие карманы и смог скопить немного денег. Я знал, чего мне хочется. Я хотел попасть в Англию. Я знал – в Англии есть эстрадные театры и всякие варьете, и думал, что мне там удастся найти работу.
   Я помню, что составил что-то вроде баланса прожитого – делал я это как можно хладнокровнее и в то же время, думаю, объективно. Сын дептфордского пастора и сумасшедшей, молодчик, искушенный в самых разных преступных профессиях. Я был квалифицированным карманником, приобрел опыт торговли наркотиками, умел драться разбитой бутылкой, имел навыки французского бокса – с использованием ног. Я мог говорить и читать по-французски, немного – по-немецки и по-итальянски, а по-английски изъяснялся на кошмарном арго, которое вобрало в себя все худшее из лексикона Виллара и Чарли.
   Что же в активе? Я был опытным престидижитатором и начинал понимать, что имела в виду миссис Константинеску, говоря о настоящем гипнозе в противоположность балаганному. Я был умелым механиком, мог починить любые часы и настроить старую каллиопу. Будучи пассивным участником неисчислимых актов мужеложства, я тем не менее оставался – в том, что касается собственной сексуальности, – невинным, и существовала большая вероятность, что останусь таким и впредь, поскольку никаких других женщин, кроме толстух, бородатых женщин, женщин-змей и цыганок-гадалок, я не знал. Вообще-то женщины мне нравились, но я не собирался делать с тем, кто мне нравится, то, что делал со мной Виллар… И хотя я, конечно, понимал, что между двумя этими действами есть различия, но считал, что ощущения пассивной стороны всегда одинаковы. У меня не было этого присущего Чарли неугомонного желания «засадить» какой-нибудь красотке. Как видите, все во мне перемешалось – молодеческий авантюризм и невинность.
   Конечно же, я не считал себя невинной овечкой. Молодым это не свойственно. Я считал себя самым крутым из всех крутых парней. У меня в голове все время вертелся стих из Псалтыри, который, казалось, точно описывал мое состояние: «Я стал, как мех в дыму».[95] Отец когда-то растолковал мне, что такое мех. Это козья шкура, которую вычистили, выдубили, надули и повесили над огнем, пока она не затвердела, как солдатский сапог. Вот таким я видел себя в те дни.
   Если не ошибаюсь, мне было двадцать два, и я был мехом, хорошо прокопченным в дыму. Чем жизнь наполнит этот мех? Я не знал. Но чтобы это выяснить, отправился в Англию.
   А вы, джентльмены, отправляетесь в Англию завтра утром. Извините, что задержал вас допоздна. Желаю вам доброй ночи.
   И в последний раз в Зоргенфрее мы провели маленькую пышную церемонию проводов в постель его величества Магнуса Айзенгрима, который на сей раз откланялся с необычно веселым для него видом.
   Киношники, разумеется, не сразу отправились в гостиницу. Они налили себе еще выпить и поудобнее устроились у огня.
   – Никак не могу понять, – произнес Инджестри, – какая часть из того, что мы слышали, отвечает действительности. Это неизбежная проблема любой автобиографии: о чем автор умолчал, о чем просто забыл, что слегка приукрасил, чтобы произвести впечатление? Возьмите эту историю о мести, например. Неужели он и в самом деле был таким монстром, каким себя подает? Сейчас он вовсе не кажется жестоким. Мы не должны забывать, что он по профессии маг. Всю жизнь он напускал на себя нечто демоническое. Я думаю, он хочет, чтобы мы поверили, будто он и вправду совершал демонические поступки.
   – Я отношусь к этому серьезно, – сказал Линд. – Вы, Роли, англичанин, а все англичане по самой своей природе предрасположены к жизнерадостности. Они не верят в зло. Если бы Гольфстрим перестал омывать их западное побережье, они бы мыслили иначе. Считается, что главные оптимисты – американцы, но на самом деле настоящие оптимисты – англичане. Думаю, он сделал все, о чем рассказал. Думаю, он медленно и жестоко убивал своего врага. Думаю, такие вещи случаются чаще, нежели полагают те, кто прячет голову в песок, чтобы не видеть зла.
   – Нет-нет, я вовсе не боюсь зла, – ответил Инджестри. – Я всегда готов взглянуть и на темную сторону, если это необходимо. Но я думаю, люди сгущают краски, когда им предоставляется такая возможность.
   – Вы, безусловно, боитесь зла, – сказал Линд. – Только дураки не боятся. Люди довольно запанибратски говорят о зле, в этом Айзенгрим совершенно прав. Это способ приуменьшить его силу или, по крайней мере, сделать хорошую мину при плохой игре. Глупость и пустозвонство – говорить о зле так, словно оно всего лишь какой-нибудь каприз или шалость. Зло – это реальность, в которой живут, по меньшей мере, полмира.
   – Все бы вам философствовать… – протянул Кингховн. – Философия – наркотик северян. Что такое зло? Вы этого не знаете. Но если вам требуется создать в вашем фильме атмосферу зла, вы говорите мне, а я организую тучи, необычный свет и найду нужный ракурс для съемок. Если же на эту сцену взглянуть в солнечный день и с другой точки, то атмосфера будет комедийная.
   – Вы всегда изображаете из себя крутого парня, реалиста, – сказал Линд. – И это замечательно. За это я вас и люблю, Гарри. Но вы не художник, ну разве что в своей узкой области, поэтому предоставьте-ка лучше мне решать, что на экране зло, а что – комедия. Это нечто большее, чем зрительный образ. Сейчас мы говорим о человеческой жизни.
   Во время этих вечерних посиделок Лизл говорила очень мало, и я думаю, киношники пребывали в заблуждении, полагая, будто ей нечего сказать. Но вот теперь она взяла слово.
   – О чьей жизни вы говорите? – спросила она. – Вот еще одна проблема биографии и автобиографии, мой дорогой Инджестри. У вас ничего не получится, если вы не сделаете кого-то одного героем драмы, а всех остальных – статистами. Вы только почитайте, что пишут о себе политики! Черчилль, Гитлер и иже с ними вдруг отходят на задний план рядом с сэром Завирало Пустобрехом, на которого всегда направлены прожектора. Магнусу не чужд эготизм преуспевающего артиста. Он раз за разом не забывал напоминать нам, что в его деле ему нет равных. Он делает это без ложной скромности. Его не останавливает этика среднего класса, по которой лучше бы это говорил кто-нибудь другой, а не он. Он знает – мы этого не скажем, поскольку ничто не может быть гибельнее для ощущения равенства, без которого невозможно приятное общение, чем назойливое напоминание о том, что один из членов вашей компании на голову выше остальных. Когда дела обстоят так, считается хорошим тоном, если особа выдающихся качеств помалкивает о своей исключительности. Поскольку Магнус вел свой рассказ в течение нескольких часов, мы решили, что его точка зрения – единственная.
   Взять хотя бы эту историю со смертью Виллара. Если послушать Магнуса, то получается, что Виллара убил он, подвергнув перед этим длительному, жестокому унижению. Трагедия смерти Виллара – в том свете, в каком ее представил Фаустус Легран. Но разве сам Виллар не человек? Кого он, лежа на своем смертном одре, считал героем драмы? Уж, конечно, не Магнуса, поверьте мне. Или посмотрите с точки зрения Господа. Но если вам это неловко, давайте предположим, что вы хотите сделать фильм о жизни и смерти Виллара. Вам понадобится Магнус, но не он здесь герой. Он всего лишь необходимый посредник, который приводит Виллара к могиле. Для каждого своя жизнь – история страстей, но у вас не получится никаких сногсшибательных страстей без доброго старого Иуды Искариота. Кто-то должен играть Иуду, и обычно эта роль считается тонкой и содержательной. Если вам предложили такую роль, можете этим гордиться. Помните Тайную вечерю? Христос сказал, что его предаст один из тех, кто сидит с ним за столом. Ученики по очереди стали спрашивать, кто же это сделает. И когда свой вопрос задал Иуда, Христос ответил, что тот и будет предателем.
   Вам никогда не приходило в голову, что в груди какого-нибудь из менее известных апостолов, ну, скажем, Иуды Леввея, брата Иакова, которого традиция представляет как толстяка, зрело недовольство: опять, мол, этот Искариот выставляется? Христос умер на кресте, у Искариота были свои страсти, но кто-нибудь может мне сказать, что сталось с Иудой Леввеем? А ведь он тоже был человеком, и если бы написал автобиографию, то, как вы думаете, занимал бы в ней Христос главное место? У постели умирающего Виллара, кажется, была какая-то бородатая женщина. Мне бы хотелось выслушать ее точку зрения. Правда, она – женщина, и, может быть, ей хватило бы ума не считать себя центральной фигурой этой истории, но кому бы она отвела главное место – Виллару или Магнусу?
   – Любой бы сгодился, – сказал Кингховн, – нужно только сосредоточиться на чем-то одном. Иначе вы получите cinéma vérité[97]. Смотреть на это иногда интересно, но это не имеет никакого отношения к vérité[96], потому что ни в чем вас не убеждает. Это вроде тех кадров о войне, что показывают по телевизору: поверить, что происходит что-то трагическое, невозможно. Если вы хотите, чтобы ваш фильм был похож на правду, вам нужен кто-то вроде Юргена, который знает, что такое правда, и кто-то вроде меня, который умеет снимать, чтобы вам и в голову не пришло, что правда может выглядеть как-нибудь иначе. Конечно, то, что вы получите, не есть правда, но во многих отношениях – не только в кинематографическом – это, возможно, гораздо лучше правды. Если вы хотите снять смерть Виллара с точки зрения бородатой женщины, я, безусловно, могу это сделать. Но я не считаю, что мою правду можно выдавать за более достоверную, чем все остальные. А почему? Да по той простой причине, что я могу снимать на заказ.
   – Ну да, об этом-то наши глупые умники вечно и грызутся, – отозвалась Лизл. – Если вам нужна правда, то, наверно, фильм вы должны снимать с точки зрения Господа, сосредоточившись на том, что он считает важным. И я не сомневаюсь, результат будет ничуть не похож на cinéma vérité. Но я думаю, что ни вы, Гарри, ни вы, Юрген, не годитесь для такой работы.
   – Бога нет, – высказался Кингховн, – и я никогда не испытывал ни малейшей потребности изобретать его.
   – Может быть, поэтому вы так и не стали художником. О да, вы классный профессионал, но художником вы не стали, – произнес Линд. – Только изобретя нескольких богов, мы начинаем испытывать беспокойство – чувствовать, что кто-то смеется над нами, а это один из путей к вере.
   – Айзенгрим много рассуждает о Боге, – вставил Инджестри, – и кажется, Бог для него до сих пор реальность, безмерная и ощутимая. Но – убийственно серьезная. Мех в дыму, понимаете ли… Нет, Библию время от времени нужно почитывать… там есть такие необыкновенные изюминки, только и ждут, чтобы их кто-нибудь выковырял. Но даже литературные переработки Библии для легкого чтения дьявольски толстые! Наверно, Библию можно было бы просматривать с пятого на десятое, но все равно я только на всякую скучищу и натыкаюсь – Аминадав породил Ионадава, и так далее.