Один из способов получить правильные ответы – предложить несколько неправильных самому.
   – Дай-ка я попробую угадать этих твоих «персонажей жизненной драмы», – начал я. – Он убил себя сам, потому что сам и съехал в своей машине с причала. Женщина, которой он не знал, – я бы сказал, что это его первая жена, которую я, как мне кажется, знал довольно неплохо, а он, безусловно, не знал о ней и половину того, что знал я. Женщина, которую он знал, это, безусловно, его вторая жена. Уж ее-то он узнал как облупленную, и если когда-нибудь человек попадал в медвежий капкан, думая, что ставит ногу на цветочную клумбу, то это был Бой Стонтон, когда женился на Денизе Хорник. Мужчина, исполнивший самое заветное его желание, – наверное, это ты, Магнус, и я думаю, ты знаешь, что у меня на уме: ты загипнотизировал беднягу Боя, сунул ему в рот этот камень и послал его на смерть. Ну, как вам это?
   – Меня удивляет топорность твоих подозрений, Данни. «Я стал, как мех в дыму; но уставов Твоих не забыл». Один из этих уставов запрещает убийство. Зачем мне убивать Стонтона?
   – Месть, Магнус, месть!
   – Месть за что?
   – За что? И ты еще спрашиваешь? После того, что ты нам рассказал о своей жизни? Месть за твое преждевременное рождение и безумие твоей матери. За твое рабство у Виллара и Абдуллы и за все эти кошмарные годы в «Мире чудес». Месть за лишения, которые сделали тебя тенью сэра Джона Тресайза. Месть за выверт судьбы, которая лишила тебя обычной любви и сделала белой вороной. Выдающейся, признаю, но все же белой.
   – Ох, Данни, какой же у тебя неразвитый, склонный к мелодраме ум! Месть! Если бы я был такой крупной белой вороной, как ты, то я бы обнял Боя Стонтона и поблагодарил за то, что он для меня сделал. Средства, возможно, были жестковаты, но результат абсолютно в моем вкусе. Если бы он не попал моей матушке по голове тем снежком, – закатав в него камень, что, конечно же, было совсем не по правилам, – то я, вполне возможно, пошел бы по стопам отца: служил бы баптистским священником в захолустном городке. У меня были взлеты и падения – падения, надо сказать, случались мордой прямо в грязь, – но теперь я в некотором роде знаменитость и владею ремеслом, которое гораздо лучше многих других. Я более совершенное человеческое существо, чем ты, старый ты дурак. Возможно, я прожил не очень счастливую сексуальную жизнь, но, уж конечно, у меня были любовь и дружба, и большая часть того лучшего, что у меня было, сейчас со мной – в этой постели. Все хотят быть предметом поклонения, но добиваются этого лишь очень немногие, и я среди этих немногих. Я зарабатываю себе на жизнь, делая то, что доставляет мне удовольствие, а это и в самом деле большая редкость. И кто подтолкнул меня в нужном направлении? Бой Стонтон! Стал бы я убивать такого человека? Ведь именно благодаря его вмешательству в мою жизнь я владею тем, что Лизл называет волшебным мировосприятием.
   Ты говоришь – месть. Да если кто и жаждал мести, так только ты, Данни. Ты всю жизнь прожил под боком у Стонтона, наблюдал за ним, предавался глубокомысленным размышлениям о нем, видел, как он погубил девушку, которую ты хотел (или думал, что хотел), тысячи раз желал ему зла. Нет, месть – это твой конек. А я никому в жизни и ни за что не хотел мстить.
   – Магнус, ты вспомни, как не давал умереть Виллару, когда он умолял тебя о смерти! А что ты сделал сегодня с беднягой Роли Инджестри? Это что, по-твоему, – не месть?
   – Признаю, я немного покуражился над Роли. Он причинил боль людям, которых я любил. Но если бы он случайно не вернулся в мою жизнь, то я бы о нем никогда и не вспомнил. Я не собирал шестьдесят лет свидетельства его вины, как это делал ты, храня камень, который Стонтон сунул в снежок.
   – С больной головы, Магнус… Когда вы со Стонтоном вышли от меня, чтобы ехать к тебе в отель, ты взял этот камень, а потом полиции пришлось извлекать его из челюстей Стонтона – он так там был зажат, что пришлось выбить ему зубы!
   – Я не брал этого камня, Данни. Его взял Стонтон.
   – Правда?
   – Да. Я видел, как он это сделал. Ты же поставил свой ларец назад на книжную полку. Ларец с прахом моей матери. Данни, черт тебя возьми, зачем тебе понадобилось хранить ее прах? В этом есть что-то омерзительное.
   – Я не мог заставить себя расстаться с ним. Твоя мать сыграла в моей жизни особую роль. Для меня она была святой. Не просто хорошей женщиной, а святой, и ее влияние на мою жизнь сродни чуду.
   – Ты мне часто об этом говорил, но я ее знал только как сумасшедшую. Я стоял у окна нашего несчастного дома и сдерживал рыдания, а Бой Стонтон и его шайка, проходя мимо в школу, кричали: «Блядница!»
   – Ну да, и ты ввел полицию в заблуждение, сказав, что впервые встретился с ним в день его смерти.
   – Абсолютная правда. Я знал, кто он такой, когда ему было пятнадцать, а мне – пять. Как тебе прекрасно известно, он был в нашем городишке Юным Богатым Властителем. Но формально мы так и не были знакомы, пока ты не представил нас друг другу, и я исходил из того, что полиция именно об этом меня и спрашивает.
   – Увертки.
   – Уклончивый ответ – согласен. Но я отвечал на вопросы, а не читал лекции тем, кто меня допрашивал. Я следовал давнему совету миссис Константинеску: не выбалтывай всего, что знаешь, в особенности если имеешь дело с полицейскими.
   – Ты не сказал им, что тебе было известно о назначении Боя губернатором провинции, когда никто другой об этом не знал.
   – Все знали, что это готовится. Я узнал это, когда он появился в театре во второй раз, потому что во внутреннем кармане его великолепного смокинга лежало извещение о назначении. Лизл тебе уже сказала, что один из членов нашей труппы – наш администратор – встречал важных гостей в фойе. Я полагаю, он узнал, что слухи стали свершившимся фактом, использовав для этого средства, в которые я предпочитал не вникать. Ну да, я знал. И Медная голова со сцены в тот вечер вполне могла бы выдать этот секрет, но мы с Лизл решили, что это было бы бестактно.
   – И о том, что Бой Стонтон дважды приходил на «Суаре иллюзий», ты тоже не сказал полиции.
   – Многие приходили по два раза. А кто-то даже и по три, и по четыре. Это очень хорошее шоу. Но ты прав. Стонтон пришел, чтобы увидеть меня. Я вызвал у него такой же интерес, какой вызывал у окружающих сэр Джон. Я думаю, в моей личности есть что-то такое (что было и в сэре Джоне), что по-особому привлекает некоторых людей. Моя личность, как тебе прекрасно известно, это важнейший из наших трюков.
   Уж кто-кто, а я об этом прекрасно знал. И как его личность возобладала в экранизации «Un Hommage à Robert-Houdin», тоже знал! Я всегда считал, что личностные свойства в кинематографе теряются. Мне казалось вполне естественным, что изображение на пленке – вещь менее интересная, чем сам человек. Но только не в том случае, когда это изображение – плод искусства Линда и гениального пьяницы Кингховна. Я сидел в маленькой просмотровой в здании Би-би-си, пораженный тем, что на экране Магнус выглядел живее, чем кто-либо и когда-либо – на сцене. Да, его игра, с точки зрения кинематографа, была немного театральной, но в этой театральности сквозило столько изящества, столько благородства и совершенства, что никто и не пожелал бы ничего другого. Просматривая фильм, я вспомнил, что говорилось о театральных звездах, когда я был мальчишкой: у них был лоск. Они обладали завидной непринужденностью. Они ничего не делали так, как делали другие, и относились к своей публике (независимо от роли, которую исполняли) с удивительным уважением, так что возникало чувство, будто великий человек дружески выделил из толпы вас лично. Я подумал об этом, когда Магнус рассказывал нам, как сэр Джон принимал аплодисменты при первом своем выходе в «Скарамуше», как позднее, во время турне по Канаде, он произносил заключительные монологи, которые, казалось, захватывали публику, молча жаждавшую такого внимания. Магнус обладал тем же самым лоском, причем в высшей и тончайшей мере, и теперь я понял, как реагировал на это Бой Стонтон, который на протяжении всей своей жизни поклонялся одному и тому же герою, вплоть до семидесяти лет.
   Лоск! Ах, как Бой жаждал лоска! Каким кумирам внимал! Я мог себе представить, как он, уже назначенный губернатором, жаждал владеть тем, что демонстрировал на сцене Магнус. Губернатор, а смотрите-ка, такая незаурядность – вот удивились бы Простофили!
   Какое-то время мы хранили молчание. Но меня распирали вопросы, я жаждал однозначных ответов, хотя и понимал, что ничего однозначного не существует. И я нарушил тишину:
   – Если не ты «мужчина, исполнивший самое заветное его желание», то кто же это был? Хорошо, допустим, «неизбежный пятый, хранитель его совести и хранитель камня» – это я, спишем неточности на обычную прорицательскую высокопарность. Но кто исполнил его желание? И что это было за желание?
   На этот раз заговорила Лизл:
   – Это вполне мог быть его сын. Не забудь про Дэвида Стонтона, который был продолжением своего отца. Неужели ты начисто лишен этой мужской тяги – продолжить себя? Мужчины видят в этом бессмертие. Бой Стонтон, который сколотил огромное состояние, начав с нескольких полей сахарной свеклы и закончив целым конгломератом предприятий, известных во всем мире. Ты уж извини мой национализм, но весьма примечательно, что, когда Стонтон умер, – или покончил с собой, как сообщалось, – о его смерти появилось довольно пространное сообщение в нашей «Neue Zürcher Zeitung».[210] Эта газета, как и лондонская «Таймс», признает только самые выдающиеся достижения Ангела смерти. Их колонка некрологов – настоящий список придворных Небесного королевства. Ну, так кто наследует земную славу важной персоны? Люди вроде Стонтона считают, что их сыновья.
   Сын-то у Стонтона был, это нам известно. И какой сын! Не позор для отца. Для некоторых позор – настоящая трагедия. Дэвид Стонтон добился успеха. Знаменитый адвокат по уголовным делам, а к тому же проницательный критик отцовских недостатков. Человек, который беспристрастными глазами видел, как великолепный Бой стареет, богатеет, становится более могущественным; но его это ничуть не впечатляло. Человек, который не восторгался необыкновенным успехом своего отца у женщин и не собирался подражать ему в этой области. Человек, который благодаря кровным узам и детской интуиции постиг ту страшную, неутоляемую жажду, из которой произрастают амбиции вроде тех, какими был одержим Бой Стонтон. Не знаю, понимал ли это Дэвид осознанно, но он противился этой исключительной одержимости – быть всем, повелевать всеми, владеть всем. И его сопротивление обрело наиболее болезненную для отца форму: он отказался произвести на свет наследника. Он отказался продолжить род и имя Стонтонов и славу, которая принадлежала ему по праву. Он вогнал нож в самое чувствительное место. Только не торопись с выводами: Дэвид Стонтон не был тем человеком, который исполнил самое заветное его желание.
   – А не слишком ли ты фантазируешь?
   – Нет. Стонтон поведал об этом Магнусу, а Магнус – мне.
   – Это была одна из тех ситуаций, о которых всегда говорит Лизл, – сказал Айзенгрим. – Ну, ты же знаешь, у человека в жизни наступает исповедальный период. Иногда он садится за автобиографию. Иногда, как я, рассказывает свою историю группе слушателей. Иногда слушатель всего один. Именно так это и было со Стонтоном.
   Ты, конечно же, помнишь, что происходило в твоей комнате вечером третьего ноября. Мы со Стонтоном сразу почувствовали взаимную симпатию – так иногда бывает. Он хотел познакомиться со мной, а я испытывал к нему нечто большее, чем праздное любопытство, потому что он пришел из моего прошлого и ничуть не был похож на то, чем обещал стать упитанный хвастунишка, который кричал моей матери: «Блядница!» Ты понял, что мы почувствовали взаимную симпатию, и тебе это не понравилось. Вот тогда-то ты и решил открыть тайну и сказал Стонтону, кто я такой и как он в буквальном смысле спровоцировал мое рождение; поведал ему, что знал о камне в снежке и хранил его все эти годы. У тебя даже прах моей матери хранился в ларце. А Стонтон, слушая все это, и бровью не повел. Он отрицал все – и я уверен: вполне искренно, – что не сохранилось в его памяти. Он предпочел считать, что все это имеет к нему лишь очень отдаленное отношение. Если учесть, как ты на него наседал, он продемонстрировал самообладание всем на зависть. Но несколько резкостей в твой адрес он произнес.
   В машине по дороге из школы он дополнил сказанное. Он основательно бранил тебя, Данни. Сказал мне, что ради мальчишеской дружбы все эти годы заботился о твоем финансовом благополучии, и в результате ты стал обеспеченным и даже зажиточным человеком. Он приглашал тебя в свой дом и таким образом свел с очень важными персонами – с персонами, играющими важную роль в бизнесе. Он избрал тебя в наперсники, когда его первый брак покатился в тартарары, и ничем не проявил своего раздражения, когда ты принял сторону его жены. Он мирился с твоим ироническим отношением к его успехам, потому что знал: корни твоей иронии – в ревности.
   Он был оскорблен тем, что ты ни слова не сказал ему про Мэри Демпстер – он ни разу не назвал ее моей матерью – и про то, что она долгие годы провела в психушке. Он был бы рад помочь попавшей в беду женщине из Дептфорда. А еще он был зол и уязвлен, что ты держишь этот проклятый камень у себя на столе – чтобы каждый день напоминал тебе о недобрых чувствах к нему, Бою. Камень в снежке! Да ведь такое любой мальчишка мог сделать – просто из озорства. Он и подумать не мог, что твоя темная рассудительная кровь так напитана ненавистью – ведь ты делал деньги на святых!
   Вот тогда-то я и начал его понимать. О да, за следующий час я довольно хорошо его понял. Как я уже сказал, мы ощутили взаимную симпатию, но я не доверял таким вещам с тех самых пор, как мы почувствовали взаимную симпатию с Вилларом. Это небезопасно. Наверно, дело в сходстве характеров. Бой Стонтон обладал каким-то волчьим качеством, которое умело скрывал, а возможно, никогда не признавал его в себе. Но я-то знаю, что это такое. Лизл тебе говорила, что и во мне есть немало волчьего, именно поэтому она и предложила мне взять псевдоним Айзенгрим – имя волка из старых притч; но на самом деле это имя означает зловещую твердость, жестокость самого железа.[211] Я взял себе это имя и признал свою волчью натуру, а значит, выпустил на поверхность дремавшего во мне зверя – так я, по крайней мере, мог чувствовать его присутствие и время от времени приглядывать за ним. Не скажу, что волка я приручил, но я знал, где его лежбище и на что он способен. Иначе обстояли дела у Боя Стонтона. Этот жил лицом к солнцу и даже понятия не имел о волчьей тени, которая следовала за ним по пятам.
   Мы, волки, по природе собственники, а особенно мы любим, когда нам принадлежат люди. Голод наш неутолим. Смысла, значения в нем нет ни на грош – он просто существует и владеет вами. Как-то раз я обнаружил его в себе, и хотя в то время не знал, что это такое, но сразу понял: это исходит из самых сокровенных глубин моего «я». Когда мы в Канаде играли «Скарамуша», у меня каждый вечер происходила короткая встреча с сэром Джоном – перед самой сценой «два-два». Мы должны были встать рядом перед зеркалом, чтобы убедиться: костюмы и грим у нас совпадают до мельчайших деталей, и, когда я появлюсь на сцене в качестве его дублера, иллюзия будет полной. Я всегда наслаждался этим мгновением, потому что, когда речь заходит о совершенстве, во мне просыпается волк.
   В тот вечер, о котором я говорю (это было в гримерной сэра Джона в оттавском театре Рассела), мы стояли перед превосходным зеркалом – в полный рост. Он смотрел. Смотрел и я. Я видел, как он хорош. Эгоист, каким только может быть театральный премьер, но в его лице – старом под слоем грима – были мягкость и сочувствие ко мне, потому что я был молод и мне еще многому предстояло научиться, а снедавшая меня ненасытная алчность вполне могла превратить меня в дурака. Сочувствие ко мне и одновременно умиротворенное удовлетворение собой, так как он знал, что стар и владеет всеми преимуществами возраста. Но в моем лице (так похожим на его, что мое дублерство придавало пьесе какой-то особый изыск) было внимательное восхищение, под которым виделось мое волчье «я»: моя жажда быть даже не похожим на него – а быть им, чего бы это ни стоило. Я любил его и верно служил ему до самого конца, но в глубине души хотел съесть его, владеть им, обратить в свою собственность.
   Он тоже увидел это и слегка шлепнул меня, словно говоря: «Уж дай мне дожить свое, дружок. Я это заслужил, э? У тебя такой вид, будто ты хочешь слопать меня с потрохами. Но ведь в этом нет никакой необходимости, кн?» Не было произнесено ни одного слова, но я покраснел под гримом. И что бы я ни делал для него впоследствии, я никак не мог смирить в себе волка. Если я и был излишне резок с Роли, то лишь потому, что рассердился на него: он разглядел то, что, как мне казалось, я искусно скрывал.
   То же самое было и с Боем Стонтоном. Нет-нет, не на поверхности. У него был превосходный внешний лоск. Но он оставался хищником.
   Он вознамерился проглотить меня. Приступил он к этому с привычной легкостью и, думаю, даже ни на секунду не задумываясь о том, что делает. Он наизнанку выворачивался, стараясь быть очаровательным и привлечь меня на свою сторону. Кончив бранить тебя, он начал подыскивать тебе оправдания. Делал он это таким образом, чтобы угодить мне: ты, мол, жил убогой жизнью школьного учителя и приобрел не ахти какую репутацию в научных кругах, тогда как мы с ним добились блестящих успехов и дышали, в отличие от тебя, горним воздухом.
   Да, то, что он делал, он делал блестяще. Не так-то легко казаться молодым, но тот, кто умеет делать это красиво, приобретает необыкновенное обаяние, потому что он словно бы обращает в бегство Старость, а то и саму Смерть. Голос его звучал по-юношески звонко, а в разговоре он, с одной стороны, не щеголял идиотскими новомодными словечками, а с другой – избегал доисторического жаргона, который выдал бы его с головой. Мне все время приходилось напоминать себе, что моему собеседнику за семьдесят. Моя профессия требует, чтобы я демонстрировал хорошую физическую форму, но я знаю, как это делается, потому что научился у сэра Джона. А вот Бой Стонтон – притом, что он-то был всего лишь любителем – мог кое-чему научить меня в искусстве казаться молодым, не прибегая ко всяким нелепостям. Я знал: он стремится обратить меня в собственность, очаровать меня, слопать меня, приручить. Только что он обнаружил, что потерпел поражение: он-то считал, что слопал тебя, Рамзи, но ты оказался похож на сказочных героев, которые целыми и невредимыми выходят на свободу из брюха великана.
   И вот он попытался слопать меня – так упустивший одну девицу тут же начинает увиваться за другой.
   Нам непременно нужно поговорить, сказал он. Мы направлялись из твоей школы в мой отель, и, огибая Куинс-Парк-Серкл, он съехал с проезжей части на отдельную дорожку, ведущую к зданию законодательного собрания, и затормозил у входа с величавым мраморным портиком. Скоро это станет его персональным входом, сказал он.
   Я знал, о чем он ведет речь: назначение, о котором будет объявлено на следующее утро. Он был полон этого события.
   – Не сомневаюсь, – сказал я. – Это очень в его духе: он – повелитель целого царства, женщины, делающие ему реверансы, и все такое. И уж конечно, этого жаждала его жена, которая все и устроила.
   – Да, но дело обстояло не так просто. Получив желаемое, он потерял уверенность, что это ему нужно. Если ты принадлежишь к волчьему братству, то с тобой нередко такое случается: не успеешь ты достичь того, к чему стремился, как уже начинаешь это презирать. Радость Боя была сродни ощущению человека, который думает, что попал в капкан.
   – Да, работенка эта – не одни удовольствия. Что такое торжественный прием? Ты приезжаешь в законодательное собрание в карете, кавалькада конных солдат спереди и сзади, тысячи поклонов – ведь ты представляешь корону. Потом вдруг ты обнаруживаешь, что читаешь речь, написанную кем-то другим, и провозглашаешь политический курс, который тебе, возможно, не нравится. Если он не хотел становиться представительской фигурой, то должен был придушить Денизу, когда та взялась добывать ему эту работу.
   – Разум, разум, разум! Ты ведь прекрасно знаешь, Данни: когда мы принимаем важные решения, наш разум дремлет. Бой жаждал обзавестись этим государственным ландо с конными солдатами и каким-то образом умудрился внушить себе дурацкое представление, будто в качестве губернатора он будет чем-то управлять. Но он сразу же понял, что ошибся. Он пробежал план мероприятий на первый месяц своего пребывания в должности и потерял душевное равновесие, узнав, какие места ему придется посещать и что делать. Подарить флаги бойскаутам, присутствовать на открытии дома для престарелых, съесть добрую сотню официальных обедов с целью сбора пожертвований для борьбы с болезнями, о которых он и слышать не хотел. И улизнуть у него не было никакой возможности. Секретарь сообщил, что выбора у него нет. Должность требовала его участия во всех этих мероприятиях, и он не мог не выполнить своих обязательств. Но больше всего он был раздосадован другим.
   Такую должность не получишь за два-три дня, и ему о грядущем назначении стало известно за несколько недель. В это время у него образовались какие-то дела в Лондоне, и, находясь там, он счел, что неплохо бы позаботиться о парадной форме. Так он сказал сам, но я-то – такой же волк, как и он, – знал, как ему, вероятно, не терпелось побольше разузнать обо всей этой государственной мишуре. И вот – к Иду и Равенскрофту[212], денег не жалеть и чтобы заказ был выполнен в лучшем виде. Оказалось, что у них есть парадная одежда как раз такая, как ему нужно. Он ее примерил, чтобы посмотреть, каким будет общее впечатление. И хотя было совершенно очевидно, что все это сшито на человека комплекции помельче, впечатление было ужасающим. «Внезапно я перестал быть похож на себя, – сказал он. – Я оказался стариком. Не дряхлым, не жирным, не отталкивающим, но все же, несомненно, стариком».
   Он ожидал от меня сочувствия, но волк никогда не должен обращаться за сочувствием к волку. «Вы и есть старик, – сказал я ему. – Очень красивый и хорошо сохранившийся, но все равно никто не примет вас за молодого». «Да, – ответил он. – Но все же не такой, каким кажусь в этом мундире. Не представительская фигура. Я попытался надеть фуражку чуть набок – посмотреть, не поможет ли, но тут присутствовавший при этом человек с портновским метром на шее сказал: Нет-нет, сэр, так нельзя, и поправил ее, чтобы сидела прямо. И тут я понял, что теперь всегда рядом со мной будет человек, который станет поправлять на мне фуражку, а я буду лишь бесплатным приложением к этой форме».
   Пробыв семь лет своей жизни хитроумной начинкой Абдуллы, я смотрел на ситуацию, в которой оказался Стонтон, совсем не так, как он. Конечно же, Абдулла был надувательством. Он был создан, чтобы морочить Простофиль. Но губернатор не имеет права опуститься до уровня Абдуллы. Губернатор – воплощение всего корректного, честного, предсказуемого. Простофили получили его, и теперь он должен выполнять их желания.
   «Я потерял свободу выбора», – сказал он и, кажется, ждал, что я в ужасе всплесну руками. Но я этого не сделал. Я получал удовольствие. Для тебя, Данни, Бой Стонтон был старой историей, а для меня – новой, и я тоже по-своему вел свою волчью игру. Я не забыл уроки миссис Константинеску и знал, что ему нужно выговориться, а я был готов слушать. Я помнил совет старой Зингары: «Баюкай их». И я принялся баюкать его.
   «Я вижу, вы оказались в ситуации, в которую никогда бы не попали, действуй вы с открытыми глазами. Но выход есть из любого положения. Неужели вы не видите никакого выхода?»
   «Даже если я и найду выход, то вы только представьте, что произойдет, если я вдруг откланяюсь», – сказал он.
   «Наверно, будете продолжать жить так, как жили до сих пор, – сказал я ему. – На вас обрушится град критики, потому что вы отказались от должности, которую вам даровала Корона. Но, осмелюсь сказать, такое уже случалось».
   Клянусь, делая это замечание, я не имел в виду ничего конкретного. Но он, услышав это, оживился. Он посмотрел на меня так, словно я сказал что-то необыкновенно ценное. Потом он сказал: «Но он-то относился к этому по-другому. Он был моложе».
   «Вы это о чем?» – спросил я.
   Он как-то странно посмотрел на меня.
   «Я говорю о принце Уэльском, – сказал он. – Вы же знаете, он был моим другом. Хотя нет, не знаете. Но много лет назад, когда он приезжал в Канаду, я был его помощником, и он оказал на меня очень сильное влияние. Я многому у него научился. Понимаете, он был необыкновенный. Это был поистине удивительный человек – что он и продемонстрировал при отречении. Какое нужно было иметь мужество!..»
   «Это потребовало мужества и кое от кого из родни, – сказал я. – Как вы думаете, он был счастлив после этого?»
   «Думаю – да, – сказал он. – Но он был моложе».
   «Я уже говорил, что вы старик, – сказал я. – Но я не имел в виду, что жизнь для вас кончилась. Вы в великолепной форме. Можете прожить еще, по меньшей мере, лет пятнадцать. Если подумать о том, сколько всего вы сможете сделать за это время…»