Как и многие обезьяны, Ранго часто мастурбировал, и когда Счастливая Ганна выражала в связи с этим свое недовольство, Хайни со смехом выдавливал из себя: «Это же естественно, разве нет?» – и подуськивал Ранго к сему действу во время Последней смены, чтобы видели молодые люди. И тогда Ганна кричала на весь шатер: «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в меня[57], тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской». Но юные зрители, вероятно, не были верующими в том смысле, в каком об этом говорит евангельский текст, потому что во все глаза смотрели на Ранго – кто ухмыляясь, кто со стыдливым любопытством, а некоторые девушки явно не понимали, что происходит. Гас пыталась пресечь это, но даже у Гас не было рычагов воздействия на Ранго, она разве что могла снять его с представления, но он был слишком хорошей приманкой для зрителей. Ганна решила, что Ранго – что-то вроде нераскаявшегося грешника, и стала читать в связи с этим пространные проповеди. Она пророчила, что Ранго сойдет с ума, если только у него для этого хватит мозгов. Но Ранго так и умер нераскаявшимся.
   А на мой взгляд, весь «Мир чудес» Уонлесса был нераскаявшимся грешником. Неужели Христос умер ради них? – спрашивал я себя, сидя в скорлупе Абдуллы. В конечном счете я пришел к выводу, что нет, не ради них. Теперь я думаю, что ошибался тогда, но не забывайте: я ведь начал размышлять на эту тему, когда мне едва исполнилось десять лет и я был бесконечно несчастен. Я жил в мире, который казался мне грязным, с какой стороны ни посмотри; я сформировался в мире, где было мало любви, но много суеты вокруг добродетели. Правда, никакой добродетели я там не видел и не чувствовал.
   Тут Айзенгрима прервал Линд.
   – Извините, что вмешиваюсь, – сказал он, – но вы были с нами предельно откровенны, и мой вопрос порожден не праздным любопытством, а искренним участием. Вы ступили на стезю бродячего актера, потому что Виллар изнасиловал вас. Больше таких случаев не было?
   – Было. И немало. Не стану делать вид, будто я дал вам более или менее полное представление о Вилларе. Я думаю, такие люди – редкость. Я прекрасно знаю, что гомосексуализм не исключает своеобразной любви, но у Виллара все ограничивалось каким-то извращенным импульсом, совершенно не замутненным ни привязанностью, ни участием – разве что к самому себе. Не реже чем раз в неделю мы повторяли то, первое, действо. Для этого нужно было находить подходящие места, а происходило все быстро и обычно молча, если не считать моих редких всхлипов и каких-то звуков, издаваемых Вилларом и – как это ни странно – тоже похожих на всхлипы.
   – И вы никогда не протестовали, никому не жаловались?
   – Я был ребенком. Я сердцем чувствовал: то, что делает со мной Виллар, очень нехорошо, а он не упускал случая напомнить, что вся вина лежит на мне. Он мне говорил, что если я хоть словечком обмолвлюсь об этом кому-нибудь, то немедленно окажусь в руках закона. А как поступит закон с мальчиком, который делает то, что делаю я? На снисхождение мне рассчитывать не приходится. Когда я как-то набрался мужества и спросил, как поступит закон с ним, он ответил, что закону до него не добраться. Что, мол, у него, у Виллара, повсюду в верхах свои люди.
   – Неужели вы верили в это?
   – Господи ты боже мой, как вам повезло родиться в хороших семьях и в хороших местах! Вы даже не сомневаетесь, что полицейский – ваш друг! Рамзи, ты помнишь мой дом?
   – Прекрасно помню.
   – Настоящий храм любви, да?
   – Твоя мать очень тебя любила.
   – Моя мать была сумасшедшей. Почему? У Рамзи есть на этот счет отличная теория. Между ними существовала какая-то особая связь. Но для меня она всю жизнь была укором, так как я знал, что виноват в ее сумасшествии. Отец мне говорил, что она сошла с ума во время родов и из-за них. Я родился в тысяча девятьсот восьмом году, когда еще верили во всякие небылицы о деторождении, а особенно в таких местечках, как Дептфорд. То были последние денечки великой легенды о материнской любви. Мол, когда ваша мать рожает вас, в своих страданиях она приближается к самым вратам смерти только для того, чтобы дать жизнь вам. И вам никогда уже с ней не расплатиться за ваше появление на свет. Будь вы самый распослушный, самый любящий сын – этот долг вам не погасить. Как тяжкое бремя всю жизнь несете вы чувство вины перед нею. Боже мой, я до сих пор слышу, как Чарли, стоя на сцене одного из тысяч занюханных эстрадных театриков, под аккомпанемент пианиста дрожащим голосом поет «В монастырском саду»[58]:
 
М – миллион ее тревог,
А – адвокат твой перед Богом,
М – мудрость, чтобы ты найти опору мог,
А – ангел твой хранитель строгий.
Сложи их и получишь МАМА –
Все в этом слове для меня.
 
   Таким было общепринятое отношение к матерям в то время и в том мире, к которому принадлежал я. Что с этого? А вы представьте себе, каково мне было расти с матерью, которую мой отец каждое утро привязывал на веревку, прежде чем отправиться на лесопилку, где работал бухгалтером. Он уже не был пастором, потому что не мог оставаться священником после ее позора. Что это был за позор? Она дала повод моим однокашникам кричать «Блядница!», когда те проходили мимо нашего дома. Она дала им повод отпускать грязные шутки о блядницах, когда я попадался им на глаза. Вот и все дела. Опозоренный и погубленный дом. А все почему? А потому, что в нем родился я. Вот и все.
   Нет, не все. Я говорил, что Виллар, пользуясь мной, вроде бы как всхлипывал. Иногда, всхлипывая, он начинал приговаривать; а приговаривал он вот что: «Ах ты, бляденок!» А когда все заканчивалось, он со словами: «Бляденок! Вот кто ты – настоящий бляденок!» – отпускал мне оглушительную затрещину. На самом деле он не вкладывал в это ничего ругательного. Казалось, это составляет часть его ритуала, его блаженства. Неужели не понимаете? «Блядница» – это то, чем была моя мать и что погубило наш дом, когда родился я. А я был «бляденок». Грязнее меня никого на этом свете не было. И я был Никто. А вы еще спрашиваете, почему я никому не жаловался на то, что со мной дурно обращаются. Да какие у меня были права? Я даже и не догадывался о том, что существуют какие-то «права».
   – И что же – все это продолжалось, но никто так ничего и не знал? Даже подозрений ни у кого не возникло? – Линд был бледен. Он принимал этот рассказ очень близко к сердцу. Я даже не подозревал, что в нем столько сострадания.
   – Конечно, они знали. Но Виллар проявлял чудеса изобретательности, и у них не было никаких доказательств. Уж нужно было быть совсем слепым и глухим, чтобы не догадываться о том, что происходит, а бродячие актеры знали об извращениях не понаслышке. Они отпускали всякие намеки, и иногда – очень злые. Особенно Сонненфелс и Молца. Хайни и Дзовени считали, что это прекрасный предмет для шуток. Эм Дарк временами выказывала мне сочувствие, но Джо не хотел, чтобы она вмешивалась, когда дело касалось Виллара, потому что Виллар в «Мире чудес» был фигурой влиятельной. Виллар и Чарли были дружками, а если бы Чарли невзлюбил кого из Талантов, то уж он бы нашел способ свести к минимуму его роль в представлении, а тогда и Гас могла прийти к выводу, что нужен какой-нибудь новый Талант.
   Кроме того, большинство Талантов смотрели на меня как на черную кошку – не секрет, что бродячие актеры суеверны. В самом начале моей карьеры в «Мире чудес» у меня был жуткий скандал с Молцей из-за того, что я нечаянно передвинул на несколько дюймов его сундук в гардеробной. Профессор Спенсер давал мне урок чистописания, а я расположился на краешке стола. Вдруг неожиданно на меня налетел Молца, выкрикивая что-то неразборчивое, и Спенсеру с трудом удалось его урезонить. Потом Спенсер предупредил меня, чтобы я не прикасался к сундуку – это считается плохим знаком. Когда грузчики привозят его из багажного вагона, они ставят его туда, где он должен находиться, и там он и стоит, пока его снова не отвозят в багажный вагон поезда. Мне пришлось пройти довольно сложный обряд, чтобы прогнать несчастье, а Молца весь день был не в себе.
   Актеры очень суеверны. Тот, кто приносит неудачу, может погубить шоу. Некоторые Таланты были уверены, что я приношу неудачу – так проявлялось их отвращение к тому, что я для них воплощал, и к Виллару, которого все они ненавидели.
   Одна лишь Толстуха как-то раз напрямик поговорила со мной о том, что я и кто я. Не помню, когда точно это было, но знаю, что в начальный период моего пребывания в «Мире чудес». Наверно, на второй или третий год, когда мне было лет двенадцать-тринадцать. Однажды утром перед первой сменой, когда еще даже каллиопа не начала своих завываний, извещавших о том, что «Мир чудес» и его подданные готовятся к представлению, Счастливая Ганна восседала на своем троне, а я что-то делал с Абдуллой, которого каждый день тщательно проверял на предмет возможных неисправностей.
   «Подойди-ка сюда, малыш, – сказала она. – Хочу с тобой потолковать устами к устам, и явно, а не в гаданиях.[59] Тебе это что-нибудь говорит?»
   «Это из Чисел», – сказал я.
   «Точно, из Чисел. Глава двенадцатая, стих восемь. Ты это откуда знаешь?»
   «Просто знаю и все».
   «Нет-нет, ты это не просто знаешь. Тебя этому научили. И тебя этому научил тот, кто думал о спасении твоей души. Может, это сделала твоя мама?»
   «Мой папа», – сказал я.
   «А он не научил тебя десятому стиху из двадцать второй главы Второзакония?»
   «Это о нечистом ночью?»[60]
   «Точно. Тебя хорошо учили. А он тебя не учил тринадцатому стиху тринадцатой главы Бытия?»
   «Не помню».
   «О том, что жители Содомские были злы и весьма грешны перед Господом?»
   «Не помню».
   «Ну уж а тринадцатый из двадцатой Левита ты должен помнить».
   «Не помню».
   «Прекрасно помнишь! Если кто ляжет с мужчиною, как с женщиною, то оба они сделали мерзость; да будут преданы смерти, кровь их на них».
   Я на это ничего не сказал, но мое лицо наверняка меня выдало. Это была одна из самых страшных угроз Виллара: если меня схватят, то непременно повесят. Но перед Толстухой я был нем как рыба.
   «Ну, так ты знаешь, о чем это?»
   Я прекрасно знал, о чем это. За время, проведенное мною в балагане, я успел немало узнать о том, как мужчины ложатся с женщинами, потому что в дороге Чарли с Вилларом почти ни о чем другом и не говорили. Это было какое-то темное дело; насколько я понимал – какая-то пародия на то действо, которое я вынужденно совершал с Вилларом, и я пришел к выводу, что одно ничуть не лучше другого. Но сейчас я укрылся в убежище, в котором обычно и прячутся дети, – в молчании.
   «Ты знаешь, куда это тебя приведет, да? Прямехонько в ад, где червь не умрет, огонь не угаснет».[61]
   Я ответил на это гробовым молчанием.
   «Тебе здесь не место. Я, конечно, не о балагане говорю. В балагане есть много чего хорошего. Но этот Абдулла! Он настоящий идол, а Виллар и Чарли обманывают добрых людей, которые приходят сюда, чтобы увидеть честное представление, подначивают их преклоняться перед идолом и чуть ли не поклоняться ему, и они не останутся безнаказанными.[62] Вот уж нет! И ты тоже будешь наказан, потому что ты – орудие идола и виновен так же, как они».
   «Я всего лишь делаю то, что мне велят», – сумел вставить я.
   «Так говорили многие грешники, твердили это до тех пор, когда говорить было уже бесполезно. А эти фокусы! Ты ведь учишь фокусы? Зачем они тебе нужны?»
   Тут меня осенило. Я заглянул ей прямо в глаза:
   «Я почитаю их за сор, чтобы приобресть Христа».[63]
   «Вот это ты правильно сказал, малыш. Главное всегда ставь во главу. Если ты так чувствуешь, может быть, для тебя еще не все потеряно. – Она сидела на своем стуле, чуть наклонясь вперед (больше у нее не получалось) и уперев пухлые ручки в огромные колени, которые во всей красе торчали из-под ее розового комбинезончика. – Я тебе скажу то, что всегда говорю, – продолжала она. – Есть две вещи, к которым ты всегда должен быть готов в этой жизни: бороться за справедливость и каждый день читать Библию. Я борец. Всегда была борцом. Могучим воином Господа. И ты видел, как я в поезде читаю мою старую Библию, которая так обветшала и захватана, что мне говорят: „Какой позор! Почему бы вам не купить себе новый экземпляр Слова Божьего?“ А я отвечаю: „Мне дорога эта старая Библия, потому что она была со мной в радостях и горестях, и то, что вам кажется похожим на грязь, для меня – следы любви и почитания“. Чистый меч и грязная Библия! Вот мой боевой клич в моей ежедневной борьбе за Господа: чистый меч и грязная Библия! Так вот и запомни. И задумайся над тринадцатым стихом двадцатой главы Левита – откажись от всего этого блуда и содомского омерзения, пока не поздно, если только уже не поздно».
   Я отошел от Счастливой Ганны, спрятался в Абдулле и крепко задумался над тем, что она сказала. Мои мысли ничем не отличались от мыслей многих убежденных грешников. Я хвалил себя за сообразительность – вот ведь вспомнил слова, которыми сумел так ловко отразить ее нападение. Меня пугал тринадцатый стих двадцатой главы Левита и еще один тринадцатый – видите, насколько я успел стать дитем суеверного бродячего балагана, – из Исхода. Два раза тринадцать! Ничего более зловещего и придумать было нельзя! Я знал, что должен раскаяться, и раскаялся, но я знал, что не могу прекратить грешить, потому что Виллар меня убьет, а я не только боялся смерти, но и не хотел умирать. Детская психика настолько пластична, что, когда началась первая смена и настала очередь Абдуллы, я с удовольствием обыграл одного особенно противного Простофилю.
   После этого у меня с Ганной было еще множество разговоров – что-то вроде соревнований на знание Библии. Был ли я лицемером? Не думаю. Просто я обрел привычку приспосабливаться к публике. Как бы то ни было, но моя теологическая подготовка, кажется, убедила ее, что я еще не совсем пропащий. У меня лично такой уверенности не было, но я понемногу привыкал к положению проклятого.
   У меня тоже была Библия. Я украл ее из одной гостиницы. Это была одна из таких книжечек в твердой обложке, которые Гидеон[64] бесплатно распространяет по гостиницам. При первой же возможности я утащил экземпляр, и поскольку профессор Спенсер весьма успешно учил меня читать, я долгие часы проводил за чтением Библии. Я не испытывал никаких угрызений совести в связи с этой кражей, потому что воровство было частью той жизни, которой я жил. Виллар был самым профессиональным карманником, каких мне доводилось встречать, предельно аккуратным и совсем не жадным.
   У него был договор с Чарли. Приблизительно в середине приманки во время одного из вечерних представлений Чарли прерывал свой рассказ о «Мире чудес», чтобы с самым серьезным видом сообщить: «Леди и джентльмены, я должен от имени администрации предупредить вас о том, что на ярмарке могут действовать карманники. Заверяю вас, что нет ничего более далекого от духа развлекательности и просветительства, которым проникнуто наше представление, чем абсолютно непростительная практика воровства. Но, как вы понимаете, мы не можем отвечать за все, что происходит вблизи нашего шоу. А потому как ваш друг и представитель фирмы Уонлесс, которая превыше всего ценит свою безукоризненно честную репутацию, я призываю вас держать глаз, а может быть, и руку на ваших бумажниках. И если уж случится у кого потеря, – а фирма Уонлесс от всей души надеется, что ничего подобного не произойдет, – мы просим вас сообщить об этом нам и в вашу местную полицию, чтобы вор был задержан, если представится такая возможность». Обманка тут состояла в том, что, когда он заводил речь о ворах, те Простофили, у которых были полные бумажники, в этот момент с большой долей вероятности начинали похлопывать себя по карманам. Виллар, стоя сзади собравшихся, видел все и во время остальной части лицемерной болтовни Чарли аккуратно вытаскивал бумажник из кармана перспективного Простофили. Работать он должен был очень быстро. Он извлекал из бумажника деньги и подменял их такого же размера куклой, а потом – либо во время приманки, либо когда Простофиля уже заходил в шатер – Виллар возвращал бумажник на место. Простофили обычно носили бумажники в левом кармане брюк, а поскольку большинство из них предпочитало штаны в обтяжку, для всех этих манипуляций были нужны очень ловкие руки.
   Виллар ни разу не попался. Если какой-нибудь Простофиля заявлял о пропаже, Чарли разыгрывал для него целый спектакль, печально качал головой и говорил, что это одна из проблем, с которой приходится сталкиваться честным представителям шоу-бизнеса. Виллар никогда не щипал дважды в одном городе и никогда не повторял своего трюка в одном городе два года подряд. Больше всего Виллару нравилось таскать бумажники у местных копов, но, поскольку у копов редко бывает много денег, это его пристрастие было неким воровским куражом, который он позволял себе лишь изредка.
   Гас ни о чем таком и не догадывалась. Она демонстрировала странную неосведомленность во всем, что касалось Чарли и его делишек. Конечно, Чарли получал половинную долю от Вилларовой добычи.
   Виллар узнал, что я украл Библию, и очень рассердился. Он растолковал мне, что кража – дело серьезное и не для детей. «Поймают тебя на воровстве какой-нибудь дряни, и как ты после этого сможешь заниматься серьезными кражами? Никогда не воруй по пустякам». Возможно, это была единственная нравственная заповедь, преподанная мне Вилларом.
   Как бы то ни было, но я обзавелся Библией и постоянно читал ее во многих других гостиницах. Жизнь балагана зависит от погоды, и зимой она замирает, а балагану приходится погружаться в спячку.
   Это не означало прекращения работы. Одного из братьев Уонлессов, который никогда не ездил с нами, но заключал все контракты, звали Джерри. Он-то и занимался этой другой стороной бизнеса – контрактами с эстрадными театрами. Как только балаганный сезон заканчивался, Виллар и Абдулла начинали бесконечные гастроли по жалким эстрадным театрикам Среднего Запада Америки и Канады.
   То была эпоха эстрады, и огромный спрос по всему континенту порождал тысячи предложений. Существовала своя классификация эстрадных номеров. На первом месте был Большой выход – туда включались лучшие артисты, они могли при непрерывном показе в главных театрах крупных городов собирать публику в течение недели и больше. Затем шел Малый Большой выход – их демонстрировали в театрах поменьше больших и средних городов. Ниже шел Малый выход – им отдавались малые городки в захолустье, где каждый номер демонстрировался не больше двух-трех дней. Еще ниже шла всякая дрянь, на которую и спроса-то особого не было; платили здесь жалкие гроши, а представления эти давались в худших эстрадных театрах. Эта категория даже не имела названия, хотя те, кто к ней принадлежал, говорили о себе как о Малом выходе, но на самом деле это был Очень Малый выход. В этой категории Джерри Уонлесс и подписывал ангажементы с третьесортными неумехами – пьющими жонглерами, похабными комиками, женщинами-одиночками, начисто лишенными шарма или мозгов, певцами с наростами на голосовых связках, фокусниками, роняющими предметы, артистами на любое амплуа, которые во всех ролях выглядели одинаково, и целой толпой балаганщиков вроде Виллара и некоторых иных Талантов из Мира чудес».
   Это была самая трудная работа, и мы выполняли ее в театрах, которые, такое впечатление, никогда не подметались, и для публики, которая, можно подумать, никогда не мылась. Мы давали непрерывное представление – шесть номеров, за которым следовало «художественное» кино, потом снова шесть номеров, потом снова кино, и снова, и снова, и снова – и так с часа дня до полуночи. Посетители могли заходить в любое время и оставаться сколько их душе заблагорассудится. Но вообще-то публика менялась полностью с окончанием почти каждого представления, потому что в него включался номер, называвшийся «на закуску», который был настолько отвратителен, что его не могла выносить даже та публика, что приходила в наши театры. В те годы, когда я участвовал в подобных представлениях, это унизительное место частенько доставалось Дзовени, лилипуту-жонглеру. Бедный старый Дзовени на самом деле вовсе не был таким ужасным, каким казался, хотя страшноват он, конечно, был; и еще – невыносимо старомоден. Носил он усеянный блестками костюм, походивший скорее уж на одеяние Панча[65]: двойку с обтягивающими бриджами до колен, чулки в полоску и маленькие туфли-лодочки. Костюм у него был единственный, а блестки так давно не обновлялись, что владелец, казалось, был одет в лохмотья. В нем еще оставалось ностальгическое изящество, когда он проворно скакал под «Funiculi funicula»[66] и подбрасывал в воздух раскрашенные булавы. Но это изящество могло найти отклик только в душе любителя старины, а среди нашей публики таких чудаков не было.
   Иерархия и приоритеты существуют повсюду, и здесь – на самой нижней ступеньке эстрады – Виллар был звездой первой величины. У него в программе было почетное место – он появлялся перед Дзовени, который выходил, чтобы очистить помещение. «Профессор» за пианино начинал барабанить восточную тему из «Чу Чин Чоу»[67], занавес поднимался, открывая зрителям Абдуллу, купающегося в лучах того, что в этом театрике считалось леденящим светом. За Абдуллой могла быть декорация, изображающая что угодно – комнату во дворце, полянку или один из этих невероятных итальянских садиков, изрезанных перильцами в форме луковиц и забитых гигантскими вазами, которых вживую никто никогда не видел – разве что художник-декоратор.
   Виллар появлялся в вечернем костюме и накидке, которую манерно снимал, затем замирал на мгновение, растянув ее в руках справа от себя; когда он складывал накидку, за нею оказывался маленький траченный временем столик с картами и другим реквизитом. Аплодисменты? Упаси боже! Публика, для которой мы играли, редко аплодировала – они считали, что уж если ты фокусник, то будь добр, показывай фокусы. Если они не спали, или не были пьяны, или не лапали женщину на соседнем месте, то воспринимали все трюки Виллара с картами и монетами и глазом не моргнув.
   Им больше нравилось, когда он давал маленький сеанс гипноза, приглашая несколько человек из публики на сцену для создания «комиссии», которая будет с близкого расстояния следить за его действиями, чтобы все было без дураков. Он делал обычные гипнотизерские трюки, и люди видели деревья, которых здесь не было, рыбок в несуществующих ручьях, потели в лучах солнца, которые никогда не попадали в этот убогий зал. Наконец он заставлял двоих из зрителей затеять драку, которую сам и прекращал. Вот драка – та всегда вызывала аплодисменты. А когда члены «комиссии» возвращались на свои места, наступало время гвоздя программы – Абдуллы, чудо-автомата века. Все шло по заведенному: трое человек из публики выбирали карты, а Абдулла каждый раз выбирал старшую. Аплодисменты. На сей раз настоящие аплодисменты. Потом главный занавес (тот, на котором была намалевана реклама) опускался, и со своим злополучным номером выходил Дзовени.