– Ладно, Магнус. Я был глупый молодой осел – признаю. Но разве не позволительно человеку в молодости побыть ослом год-другой, когда весь мир, кажется, открыт ему и ждет его? Если у вас было трудное детство, это еще не значит, что те, кому повезло чуточку больше, были полными дураками. Вы-то представляете, как сами выглядели в те дни?
   – Нет, не представляю. Но я вижу, вам не терпится поделиться этим наблюдением. Пожалуйста, я слушаю.
   – И поделюсь. Вам никто не доверял, и все вас ненавидели, потому что считали наушником, как вы сами и сказали. Только вы не добавили, что и в самом деле были наушником и докладывали Макгрегору о малейших нарушениях дисциплины – кто пришел в театр после объявления получасовой готовности, кто во время представления пригласил к себе в гримерную знакомого, кто наблюдал из-за кулис за сэром Джоном, хотя тот запрещал это делать, и все остальное, что вам удавалось подсмотреть и подслушать. Но даже на это можно было бы закрыть глаза – ну исполняет человек свои служебные обязанности, – если бы вы не были так отвратительны: на лице всегда улыбочка, как у черта из пантомимы, всегда за милю несет каким-то дешевым бриолином, всегда вприпрыжку мчитесь открывать дверь Миледи, а уж хвост задираете!.. ну как не возгордиться этим грошовым жонглированием и прыжками на канате. Если хотите знать, вы были весьма паскудной личностью.
   – Очень может быть. Но если вы думаете, что я был доволен собой, то глубоко ошибаетесь. Ничего подобного. Я пытался научиться другому образу жизни…
   – Вот уж точно! Вы пытались быть сэром Джоном на сцене и вне ее. Ну и жалкое же зрелище вы собой представляли! Двигались как заводная кукла, потому что Франк Мур тщетно пытался научить вас правильной ходьбе, а длинные набриолиненные волосы разделяли пробором посредине, потому что сэр Джон был последним актером на свете с такой прической. А одевались вы так, что над вами кошки смеялись, потому что сэр Джон носил всякий эксцентричный хлам, модный во времена осады Мафекинга.[149]
   – Вы думаете, я выглядел бы лучше, если бы брал за образец вас?
   – Как актер я был не подарок. Не думайте, что я этого не знаю. Но я, по крайней мере, жил в тысяча девятьсот тридцать втором году, тогда как вы обезьянничали, взяв за образец человека, который все еще жил в тысяча девятьсот втором. И если бы не этот ваш мистический вид, вы были бы полным уродом.
   – Это вы правы – мистический вид у меня и в самом деле был. Не забывайте, меня же звали Мунго Фетч. А у фетчей просто не может не быть мистического вида.
   Тут в разговор вмешался Линд.
   – Друзья, – сказал он, призывая на помощь всю свою шведскую учтивость, – давайте не будем ссориться из-за этих старых обид, которые давно быльем поросли. Вы теперь совершенно другие люди. Вспомните, Роли, чего вы смогли достичь как романист и радиоведущий. «Он», «Гений», «Студент» – все это похоронено под вашими достижениями. А вы, мой дорогой Айзенгрим, у вас-то что за причины испытывать к кому-либо горькие чувства? Вы, кажется, добились в жизни всего, чего желали. Включая, как я теперь понимаю, и еще одно великое достижение: взяли себе за образец великолепного актера старой школы и все, что узнали, поставили на службу своему собственному искусству, которое расцвело необыкновенно. Вы, Роли, хотели стать литератором – и стали. Вы, Магнус, хотели стать сэром Джоном, и, кажется, вам это удалось, насколько это вообще возможно…
   – Ему это удалось в значительно большей степени, чем возможно, – выплюнул Инджестри, который все не мог успокоиться. – Вы съели старика. Скушали с потрохами. Все это видели – вы принялись за него с первого же дня гастролей.
   – Все видели? – переспросил Магнус и так и расцвел. – Не думал, что это было так очевидно. Но вы все же преувеличиваете. Я просто хотел быть похожим на него. Я вам уже говорил: я пошел в обучение к эгоизму, когда понял, что это качество бесценно. Невозможно украсть чужое «эго» – но у него можно многому научиться; вот я и учился. А у вас сделать это не хватило ума.
   – Мне было бы стыдно подхалимничать, как это делали вы, чем бы это потом ни увенчалось.
   – Подхалимничать? Какое неприятное слово. Я смотрю, Инджестри, вы так ничему и не научились в нашей труппе. А ведь ходили на те же репетиции и представления «Владетеля Баллантрэ», что и я. Вы не помните тот великолепный момент, когда сэр Джон в роли мистера Генри говорит своему отцу: «Для всего можно найти парные слова: слово, которое возвышает, и слово принижающее. Моему брату не победить меня словами». Ваше слово для описания моего отношения к сэру Джону – подхалимаж, мое – подражание. Я думаю, мое – лучше.
   – Ваше слово – бесчестное. Вашим подражанием, как вы его называете, вы просто сожрали старика. Даже косточки обглодали. У вас все пошло в дело. Это был омерзительный процесс.
   – Роли, он был моим кумиром.
   – Ну да, а быть вашим (таким, каким вы тогда были) кумиром означало посадить себе на шею кошмарного вампира – вы пожирали его индивидуальность и его душу, потому что иной души, кроме актерской индивидуальности, у него не было. Вот уж точно: вы были двойником; такого двойника прекрасно поняли бы Достоевский и По. Когда мы встретились в Зоргенфрее, я почувствовал в вас что-то знакомое, а когда вы начали играть, я сразу же понял в чем дело: вы были фетчем сэра Джона. Но клянусь, только сегодня, когда мы сели за этот столик, я понял, что вы – Мунго Фетч.
   – Удивительно! Я узнал вас, сразу же, хотя вы за прошедшие сорок лет и приобрели какие-то пиквикские черты.
   – И только и ждали случая, чтобы нанести мне удар в спину?
   – Удар в спину! Все время эти преувеличения. Неужели у вас нет чувства юмора, мой милый?
   – Юмор в руках такого человека, как вы, это отравленный клинок. Люди говорят о юморе так, словно это сплошное удовольствие. Кусочек сахара в кофе жизни. У каждого свой юмор, а ваш – все равно что гнилым ногтем царапнуть по коже.
   – Господи ты боже мой, – обронил Кингховн.
   Инджестри – бледный как мел – повернулся к нему:
   – Это что еще должно значить?!
   – То, что и значит. Господи ты боже мой! Уж эти мне умники, что так тонко чувствуют слова, – ни себе, ни другим не дадут ни минуты покоя. В чем, собственно, дело? Вы знали друг друга в молодости и не очень друг другу симпатизировали. И вот теперь Роли бросает все эти трескучие обвинения – вампиры, гнилые ногти, а Магнус подзуживает его, чтобы он выставлял себя дураком и провоцировал драчку. Здорово, мне нравится. Отличный подтекст – ну так продолжайте, не томите душу. Мы добрались до того момента, когда матушка Роли отправилась с визитом за кулисы. Я хочу узнать, что было дальше. Мысленно я это прекрасно представляю: цвет, ракурс, освещение – все. Продолжайте и оставьте все личное. Никакой реальности оно не имеет – кроме той, что могу придать ему я или кто-нибудь вроде меня, а меня в настоящий момент эта субъективная дребедень не интересует. Мне нужен сюжет. Входит матушка Роли. Что дальше?
   – Уж если матушка Роли – такая деликатная тема, может быть, сам Роли вам и расскажет, – сказал Айзенгрим.
   – И расскажу. Моя мать была очень славной старушкой, хотя я в то время по глупости и недооценивал ее. Как объяснил Магнус, я тогда был о себе слишком высокого мнения. Это беда университетского образования. Молодой человек в университете живет в тепличных условиях, а потому так легко и теряет всякое представление о реальности.
   Мои родители были отнюдь не голубых кровей. Отец владел антикварной лавкой в Норвиче и был вполне доволен этим, поскольку достиг большего, чем его отец, который держал мебельную лавку и похоронную контору одновременно. Оба мои родителя восхищались сэром Джоном. Они стали его поклонниками задолго до того времени, о котором разговор, даже до Первой мировой. И они сделали одну чудную вещь, которая привлекла к ним его внимание. Они обожали «Владетеля Баллантрэ». Это была их пища духовная – всякие старинные штучки, романтика. Я искренне верю: им нравилось продавать антиквариат, потому что они считали это романтичным. В молодости они ходили на «Владетеля» раз десять и так любили его, что записали всю пьесу по памяти – не думаю, что запись была точной, но так или иначе они сделали это и послали рукопись вместе с восторженным письмом сэру Джону. Что-то вроде дани восхищения от поклонников, чью тусклую жизнь он соизволил осветить. В молодости я в это даже поверить не мог. Теперь-то я кое-что понимаю. Поклонники, чтобы хоть как-то приблизиться к своему кумиру, делают самые странные вещи.
   Сэр Джон написал им в ответ любезное письмо, а когда оказался в Норвиче, заглянул в их лавку. Он любил антикварные вещицы и повсюду их покупал. Я думаю, его интерес к старине был чисто романтического свойства, как и у моих родителей. Они не уставали рассказывать о том, как он пришел в их лавку, поинтересовался парой старинных кресел и наконец спросил, не они ли прислали ему рукопись. Для них, поверьте, это был самый счастливый день в жизни. И после этого если в лавке появлялось что-то в его вкусе, они ему сообщали, а он нередко покупал эту вещицу. Вот почему иначе как жестокостью то, что он сделал, не назовешь: поддел меня насчет того, как следует переносить кресла, а потом отпустил эту остроту насчет лавки. Он знал, что делает мне больно.
   Как бы то ни было, но мама не помнила себя от счастья, когда выхлопотала мне работу в труппе сэра Джона. Наверно, думала, что он станет моим покровителем. Отец к тому времени уже умер, и доходов от лавки вполне хватало для нее, но, уж конечно, не для меня, правда, я так или иначе вознамерился стать писателем. Признаюсь, моему самолюбию польстило, когда он попросил меня сделать для него литературную работу. Конечно, работа была не ахти что, как бы я там ни пытался распускать хвост перед Одри Севенхоус, но все мы в свое время грешили глупостью. Если бы мне хватило мудрости воспротивиться напору хорошенькой девушки, то я был бы ушлый маленький прощелыга вроде Мунго Фетча, а не телок, который набрался в Кембридже всякой премудрости, а о реальной жизни и понятия не имел.
   Узнав, что я еду в Канаду в труппе сэра Джона, матушка приехала в Лондон проститься; а еще ей хотелось увидеть своего кумира. К стыду своему, я ей сообщил, что самому мне приехать в Норвич не удастся, хотя наверняка мог выкроить время. Она привезла сэру Джону в подарок изумительную рельефную миниатюру – портрет Гаррика в технике энкаустики. Не знаю, где она его откопала, но стоил он фунтов, по меньшей мере, восемьдесят. Она отдала ему этот портрет и попросила (такими словами, что я не мог сдержать краску стыда) позаботиться обо мне за границей. Должен сказать, старик был очень мил; он ответил, что я, по его мнению, не нуждаюсь в опеке, но если мне понадобится, он всегда будет рад поговорить со мной.
   – Одри Севенхоус всем рассказывала, будто ваша матушка просила Миледи приглядывать, чтобы вы не забывали надевать на ночь шерстяные носки – как-никак, едете в арктическую канадскую глушь, – сказал Айзенгрим.
   – Это меня не удивляет. Одри была настоящей сучкой; она выставляла меня дураком. Но мне плевать. Предпочитаю слыть дураком, нежели пройдохой. Но могу вас заверить, о носках ни слова не было сказано. Моя матушка не была высокоумной женщиной, но и глупой она отнюдь не была.
   – Значит, в этом у вас передо мной преимущество, – сказал Магнус, улыбнувшись самой обаятельной из своих улыбок. – Боюсь, моя мать была больше чем глупой. Впрочем, я вам уже об этом говорил. Она была безумной. Так что, может, будем снова друзьями, Роли?
   Он протянул руку над столиком. Сделано это было совсем не по-английски, и я никак не мог понять, насколько Магнус искренен. Но Инджестри вытянул руку в ответ, и по его виду было совершенно очевидно, что он намерен положить конец ссоре.
   Официанты начали со значением поглядывать на нас, а потому мы перебрались наверх в наш дорогущий номер, где у каждого была возможность воспользоваться туалетом. Киношников ничто не могло сбить с панталыка. Они были исполнены решимости выслушать историю до конца. А потому после недолгой паузы – прямо как театральный перерыв – мы снова собрались в огромной гостиной, и, судя по всему, Роли и Магнус намеревались продолжить рассказ дуэтом.
   Я был доволен, как всегда, когда выдается возможность увидеть в новом свете моего старого друга Магнуса Айзенгрима или узнать о нем что-то прежде неизвестное. Меня немного смущало, однако, молчание Лизл, которая за все время в ресторане не проронила ни слова. Но молчание ее объяснялось отнюдь не застенчивостью. Чем меньше она говорила, тем явственнее было ее присутствие за столом. Я знал Лизл слишком хорошо, и только ждал – когда же ее прорвет. Хотя она и помалкивала, чувства ее переполняли, и я не сомневался: ей найдется что сказать, дай только время. Ведь, если уж на то пошло, Магнус в самом буквальном смысле был ее собственностью: жил в ее доме, считал этот дом своим, делил с ней постель и принимал как должное ее ни на что не похожие любезности. И при этом он всегда отдавал себе отчет в том, кто истинный хозяин в Зоргенфрее. Что думает Лизл, слушая это саморазоблачение Магнуса перед киношниками? В особенности теперь, когда выяснилось, что между ним и Инджестри существует старая вражда?
   А что думал я, промыв зубные протезы и, прежде чем вставить на место, тщательно протирая их столь обильными в «Савое» льняными салфетками? Я думал, что хочу получить все возможное от этой чужой жизни. Я хотел поскорее отправиться в Канаду вместе с сэром Джоном Тресайзом. Я знал, что такое Канада для меня. А чем была Канада для него?

6

   Когда я вернулся в гостиную, Роли был уже на борту судна, плывущего в Канаду.
   – Меня среди прочего приводило в смущение (как легко молодые приходят в смущение!) и то, что моя дорогая матушка одарила меня в дорогу огромным шерстяным шотландским пледом. Вся труппа изводила Макгрегора, требуя сказать, как называется этот рисунок. Макгрегор, поразмыслив, сообщил, что эта клетка называется «охотник Коган».[150] С тех пор этот плед так и называли: охотник Коган. Мне он не понадобился, потому что в каютах стояла невыносимая жара, а сидеть на палубе и получать от этого удовольствие было уже поздновато – сезон закончился.
   Матушка так суетилась, когда приехала проститься, что на гастролях труппа с напускной озабоченностью опекала меня, – это стало чем-то вроде игры. В игре этой не было никакой желчи (если не говорить о Чарльтоне и Вудсе – те были настоящими ехиднами) – одно озорство, которое тем труднее было выносить, что в глазах Одри Севенхоус я хотел выглядеть триумфатором. Но матушка совсем некстати снабдила меня Канадским Бедекером[151] издания 1922 года, который каким-то образом оказался в ее лавке; хотя этот путеводитель и устарел, многие просили его на денек-другой и черпали оттуда сведения о том, что канадское правительство выпустило четырехдолларовую купюру, что проводники спальных вагонов ожидают от вас чаевых не меньше чем двадцать пять центов в день, что вагон с охранниками на канадских железных дорогах называется камбуз, и массу других полезных фактов.
   Труппа, возможно, и считала меня смешным, но они и сами являли собой странноватое зрелище, когда перед отплытием из Ливерпуля собрались на палубе, чтобы сняться всем вместе для рекламы. За время поездки было отснято немало таких общих фотографий, и на каждой из них бросались в глаза эксцентричные вещицы – диковинное дорожное пальто Эмилии Понсфорт (за глаза это называлось «одежда разноцветная»[153]), отчаянная мужская шапка, которую Гвенда Льюис пристегивала к волосам булавкой, чтобы быть в готовности к катаклизмам Нового Света, меховая шапка К. Пенджли Спиккернелла, который уверял всех, что такие шапки с ушами абсолютно de rigueur[152] в Канаде зимой, огромная курительная трубка Гровера Паскина с чашечкой, в которую вполне вместился бы стакан для бренди, стильная фетровая шляпа и бархатный шарф (в стиле времен короля Эдуарда[154]) Юджина Фитцуоррена. Хотя безвкусица викторианских лицедеев давно ушла в прошлое, эти актеры вели себя так, что ни за кого другого принять их было просто невозможно – только за актеров.
   Когда Холройд собирал нас для очередной из этих обязательных фотографий, сэр Джон и Миледи непременно приходили последними, удивленно улыбаясь, словно меньше всего в жизни ожидали, что их сейчас будут снимать, и словно присоединялись к нам только для того, чтобы потешить компанию. Сэр Джон в Канаде был не новичок – он носил солидное пальто реглан, по-актерски просторное и, как уже говорил наш друг, со слегка укороченными рукавами, чтобы демонстрировать свои красивые руки. На Миледи была шуба, как то и полагается супруге актера, удостоенного рыцарского звания. Что это за мех, никто не знал, но шуба была очень меховая, мягкая и по виду стоила немалых денег. На голову она нахлобучивала эдакую шляпку cloche[155], которые были тогда в моде, – из волосистого фиолетового фетра. Не думаю, что она сделала лучший выбор: глаз ее почти не было видно, а ее длинный, похожий на утиный клюв нос торчал из-под полей.
   Но ни на одной – уверяю вас: ни на одной – из этих фотографий вы не увидите Мунго Фетча. Кто ему запретил? Кто решил, что молоденький сэр Джон, неизменно одетый в слишком обтягивающие и ладно скроенные костюмы, не должен присутствовать на этих фотографиях, которые всегда печатались в канадских газетах под заголовком: «Сэр Джон Тресайз и его лондонская труппа, включающая и мисс Анетт Делабордери (леди Тресайз), после триумфального сезона в Вест-Энде гастролируют в Канаде».
   – Такое решение диктовалось здравым смыслом, – сказал Магнус. – Меня это мало волновало. Я, в отличие от вас, Роли, знал свое место.
   – Справедливо. Абсолютно с вами согласен. Я своего места не знал. У меня было впечатление, что выпускник Кембриджа всюду на месте, что он ни в каком обществе не потеряется. Я не сообразил, что в театральной труппе (да и вообще в любом творческом сообществе) положение человека определяется талантом, а искусство в этом демократическом мире – вещь, безусловно, аристократическая. А потому я всегда держался по возможности ближе к Одри Севенхоус и даже перенял у Чарльтона манеру стоять чуточку боком, чтобы демонстрировать мой профиль, который, как я понимаю теперь, лучше было бы прятать подальше. Я был ослом. Ах, каким же рафинированным и хвастливым ослом я был, и не думайте, что потом я не корил себя за это.
   – Хватит нас кормить баснями о том, каким ослом вы были, – сказал Кингховн. – Даже я чувствую, что это английская уловка, призванная смягчить наше неодобрение. «Ах, – скажу я, – какой милый парень. Вот, говорит, что он осел; это надо же. Да если бы он и в самом деле был ослом, то никогда бы этого не сказал». Но я прожженный европеец и думаю, вы и на самом деле были ослом. Будь у меня машина времени, я бы перенесся в тридцать второй год и влепил бы вам хорошего пинка. Но поскольку мне этого не дано, скажите, зачем вас пригласили на гастроли. Актером вы явно были неважным, а в качестве переносчика кресел толку от вас было и того меньше. Зачем кому-то нужно было платить вам деньги и брать на прогулку в Канаду?
   – Гарри, вам нужно выпить. В вас говорит брюзга-пьяница, у которого отобрали бутылку. Не волнуйтесь, скоро наступит непременное и запланированное время коктейля, и тогда к вам вернется ваше добродушие. Меня пригласили в качестве секретаря сэра Джона. Предполагалось, что я должен буду делать всю рутинную работу, писать поклонникам письма, которые он будет подписывать, а еще – продолжать Джекила и Хайда.
   Если воспользоваться расхожим выражением, то в этом-то и была зарыта собака. Я, понимаете ли, думал, что должен написать сценарий на основе стивенсоновской истории, а Магнус уже говорил, что я набрался всяких идей о Достоевском и масках. Я нередко цитировал Стивенсона сэру Джону: «Я беру на себя смелость предсказать, что в конце концов человечество окажется всего лишь общиной, состоящей из многообразных, несхожих и независимых друг от друга сочленов». Я повторял ему эти слова и умолял позволить мне вывести несхожих сочленов на сцену в масках. Он же в ответ покачивал головой и говорил: «Нет, дружок, ничего из этого не выйдет, моей публике это не понравится». Тогда я подступал к нему с другой цитатой, в которой Джекил говорит о «тех желаниях, что я тайно вынашивал, а недавно начал удовлетворять». Как-то раз он спросил, что я имею в виду. Я имел в виду много всяких фрейдистских заморочек: мазохизм, садизм, всякие изыски с девицами. Но его викторианский дух лишь ожесточился при этих словах. «Омерзительный бред», – только и сказал он.
   В первый период нашей совместной работы мне даже хватило наглости просить его отказаться от Джекила с Хайдом и позволить мне сделать сценическую версию «Дориана Грея». Тут сэр Джон просто взвился. «Никогда при мне не упоминай этого человека, – сказал он. – Оскар Уайльд получил дар Божий и зарыл его на помойке. Лучшее, что мы можем для него сделать, – это забыть его имя. К тому же моя публика не желает об этом слышать». А потому я погряз в Джекиле с Хайдом.
   Погряз в еще большей степени, чем мне думалось вначале. За сто лет до меня, в самом начале их совместной карьеры, сэр Джон и Миледи сами – собственными невинными перьями – нацарапали «Владетеля Баллантрэ». Они вплоть до мельчайших деталей прописали сценарий, потом нашли какого-то литературного поденщика, который состряпал диалоги. К своему ужасу я обнаружил, что они проделали то же самое еще раз. Они составили план Джекила с Хайдом и хотели, чтобы я заполнил его словами. А сэр Джон имел нахальство сказать, что они еще пройдутся по моей писанине, чтобы придать ей блеск. Два этих шута гороховых будут придавать блеск тому, что напишу я! Но я им не какой-то там литературный поденщик. Я окончил Кембридж по курсу английской литературы и был вторым по успеваемости на своей параллели. А мог бы и первым, пойди я на поводу у господствующей идеологии и повторяй как попка все, что должно, начиная от Беовульфа[156] и до наших дней. И не смейтесь. Я был молод и не лишен амбиций.
   – Но лишены театрального опыта, – сказал Линд.
   – Возможно. Но дураком я не был. Почитали бы вы сценарий, который сляпали сэр Джон и Миледи. Стивенсон, наверно, в гробу перевернулся. Вы ведь читали «Странный случай с доктором Джекилом и мистером Хайдом»? Это ужасающе письменная книга. Что я имею в виду? У нее чисто повествовательный характер – выдерните оттуда сюжет, и ничего не останется. Какой-то тип пьет пенистую жидкость, цвет которой изменяется с прозрачного на пурпурный, а потом на зеленый – на зеленый: вы можете себе представить что-нибудь более нелепое? – и становится своим собственным злобным alter ego.[157] Я уселся за работу, намереваясь изыскать способ вдохнуть жизнь в эту сценическую версию.
   Маски могли бы здорово выручить. Но эта парочка зацепилась за то, что, по их мнению, было основным дефектом оригинала: отсутствие героини. Вы только представьте себе! Что на это скажут поклонники мисс Анетт Делабордери? А потому они сочинили историю, в которой у доктора Джекила есть тайная любовь. Друг его юношеских лет женился на девушке, в которую всем сердцем был влюблен Джекил, а девушка, выйдя замуж, обнаружила, что всем сердцем влюблена в Джекила, который благородным образом продолжает ее обожать. А муж пошел по дурной дорожке – спился. Душераздирающий ход самопожертвования, который оказался беспроигрышной картой во «Владетеле».
   Чтобы отвлечься от своей погубленной любви, доктор Джекил занялся химией и таким образом открыл «роковое питье». Затем муж той, в которую всем сердцем влюблен Джекил, умирает от запоя, и она обретает свободу. Но к этому времени Джекил уже не может обходиться без «рокового питья». Он выпил столько этой дряни, что может в любой самый неподходящий момент издать вопль и сморщиться до размеров Хайда. А потому он не может жениться на той, которую любит все сердцем, и не может сказать ей почему. И вот душещипательная финальная сцена: он заперся в своей лаборатории, потому что превратился в Хайда, а превратиться снова в Джекила уже не в силах, потому что кончились ингредиенты, из которых он готовил свое «р. п.» Та, которую он любит все сердцем, подозревает какую-то гнусность и зовет дворецкого с лакеем взламывать дверь; Джекил слышит удары в дверь, и его охватывает ужас, но последним сверхъестественным усилием, цепляясь за свое лучшее «я», он заставляет себя сделать единственный благородный выбор. Он принимает яд и испускает дух, а в этот момент та, которую он любил все сердцем, врывается в комнату. Безудержно рыдая, она обнимает тело Хайда, и сила ее любви такова, что тот снова превращается в прекрасного доктора Джекила, в последнюю минуту вырванный из лап смерти.