«Кажется, я понял», – сказал я и попытался сделать то же самое. Он остался доволен. Еще раз. Он был доволен еще больше.
   «С каждым разом – лучше и лучше, – произнес он. – А теперь ответь-ка мне, о чем ты думаешь, когда делаешь это, хм? „Поцелуй меня в жопу“, кн? Но как „Поцелуй меня в жопу“? Кн? Кн?»
   Я не знал, что ему ответить, но и молчать тоже не мог.
   «Я совсем не думаю о „Поцелуй меня в жопу“», – сказал я.
   «А о чем? О чем ты думаешь? Эн? Ведь о чем-то ты же думаешь, потому что делаешь то, что мне надо. Так скажи, о чем».
   «Уж лучше я скажу правду, – подумал я. – Он меня насквозь видит и, если я совру, сразу догадается». Я собрал все свое мужество. «Я думал о том, что должен родиться заново», – сказал я.
   «Именно так, дружок. Родиться заново и родиться другим, как очень мудро заметила миссис Пойзер»[124] – так прокомментировал сэр Джон мой ответ. (Кто такая эта миссис Пойзер? Я думаю, Рамзи должен знать – он знает такие вещи.)
   Родиться заново! Если я об этом и думал, то как о событии духовной жизни. Ты становишься другим, или ты находишь Христа, или еще что-нибудь, и с этого момента ты не похож на себя прежнего и никогда не оглядываешься назад. Но чтобы почувствовать себя в шкуре сэра Джона, мне нужно было родиться заново физически, а если духовное перерождение еще труднее физического, то с населением на небесах, наверно, не густо.
   Если только Макгрегору не требовалась моя помощь, я целыми часами скакал в укромных уголках за сценой, стараясь быть похожим на сэра Джона, стараясь делать «Поцелуй меня в жопу» с шиком. И каков же был результат? В следующий раз, когда мы репетировали «два-два», я выглядел ужасно. Я чуть не уронил тарелку, а такое происшествие может разнести вдребезги всю карьеру жонглера. (И не смейтесь. Я не имел в виду ничего смешного.) Но худшее было впереди. В нужный момент я ступил на раскачивающуюся проволоку, доскакал до середины сцены, показал нос Гордону Барнарду, который играл маркиза, потерял равновесие и полетел вниз. Уроки Дюпара не прошли даром – я успел ухватиться за проволоку руками, секунду-другую раскачивался в воздухе, а потом закинул тело наверх, встал на ноги и понесся к противоположной стороне сцены. Артисты, репетировавшие в тот день, зааплодировали, но я сгорал от стыда. Сэр Джон ухмылялся в точности, как Скарамуш, – самый кончик его красного языка торчал между губ.
   «Только не думай, дружок, что если ты это делаешь, то они будут принимать тебя, как меня, – сказал он. – Холройд, э? Барнард, э? Кн? Попробуй еще раз».
   Я попробовал еще раз и теперь не упал, но чувствовал, что безнадежен. Я не сумел нащупать стиль сэра Джона и терял свой собственный. Я сделал еще одну негодную попытку, и сэр Джон перешел к следующей сцене, но Миледи поманила меня к себе в ложу, из которой она наблюдала за ходом репетиции. Я рассыпался в извинениях.
   «Ну и что с того, что ты упал? – сказала она. – Это было хорошее падение. Я бы назвала это доброкачественный гной. Ты делаешь успехи».
   Доброкачественный гной! Это что еще такое?! Я чувствовал – к языку Миледи мне никогда не привыкнуть. Она, увидев удивление на моем лице, все мне объяснила.
   «Это такое медицинское выражение. Теперь оно, наверно, уже устарело. Но мой дед был довольно известным врачом и часто им пользовался. Знаешь, в те времена если у кого была рана, ее не умели залечивать так быстро, как теперь. Ее бинтовали и через каждые несколько дней смотрели, как идет процесс. Если заживление шло хорошо – с самого низа, то у поверхности было много всякой дряни, которая и свидетельствовала о нормальном заживлении. Эту жидкость называли доброкачественный гной. Я знаю, ты из кожи вон лезешь, чтобы угодить сэру Джону, и тем самым глубоко уязвляешь собственную индивидуальность. Но по мере заживления этой язвы ты будешь приближаться к тому, что всем нам нужно. А пока выделяется доброкачественный гной, оттого и все эти падения, и неуклюжесть. Когда ты нащупаешь свой новый стиль, ты поймешь, о чем я говорю».
   Хватит ли мне времени до премьеры, чтобы нащупать этот новый стиль? Я жутко волновался, и, видимо, это бросалось в глаза, потому что, когда представился случай, старый Франк Мур отозвал меня в сторонку на несколько слов.
   «Ты пытаешься перенять манеру Хозяина, и у тебя это неплохо получается, но кое-чего ты все же не заметил. Ты хороший акробат – по провисшей проволоке пройдешь, но ты натянут, как барабан. Ты взгляни на Хозяина – у него ни одна мышца не напряжена, но и не расслаблена. У него всегда легкость. Ты замечал, как он стоит, не двигаясь? Обращал когда-нибудь внимание на его неподвижность, когда он слушает другого актера? А посмотри на себя – как ты сейчас меня слушаешь. Ты все время дергаешься, выворачиваешься, крутишься, киваешь – столько энергии тратишь, мельничный жернов можно крутить. Но все это впустую. Если бы мы с тобой играли в какой-нибудь сцене, то половину из того, что я говорю, ты бы просто свел на нет своими движениями. Попытайся посидеть неподвижно. Ну вот, – попытался! Какое ж это неподвижно – ты сидишь так, будто тебя заморозили. Неподвижность вовсе не означает, что в тебе тысяча заведенных пружин. Я веду речь о покое. Об умном покое. Этим владеет Хозяин. И я, кстати, тоже. И Барнард. И Миледи. А ты, наверно, думаешь, что покой – это сон или смерть.
   Послушай-ка меня внимательно и попытайся понять, как это происходит. Тут самое главное – спина. У тебя должна быть хорошая сильная спина, и пусть она делает девяносто процентов дела. Забудь о ногах. Вспомни, как прыгает Хозяин, когда он Скарамуш. Да он на своих двоих проворнее, чем ты. Посмотри-ка на меня. Я уже старик, но давай пари – я станцую хорнпайп[125] лучше тебя. Вот смотри – можешь сделать такой двойной шаффл[126]? Движение вроде совершают ноги, но на самом-то деле главное тут в спине. В сильной спине. Не топай ты по полу, когда ходишь. Забудь о ногах.
   Как сделать, чтобы у тебя стала сильная спина? Это трудно описать, но как только ты почувствуешь, что это такое, то поймешь, о чем я говорю. Главное – верить своей спине и забыть, что у тебя есть перед. Не выпячивай грудь или живот, пусть они сами о себе позаботятся. Доверься своей спине и слушайся ее. И пусть твоя голова гордо сидит на твоей шее. А ты весь как натянутая струна. Расслабься и не дергайся. Расслабься, но не так, будто из тебя вытащили все кости! Ты понял!?»
   Тут старик схватил меня за шею, словно собираясь придушить. Я вырвался из его рук, а он рассмеялся.
   «Как я и говорил – ты весь натянутая струна. Когда я к тебе прикоснулся, ты распрямился, как пружина. Ну, а теперь ты попробуй меня придушить».
   Я ухватил его за шею, и мне показалось, что голова старика сейчас останется у меня в руках, – он рухнул на пол и застонал: «Молю, о пощади меня!» Потом он рассмеялся, как старый псих, наверно потому, что вид у меня был перепуганный.
   «Ну, ты понял? Я просто упал и доверился своей спине. Поработай над этим немного, и нет проблем – ты будешь готов играть с Хозяином».
   «И сколько на это уйдет времени?» – спросил я.
   «Да всего ничего – лет десять – пятнадцать», – ответил старый Франк и пошел прочь, довольный розыгрышем, который мне учинил.
   Ни пятнадцати, ни десяти лет у меня не было. У меня оставалась неделя, и большую часть этого времени я провел в рабстве у Макгрегора, который загружал меня всякими мелочами, пока сам с Холройдом занимался декорациями и костюмами для «Скарамуша». Я еще в жизни не видел таких декораций, какие рабочие сцены стали прилаживать к колосникам. То, к чему я привык в эстрадных театриках, принадлежало совсем другому миру. Все декорации к постановке сделали братья Харкер. Работали они по эскизам художника, который точно знал, что нужно сэру Джону. Это теперь я знаю, что декорации те многим были обязаны французским гравюрам и картинам времен революции, а тогда я был просто поражен; в них использовались бытовые штрихи конца восемнадцатого века – сделано это было в нарочито небрежном и ненавязчивом стиле, но в результате получались изображения, которые дополняли и объясняли постановку, как и красивые костюмы. Теперь считается, что декорации вышли из моды, но когда их с любовью делали настоящие театральные художники, они брали за душу.
   Действие первого акта разворачивалось возле постоялого двора, и, когда все декорации были установлены, вы просто ощущали конский запах и аромат полей. Сейчас много говорят об освещении в театре и даже развешивают неимоверное количество прожекторов, не пряча их от зрителя, а то вы, не дай бог, еще не обратите внимания как они высокоартистичны. Но сэра Джона свет беспокоил совсем с другой точки зрения: декорации сами по себе обеспечивали тонкие световые нюансы, и по падению теней вы сразу же понимали, какое сейчас время дня, а осветители только высвечивали актеров и больше всех – сэра Джона.
   За все годы, что я проработал с сэром Джоном, постановочное указание осветителям у него всегда было одно, и те понимали его так хорошо, что Макгрегору и напоминать им никогда не нужно было. Когда пьеса начиналась, все прожектора включались на две трети мощности, но перед тем как на сцене появиться сэру Джону, они постепенно переключались на полную мощность, а потому, когда он выходил, у публики возникало ощущение, будто они видят (а потому и понимают) значительно лучше прежнего. Наверно, это эгоизм и пренебрежение к актерам второго плана, но публика сэра Джона хотела, чтобы он был великолепен, и он делал все возможное, чтобы быть чертовски великолепным.
   Ах, уж эти декорации! В последнем акте, действие которого происходило в парижском доме известного аристократического семейства, в глубине сцены располагались декорации с большими окнами – через них вы видели панораму Парижа времен революции, передававшую (я так и не понимаю, какими средствами) атмосферу огромного и прекрасного города, погруженного в хаос. Харкеры делали это с помощью цвета – там преобладал красновато-коричневый со светлыми розоватыми пятнами и серыми, почти черными тенями. Хотя я был все время занят, но все же, когда эту декорацию собирали, нашел время поглазеть на нее.
   А костюмы! Все костюмы были готовы за несколько недель до премьеры, но когда их распределили, а гример подготовил парики и началось ансамблевое исполнение на фоне декораций, мне стало очевидно то, что я полностью проглядел на репетициях. Это были различия между героями, различия между классами, контраст между духом Калло, который воплощали бродячие актеры, и явно повседневными костюмами слуг на постоялом дворе и других второстепенных персонажей, а также превосходство и неоспоримое достоинство аристократов. А более всего – однозначное главенство сэра Джона, потому что, хотя одежды на нем и не отличались какой-то особой пышностью, как, скажем, у Барнарда в роли маркиза, был в них какой-то необыкновенный шик, который я смог почувствовать, лишь примерив их на себя. Потому что, как вы понимаете, будучи его дублером, я должен был носить точно такой же костюм, какой был на нем, когда он появлялся в роли мошенника Скарамуша. Когда я надел этот костюм в первый раз, мне показалось, что произошла какая-то ошибка, потому что он словно был пошит не на меня. Сэр Джон показал, что я должен с этим делать.
   «Не пытайся спускать рукава, дружок. Они должны быть короткими, чтобы в выигрышном свете показать твои руки, хм? Пусть они остаются наверху, вот так, а если ты руками будешь делать то, чему я тебя учил, то все будет сидеть как влитое, э? А шляпа… она ведь у тебя не от дождя, дружок, а чтобы твое лицо было видно из-под полей, на их фоне, кн? А штаны – они должны быть в обтяжку. Ты не должен в них садиться, я тебе плачу не за то, чтобы ты сидел в театральном костюме, а чтобы ты стоял и красовался ногами. Что, тебе еще не приходилось красоваться ногами? Я так и думал. Так учись теперь. И не как какая-нибудь дурочка из кордебалета, а как мужчина. Принимай мужественные позы, но не как мясник какой. И если тебе не нравятся твои ноги, то у них будет чертовски глупый вид, когда ты пересекаешь сцену на канате».
   Я был, что называется, еще зеленый юнец. Наивный-наивный. Хотя тогда я и. не знал этого слова. Мне было полезно почувствовать себя зеленым. А то я уже начал было думать, что знаю о мире все. Особенно о мире артистическом. Ведь я выиграл битву за жизнь в «Мире чудес» Уонлесса и в «Le grand Cirque forain de St. Vite». Я даже втайне отваживался думать, что о бродячих шоу знаю побольше сэра Джона. И конечно же, я был прав, потому что знал грязную сторону. А он знал нечто совершенно иное. Он знал, какое представление о мире бродячих балаганов хочет иметь публика. У меня был небольшой жизненный опыт, приобретенный дорогой ценой, а у него – художественное воображение. Моя задача состояла в том, чтобы найти дорогу в его мир и занять там пусть скромное, но ответственное место[127].
   Мало-помалу я стал понимать, что моя персона довольно важна для «Скарамуша». Два моих коротких эпизода (когда я жонглировал тарелками и убегал по канату, показывая нос маркизу) добавляли остроты сатирическому образу, создаваемому сэром Джоном. Но мне пришлось принять как данность, что моя роль в постановке останется для всех неизвестной. Публика, конечно, так или иначе дознается, что сэр Джон, который давно разменял шестой десяток, со времени последней постановки ни в жонглеры, ни в канатоходцы не вышел, но пусть сначала спектакль их очарует, пусть они сначала увидят, как их кумир делает все это. О моем существовании никто не знал, но в то же время я был у всех на виду.
   Мне нужно было найти какое-то имя. Афиши с фамилиями актеров уже висели у театра, а я должен был появиться в программе как помощник Макгрегора, и меня нужно было как-то назвать. Холройд постоянно напоминал мне об этом. Мое тогдашнее имя – Жюль Легран – не годилось. Слишком вычурное, сказал Холройд, сразу видно, что липа.
   Я пребывал в недоумении. Почему Жюль Легран – сразу видно, что липа? У некоторых членов труппы были не в пример моему такие имена! Ну, скажем, Юджин Фитцуоррен – актер со вставными зубами и в парике. Я был готов на что угодно спорить, что родился он совсем под другим именем. Или К. Пенджли Спиккернелл, поджарый тип средних лет, чьи глаза с интересом останавливались на моих ногах, когда сэр Джон говорил о них. Какие родители (пусть даже и не в здравом уме), имея фамилию Спиккернелл, дали бы своему ребенку имя Катберт Пенджли? А уж если говорить о вычурности, то как тогда быть со сценическим именем Миледи – Анетт Делабордери? Макгрегор заверял меня, что это ее настоящее имя и что она с Нормандских островов.[128] Но почему ее имя вызывало доверие, а Жюль Легран – нет?
   Конечно же, я был слишком зелен и не понимал, что нахожусь не на равной ноге с другими актерами. На сцене я был всего лишь частью трюка, ожившей декорацией, а вне сцены – помощником Макгрегора, к тому же не очень опытным. Поэтому претенциозное имя шло мне не больше, чем корове седло. Под каким же именем должен был я присутствовать в программке?
   Холройд поставил этот вопрос ребром, но не передо мной, а перед Макгрегором. Произошло это между дневной и вечерней репетициями на последней неделе перед премьерой. Я был поблизости, но мнение мое явно в счет не шло.
   «Как ты думаешь назвать своего помощника, Мак? – спросил Холройд. – Времени не осталось. У него должно быть какое-то имя».
   У Макгрегора на лице появилось торжественное выражение.
   «Я долго об этом думал, – сказал он. – И мне кажется, что нашел для него кр-райне точное имя. Он ведь что такое в спектакле? Дублер сэра Джона. Только это и ничего больше. Тень, так сказать. Но дать ему такую фамилию – Шедоу[129] – было бы просто нелепо. Такая фамилия бросается в глаза, а этого нам как раз и не нужно. И куда же нам обратить наш взор…»
   Здесь его перебил Холройд, который обычно проявлял нетерпение, когда у Макгрегора начинался один из его приступов красноречия.
   «А почему бы не назвать его Дабл? Дик Дабл. Вот тебе хорошее простое имя, на которое никто и внимания не обратит».
   «Бр-р-р! – сказал Макгрегор. – Дурацкое имя! Дик Дабл! Словно какой-нибудь тип из пантомимы!»
   Но Холройд не был настроен без боя отдавать порождение своей фантазии.
   «Нормальное имя – Дабл, – гнул он свое. – У Шекспира есть Дабл. Во второй части „Генриха Четвертого?“. Ты что – не помнишь? „Так старик Дабл умер?“[130] Значит, там был кто-то с таким именем. Чем больше я об этом думаю, тем больше мне нравится. Я его запишу как Ричарда Дабла».
   Но Макгрегор был против.
   «Нет, нет, нет. Ты парня на посмешище выставишь, – сказал он. – Ты меня послушай – я все это продумал кр-райне тщательно. Он дублер. А что такое дублер? Знаешь, в Шотландии, когда я был мальчишкой, у нас было название для таких вещей. Если ты встречал какое-то существо, похожее на тебя, где-нибудь на улице или в городе, может быть, в темноте, это был верный знак: тебя ждет несчастье или даже смерть. Не то чтобы я намекаю на что-нибудь такое в данном случае. Нет-нет. Я часто говорил, что у Судьбы свои правила и они не годятся для обычной жизни. Так вот, это опасное существо называлось фетч[131]. А этот парень и есть настоящий фетч, и лучше фамилии, чем Фетч, нам для него не придумать».
   В этот момент к ним присоединился старый Франк Мур, и ему фамилия Фетч понравилась.
   «А имя-то ему какое к такой фамилии дать? – спросил он. – Не просто же Фетч. Не может же он быть голый, неприкаянный Фетч?»
   Макгрегор закрыл глаза и поднял толстую руку.
   «Я и об этом подумал, – сказал он. – Фетч – это шотландская фамилия, так что и имя у него должно быть шотландское, чтобы комар носа не подточил. Лично мне всегда нравилось имя Мунго. На мой вкус кр-райне мужественно – Мунго Фетч. Ничего лучше не придумаешь».
   Он оглядел собеседников, ожидая аплодисментов. Но Холройд не хотел сдаваться. Я думаю, ему все еще было жаль своего Дабла.
   «А на мой вкус – это что-то варварское. Словно имя какого-то людоедского короля. Уж если тебе хочется шотландское имя, то почему не назвать Джок?»
   На лице Макгрегора появилось брезгливое выражение.
   «Потому что Джок – это не имя, а уменьшительное. И это всем известно. Уменьшительное от Джон. А Джон – вовсе не шотландское имя. Шотландская форма этого имени – Йен. Если хочешь назвать его Йен Фетч, то я умолкаю. Хотя мне Мунго нравится куда как больше».
   Холройд кивнул мне, словно они с Макгрегором и Франком Муром сделали мне одолжение, потратив столько времени на обсуждение моей проблемы.
   «Ну вот, теперь ты Мунго Фетч, да?» – сказал он и ушел по своим делам, прежде чем я успел собраться с мыслями и сказать что-либо в ответ.
   В этом-то и была моя беда. Я словно бы жил во сне. Я не сидел на месте, был все время занят, слышал, что мне говорят, и разумно реагировал, но тем не менее пребывал в каком-то сомнамбулическом состоянии. Иначе разве бы я принял безропотно новое имя, появившееся на свет в результате некой шутливой перепалки? Причем такое имя, какого никто в здравом уме себе бы не пожелал? Но, пожалуй, лишь в первые мои дни в «Мире чудес» Уонлесса я в столь же малой мере был хозяином своей судьбы, в столь же малой мере осознавал, что творит со мной рок. Словно что-то невидимое влекло меня к чему-то неведомому. Отчасти моя пассивность объяснялась любовью, ведь я был очарован Миледи, и у меня даже не хватало разума сообразить, что случай мой – безнадежнее не бывает, а моя страсть – как ни посмотри, просто нелепа. Отчасти, наверно, свою роль играло и внезапное материальное благополучие – ведь я регулярно получал сносное жалованье и питаться мог лучше, чем в течение нескольких месяцев до этого. Также следовало принимать в расчет изумление, вызванное у меня непростым делом запуска пьесы в театре и бесчисленными трудноразрешимыми задачами, встававшими передо мной каждый день.
   В качестве помощника Макгрегора я должен был успевать повсюду, а потому видел все. Будучи склонен к механике, я с удовольствием изучал всевозможные театральные механизмы; я хотел знать, как организована смена декораций на колосниках и на сцене, как добивается своих эффектов осветитель и как с помощью сигнальных лампочек управляет всем этим Макгрегор из своей конуры слева в просцениуме. Я должен был составить расписание выходов, чтобы мальчик-посыльный – который, кстати, был отнюдь не мальчик, а старше меня – мог за пять минут до каждого выхода оповещать актеров о том, что их ждут на сцене. Я наблюдал, как Макгрегор готовит свою суфлерскую копию пьесы, проложенную листами белой бумаги, со всеми пометами по свету, звуку и действию. Он гордился этими копиями, а пометы в них вносил красивым округлым почерком чернилами разных цветов. Каждый вечер его копия надежно запиралась в сейф, стоявший в его маленьком кабинете. Я помогал реквизитору составлять список всего, что было необходимо для постановки, дабы самые разные предметы – от табакерок до вил – были в нужном порядке разложены на подставках для реквизита за кулисами. Благодаря умению делать или ремонтировать всякие механические штуковины я снискал благосклонность бутафора. Мы с реквизитором даже придумали целый маленький номер – кудахтанье стайки кур за кулисами, когда в сцене на постоялом дворе поднимался занавес. В мои обязанности входило подать К. Пенджли Спиккернеллу трубу, в которую он залихватски трубил перед тем, как телега с актерами комедии масок прибывала на постоялый двор. Я должен был подать ему трубу, а потом принять ее у него и, прежде чем положить назад на подставку для реквизита, вытрясти из нее слюну К. Пенджли. Моим обязанностям, казалось, нет конца.
   Вдобавок мне пришлось научиться гримироваться перед моими короткими выходами. Я был родом из балагана, а потому не знал ничего другого, кроме как положить на лицо оранжевато-розовую краску и подчеркнуть брови. С руками и шеей я в жизни ничего не делал. Я быстро понял, что сэру Джону нужно что-то более тонкое. Его грим был довольно сложен – ему требовалось не только скрыть признаки надвигающейся старости, но и подчеркнуть свои выигрышные черты. Эрик Фосс, весьма важная фигура в труппе, показал мне, что я должен делать, и от него же я узнал, что на руки сэр Джон всегда накладывает грим цвета слоновой кости, а уши обильно покрывает кармином. Я пожелал узнать, почему уши должны быть красные. «Хозяин считает, что это признак здоровья, – сказал Фосс. – И не забывай положить кармин на ноздри изнутри – чтобы глаза блестели». Я этого не понял, но делал, что мне было сказано.
   По поводу грима у каждого актера было собственное мнение. Гордону Барнарду, чтобы загримироваться, требовалось не меньше часа, и в результате он из довольно заурядного типа превращался в писаного красавца. А вот Реджинальд Чарльтон принадлежал к современной школе и гримом не злоупотреблял, чтобы, как он говорил, не превращать лицо в маску и не терять выразительности. Наш комик Гровер Паскин грим накладывал чуть ли не совком. Он с академической дотошностью прилаживал на свою старую гуттаперчевую физиономию бородавки, прыщи и пучки волос. Юджин Фитцуоррен боролся с надвигающейся старостью и не жалел труда, чтобы его глаза казались большими и блестящими, а еще он накладывал какие-то белила на свои искусственные зубы, чтобы те сверкали поярче.