Во всех театрах имелась оркестровая яма с отделявшими ее от зала причудливыми перильцами – никто вроде бы через них никогда в яму не падал. Перед представлением горстка наемников пробиралась в яму через низенькую дверь под сценой и пиликала, и барабанила, и дудела кто во что горазд. К. Пенджли Спиккернелл с горечью говаривал, что эти музыканты набирались из бедных родственников администратора, в чьи обязанности входило найти столько исполнителей, сколько в понедельник утром сможет удрать со своей основной работы, и познакомить их с музыкой, которая должна сопровождать наши постановки. Сэр Джон уделял музыке большое внимание, и к каждой его постановке специально писалась увертюра, а обычно еще и антракт.
   Бог свидетель, музыкальных шедевров там не было. Слушая эту музыку, я никак не мог взять в толк, почему «Увертюра к „Скарамушу“», написанная Хью Даннингом, больше подходит к следующей за ней постановке, чем написанная Фестином Хьюзом «Увертюра к „Владетелю Баллантрэ“». Но так или иначе, а для сэра Джона и Миледи две эти посредственные музыкальные вещицы были несхожи, как день и ночь, и они, глядя друг на друга, обычно вздыхали и поднимали брови, заслышав эти жалкие звуки с другой стороны занавеса, словно наслаждались бессмертным творением. Кроме этой специально написанной музыки, было у нас еще и множество других вещиц с такими названиями, как «Гэльские воспоминания» для «Розмари», «Менуэт д’Амур» и «Крестьянский танец». Что же касается «Корсиканских братьев», то сэр Джон настоял, чтобы для этой постановки использовали увертюру, написанную неким Литолфом к Ирвингскому «Робеспьеру». Еще одним неизменным запасным вариантом была «Сюита: за игрой», написанная Йорком Боуэном. Но лишь в больших городах оркестры умели играть незнакомые вещи, поэтому обычно мы заканчивали «Тремя танцами из „Генриха Третьего“», написанными Эдвардом Джерманом[167] и известными, наверно, всем плохим оркестрам. К. Пенджли Спиккернелл, если у него находились слушатели, начинал стенать по этому поводу, но я искренно верю, что зрителям нравилась плохая музыка, которая была им знакома и навевала воспоминания о хорошо проведенном времени.
   За кулисами никакой техники не было. Никаких прожекторов, кроме разве что нескольких рядов красных, белых и голубых лампочек, которые почти не рассеивали тьму, даже если были включены в полную силу. Приспособления для установки и фиксации декораций были примитивны, и только в больших городах можно было найти более чем одного рабочего сцены, имеющего мало-мальский опыт. Остальных нанимали по мере необходимости – днем они работали на фабриках и лесопилках. По этой причине нам все приходилось возить с собой, а время от времени – импровизировать на ходу. Объяснялось такое положение отнюдь не тем, что театры были запущены – в большинстве из них, по крайней мере, два-три дня в неделю в течение семи или восьми месяцев давались представления. Причина была в другом: местный магнат, оплатив строительство коробки, не желал раскошеливаться на остальное. А из-за этого, скажу я вам, гастроли становились сплошным преодолением трудностей.
   Гримерные были оснащены так же плохо, как и сцена. Я думаю, они были хуже, чем те, что я знал раньше, – в эстрадных театриках; теми, по крайней мере, постоянно пользовались, и в них теплилась хоть и дрянная, но все же жизнь. Во многих городах за кулисами были только две раковины на всю труппу – одна за дверью, на которой стояла буква «М», а другая – за буквой «Ж». Эти двери за долгие годы перестали плотно закрываться, а это означало, что вам вовсе не нужно стучать, чтобы узнать, занято ли заведение. Сэр Джон и Миледи пользовались собственными металлическими тазиками, а их костюмеры приносили им горячую воду в медных кружках – если только там была горячая вода.
   Меня приводило в недоумение и до сих продолжает удивлять, что служебные входы девяти театров из десяти располагались на немощеных улочках, а потому в плохую погоду вам приходилось топать по грязи. Шли вы при этом на свет единственной здесь электрической лампочки в защитной металлической сетке, ввинченной в патрон прямо над входной дверью. Меня удивляло отнюдь не такое размещение служебного входа, а то, что для меня эта запущенная и грязная дверь была окутана какой-то романтикой. Даже теперь я предпочел бы пройти через такой вход, чем шествовать по ухоженной дорожке, в конце которой меня будет приветствовать королева.
   – Вы были ушиблены театром, – сказал Роли. – Вы идеализируете. Я прекрасно помню эти служебные входы. Кошмар.
   – Наверно, вы правы, – сказал Магнус. – Но я был очень, очень счастлив. До этого я никогда не был так хорошо устроен и никогда так не радовался жизни. Сколько трудов нам с Макгрегором стоило обучать этих рабочих сцены! Вы помните, как в последнем акте «Корсиканских братьев», когда лес в Фонтенбло должен быть покрыт снегом, мы посыпали сценический ковер солью, чтобы во время дуэли сэр Джон в поисках опоры мог пнуть ее ногой. Можете себе представить, сколько терпения нужно было, чтобы объяснить, как нужно насыпать соль, какому-нибудь олуху, весь день проработавшему в столярке и понятия не имевшему о какой-то там романтике. Со снегом всегда были проблемы, хотя, казалось бы, канадцы как никто другой должны чувствовать снег. В начале этого акта лес должен быть виден словно в блекловатой, но чарующей дымке с парящими снежинками. Напевая песенку, входит старый лесоруб Буассе (Гровер Паскин в одном из лучших своих эпизодов). Он – символ беспросветной житейской прозы, рядом с которой существует высокая романтика, готовая вот-вот выплеснуться на эту сцену. Сэр Джон хотел, чтобы после поднятия занавеса на сцену медленно падали буквально несколько пушистых снежных хлопьев, отражая слабый зимний свет. И никакая рваная бумага нас не устраивала! Нам требовалась сукновальная глина – чтобы она легко парила в воздухе и не была невыносимо белой. Вы думаете, нам удалось объяснить кому-нибудь из этих рабочих, как важна в этой постановке скорость падения снега? Если мы оставляли это на их усмотрение, они вытряхивали посреди сцены целые снежные сугробы; впечатление возникало такое, словно у сидевшей на дереве гигантской индюшки начался понос. Поэтому в мою задачу входило подниматься на осветительный мостик, если только он был, а если его не было – на ту шаткую конструкцию, что удавалось сколотить на скорую руку, и следить, чтобы снег сыпали именно так, как нужно сэру Джону. Наверно, это и можно назвать ушибленностью театром, но поверьте, игра стоила свеч. Я уже говорил, что я человек деталей, а без точного соблюдения мельчайших деталей нет никакой иллюзии, а значит, нет и романтики. Если за снег отвечал я, то публика приходила в надлежащее настроение для сцены дуэли и для сцены с Призраком в самом конце.
   – Ну разве можно меня упрекать за то, что я презирал все это?! – сказал Роли. – Я был одним из новой волны – я был предан театру идей.
   – За всю свою жизнь я вряд ли слышал с полдюжины идей, но даже и они вряд ли дотягивали до настоящей философии, – сказал Магнус. – Театр сэра Джона имел дело не с идеями, а с чувствами. Благородство, преданность, беззаветная любовь не принадлежат к категории идей, но они удивительным образом захватывали наших зрителей. Публика любила такие штуки, хотя и не собирались примерять их на себя. Об этом даже и разговора нет. Но люди покидали наши представления с улыбкой на лице, что не так часто случается в театре идей.
   – Это не искусство, а сладенький сироп.
   – Может быть. Но это был очень хороший сладкий сироп. Мы никогда не думали, что это панацея.
   – Сладкий сироп – лекарство для умирающего колониализма.
   – Пожалуй, вы правы. Но меня это мало волнует. Верно, мы изо всех сил барабанили в старый английский барабан, но именно этого и хотела пригласившая нас группа. Когда мы приехали в Оттаву, сэра Джона и Миледи пригласили к генерал-губернатору в Ридо-Холл[168].
   – Ну как же! Жуткая тошниловка! Актерам категорически возбраняется появляться в частных домах или официальных резиденциях. Мне каждое утро приходилось просматривать письма и получать распоряжения на предстоящий день. Я руководил целой толпой высокомерных помощников, которые, кажется, и понятия не имели, где пребывает леди Тресайз.
   – Разве она вам об этом ничего не рассказывала? Хотя, наверно, нет. Не думаю, что она относилась к вам лучше, чем вы к ней. Мне она, конечно же, рассказывала, что при них было что-то вроде маленького двора и к ним заходила масса интересных людей. Неужели вы не помните, как на одно из представлений «Скарамуша» явился генерал-губернатор со своей свитой? Мы тогда играли в старом театре имени Рассела.[169] Когда они появились, оркестр исполнил «Боже, храни короля», и публика так блюла этикет, что просто замерла и не решалась захлопать, пока этого не сделал генерал-губернатор. Были и такие, у кого просто дыхание перехватило, когда я показал нос на канате. Они, понимаете ли, думали, что я – это сэр Джон, и не могли и помыслить, чтобы рыцарь Британской империи позволил себе такую кощунственную вольность в присутствии графа.[170] Но Миледи мне объяснила, что граф здорово отстал от жизни: он и не догадывался о современном значении этого жеста и думал, что он все еще означает что-то вроде «жирный боров», а это, кажется, было что-то викторианское. На последовавшем за спектаклем официальном обеде он хохотнул, сделал нос и пробормотал: «Жирный боров, а?» На обеде в качестве гостя присутствовал и Маккензи Кинг[171]. Мистер Кинг был настолько шокирован, что никак не мог доесть своего омара. Наконец он все же справился с ним, а Миледи потом сказала, что никогда еще не видела человека, который поглощал бы омара с таким самозабвением. Отрываясь от омара, он очень серьезным тоном заводил с ней разговор о собаках. Странное это дело, если подумать; я хочу сказать, все эти знаменитости, трапезничающие заполночь после представления. Наверно, это тоже было по-своему романтично, хотя никого из молодежи там и не было, кроме, конечно, помощников и двух-трех придворных дам. Да и вообще, мне в Канаде довольно многое представлялось романтичным.
   – А мне – вовсе нет. Я думал, что Канада – самое неотесанное, самое топорное, самое грубое место из тех, что мне доводилось видеть, и все эти недокоролевские потуги выглядели там просто нелепо.
   – Вы что, и правда так думали, Роли? И вообще, с чем вы сравнивали – с Норвичем? С Кембриджем? С вашей короткой остановкой в Лондоне? А ведь все, что вы видели, вы видели через очки отвергнутого любовника и драматурга. Куколка Севенхоус водила вас за нос. На этих гастролях она веревки из вас вила, а ее дружки Чарльтон и Вудс посмеивались над вашими мучениями. На длинных перегонах мы все были свидетелями этого в вагоне-ресторане.
   Ах, уж эти вагоны-рестораны! Вот где была романтика! Поезд несется по бескрайним просторам. Суровая страна к северу от озера Верхнего и чудесный, даже, пожалуй, слишком жаркий климат в стильном, причудливо очерченном и наполненном светом вагоне-ресторане, где скатерти и салфетки поражали безукоризненной белизной, где вас ослеплял блеск серебра (или чего-то очень похожего), где черные официанты были чисты, вежливы и доброжелательны. Если и это вы не считаете романтикой, то вы просто не знаете, что такое настоящая романтика. А еда! Никаких вам подогреваний, никаких заморозок – на каждой большой станции запасы пополнялись только всем первосортным, свежим. А шеф-повар – настоящий ас и готовил так, что пальчики оближешь. Свежая рыба, великолепное мясо, фрукты… вы не помните вкус их печеных яблок? С такой густой сметаной. Где теперь эта густая сметана? Я помню все до мельчайших деталей. Кубики сахара в белой обертке, на которой напечатано «Кастор», и каждый раз кладя его в кофе, мы обогащали нашего друга Боя Стонтона, о котором мы с Данни никогда не забывали, потому что родом с ним из одного городка, хотя в то время я и не знал об этом… – (Тут у меня ушки – сразу на макушке. Клянусь, я даже почувствовал, как натянулся мой скальп. Магнус назвал Боя Стонтона, канадского магната и моего друга с самого детства, которого, я уверен, сам Магнус и убил. А если и не убил, то подтолкнул на дорожку, которая прямиком привела того к самоубийству. Именно это мне и требовалось для моего документа. Неужели Магнус, который самым жестоким образом долго удерживал Виллара в шаге от могилы, чуть ли не облагодетельствовал смертью Боя Стонтона? Может ли случиться, что в нынешнем своем исповедальном настроении Магнус по опрометчивости признается в убийстве или, по крайней мере, сделает намек, который я, зная много, но далеко не все, смогу правильно истолковать?.. Не пропустить бы чего – Магнус продолжает петь дифирамбы в адрес железной дороги, которая когда-то славилась своей кухней.) – …А приправы, настоящие приправы, которые готовил сам шеф – великолепно!
   Были приправы и магазинные – в бутылках. Это снадобье промышленного производства я возненавидел, потому что каждый раз за едой Джим Хейли – актер второго состава – просил подать ему «Гартонс»[172], потом помахивал в воздухе бутылочкой и спрашивал: «Гарсон никому не нужен?»[173] Бедняга Хейли, человек одной шутки, в его присутствии просто зубы начинали болеть. Смеялась только его жена и, краснея, требовала, чтобы он прекратил «хулиганить», и так каждый раз. Но вы, наверно, ничего этого не замечали, потому что всегда пытались сесть за столик с Севенхоус, Чарльтоном и Вудсом. А если она решала помучить вас, то приглашала Эрика Фосса, и тогда вы искали местечко поближе, сидели там, томились и вспыхивали румянцем, когда они смеялись над шутками, которые вам были не слышны.
   Ах, эти поезда! Я был в восторге от них, потому что они ничем не напоминали те жуткие составы, в которых я когда-то колесил по стране с «Миром чудес». Свое знакомство с поездами, как вы помните, я начал в темноте, трясясь от страха и с пустым желудком, к тому же у меня мучительно болела моя бедная задница. Но вот теперь я без всяких сомнений был пассажиром первого класса посреди всего этого немыслимого, всеохватного, антисептического канадского блеска. Я не возражал, если мне приходилось сидеть за столиком с кем-нибудь из технического персонала или иногда со старым Маком и Холройдом, а изредка с этой Шехерезадой железных дорог – Мортоном У. Пенфолдом, если он ехал с нами.
   Пенфолд знал весь железнодорожный персонал. Я думаю, он знал и всех официантов. В трансконтинентальном поезде мы время от времени сталкивались с одним проводником, который вызывал у него особое восхищение: мрачноватый человек, носивший настоящий железнодорожный хронометр – гигантскую анодированную луковицу, показывавшую точное время. Пенфолд непременно окликал его: «Лестер, когда, по-вашему, мы будем в Су-Сент-Мари?» Лестер извлекал из кармана жилетки свои часы, печально смотрел на них и изрекал: «В шесть пятьдесят две, Морт, даст Бог. Он был мрачно религиозен и считал, что все зависит от того, даст Бог или не даст. Но ни в Боге, ни в КПР он, казалось, был не очень уверен.
   Пенфолд знал и машинистов, и каждый раз, когда мы выходили на длинный прямолинейный участок пути, он говорил: «Как там Фред – мочит свои шишки?» Дело в том, что один из старейших и опытнейших машинистов страдал геморроем, и Пенфолд клялся и божился, что как только состав выходит на легкий участок, Фред наливает в таз теплой водички из котла и на несколько минут усаживается враскорячку, чтобы полегчало. Пенфолд никогда не смеялся. Шутки его были глубокомысленные и не для всех, а выражение на его серьезном лице гипнотизера никогда не смягчалось, но крохотные слезки поблескивали на его нижних веках, а то и скатывались по щекам, голова же подрагивала – так он смеялся.
   Когда перегоны были длительными, к поезду, случалось, прицепляли специальный вагон для сэра Джона и Миледи; это удовольствие было слишком дорогим, но иногда магнат, имевший свой вагон, или политик, получивший такой вагон в пользование, предоставляли его в распоряжение Тресайзов, у которых в Канаде друзей было не перечесть. Сэр Джон и в особенности Миледи не скряжничали и всегда приглашали к себе кого-нибудь из труппы, а если перегон был очень уж долгим, они приглашали всех и там устраивалась вечеринка, а еду приносили из вагона-ресторана. Ну что, Роли, и в этом не было романтики? Или вы так не считали? Мы все рассаживались в этом великолепном старинном сооружении – большинство из этих вагонов было изготовлено не позднее правления Эдуарда Седьмого – с массой инкрустаций деревянной резьбой (обычно где-нибудь была прибита табличка, сообщавшая, что за дерево использовалось), со всякими резными штучками на потолке и креслами с бахромой из бархатных бомбошек повсюду, где только можно себе представить бахрому. В углу пространства, считавшегося гостиной, было что-то вроде алтаря, где в толстых кожаных папках лежали журналы. И какие журналы! Всегда «Скетч», «Татлер», «Панч», «Иллюстрейтид лондон ньюс». Это было что-то вроде клуба на колесах. А сколько выпивки для всех! Это уже было делом рук Пенфолда. Но никто при этом не напивался и не терял человеческого облика, потому что сэр Джон и Миледи этого не любили.
   – Поговорить он любил, – сказал Инджестри. – Он мог выпить сколько угодно, но на нем это никак не сказывалось. Считалось, что он выпивает бутылку бренди в день, чтобы голос был сочный.
   – Считалось, но никакого отношения к действительности не имело. Всегда считается, что звезды – запойные пьяницы, или бьют своих жен, или каждый день ублажают свою похоть, дефлорируя дебютанток. Но сэр Джон пил довольно умеренно. Не мог не пить. Из-за подагры. Он никогда об этом не говорил, но доставалось ему немало. Я помню, как во время одной из этих вечеринок вагон дернулся, Фелисити Ларком потеряла равновесие и наступила ему на больную ногу. Сэр Джон смертельно побледнел, но когда она принялась извиняться, сказал: «Забудем об этом, дружок».
   – Ну конечно же, вы все это должны были видеть. Вы все видели. Иначе не могли бы рассказывать об этом сейчас в таких подробностях. Но, знаете, мы видели, что вы все видите. Скрывать это у вас плохо получалось, даже если вы и старались. У Одри Севенхоус, Чарльтона и Вудса даже прозвище для вас было – Призрак оперы[174]. Вы были повсюду – стояли, прислонившись спиной к стене, пристально разглядывая всех и вся. Одри нередко говорила: «Вон опять Призрак стоит». Не очень лестное замечание. Было в вашем поведении что-то волчье, словно вы все хотели пожрать. В особенности – сэра Джона. Я думаю, он и шага не мог ступить без того, чтобы вы не провожали его взглядом. Неудивительно, что вы знали о подагре. Никто, кроме вас, об этом и не догадывался.
   – Просто это никого не волновало, если вы говорите о той малой шайке, в которую вы объединились. Но старые члены труппы об этом знали. И конечно, знал Мортон У. Пенфолд, потому что в его обязанности входило следить, чтобы у сэра Джона в каждой поездке, в каждом отеле была специальная вода в бутылках. Подагра для актера проблема очень серьезная. Заметь публика, что исполнитель роли Владетеля Баллантрэ прихрамывает, ему это сильно повредило бы в общественном мнении. Конечно, все знали, что сэр Джон далеко не молод, но крайне важно было, чтобы он казался молодым на сцене. Для этого ему нужно было научиться ходить медленно. Не очень трудно казаться молодым, когда тебе приходится скакать в сцене дуэли, но совсем другое дело – идти медленно, что ему приходилось делать, когда он появлялся в роли собственного призрака в финале «Корсиканских братьев». Детали, мой дорогой Роли; без деталей не может быть никакой иллюзии. А одна из особенностей той иллюзии, которую создавал сэр Джон (а впоследствии, став иллюзионистом, и я), состояла в том, что наиболее эффектные вещи достигались простыми средствами, тогда как все внешне простое требовало огромного труда.
   Подагра не то чтобы держалась в строгой тайне, просто о ней не звонили направо и налево. Всем было известно, что сэр Джон и Миледи возили с собой несколько изящных вещиц; при нем была его любимая бронзовая статуэтка, а она всегда брала с собой маленькую и очень ценную картину с изображением Богоматери, которой пользовалась во время своих молитв; всегда с ними была красивая шкатулка с миниатюрными портретами их детей. Эти вещи приносились во все гостиничные номера, где останавливались Тресайзы, – чтобы придать теплоту временному жилищу. Но не каждый знал о тазе, который возили, чтобы сэр Джон два раза в день устраивал ванку своей больной ноге. Обычная ванна для этого не годилась, потому что все его тело должно было пребывать при комнатной температуре, тогда как нога погружалась в очень горячий минеральный раствор.
   В шесть часов я видел его в халате, нога погружена в эту ванночку, а в половине девятого он был готов выйти на сцену, ступая с легкостью юноши. Я считал, что дело тут вовсе не в минеральной ванне. Я думаю, это был способ собрать в кулак волю и сказать себе, что подагра не победит. Если бы не его сила воли, все бы закончилось очень быстро, и он это знал.
   У меня частенько были основания восхищаться людьми, вкладывавшими героизм и духовную доблесть в дело, которое многим сторонним наблюдателям казалось просто нелепым. Ну в конечном счете что за беда, если бы сэр Джон капитулировал, признал, что стар, и удалился на покой со своей подагрой? Кто бы что от этого потерял? Кто бы пожалел о «Владетеле Баллантрэ»? Сказать «никто» – проще простого, но я думаю, это неправда. Никогда не знаешь, кому придает силы твоя нелегкая борьба. Никогда не знаешь, кто пришел смотреть «Владетеля Баллантрэ» и вопреки здравому смыслу увидел там что-то такое, что изменило его жизнь или дало ему опору до конца дней.
   Наблюдая, как сэр Джон борется со старостью, – Роли, наверно, сказал бы, что я наблюдал, по-волчьи облизываясь, – я понял кое-что, хотя и не отдавая себе в этом отчета. Если говорить простым языком, то ни одно действие не пропадает втуне – все, что мы делаем, приносит какой-то результат. Это вроде бы вполне очевидно, но многие ли в это верят или поступают, исходя из этого?
   – Вы говорите с той же горечью, что и моя дорогая старая матушка, – сказал Инджестри. – Она утверждала, что ни одно доброе дело не остается незамеченным Господом.
   – Но моя формулировка несколько шире, чем мудрость вашей матушки, – сказал Магнус. – Ни одно злое дело тоже не остается незамеченным Господом.
   – И потому вы самоуверенно выбираете свой путь в жизни, стараясь делать только добрые дела? Боже мой, Магнус, какая глупость!
   – Нет-нет, мой дорогой Роли, я совсем не так глуп. Нам не дано знать достоинств или последствий наших поступков, ну разве что в очень ограниченных рамках. Мы только можем по мере сил попытаться оценить свои деяния в той их части, которая касается нас самих. Не плыть по ветру и не становиться обманутыми жертвами собственных страстей. Если собираешься совершить что-то злое, не пытайся это приукрасить и выдать за доброе. Делай задуманное с холодным сердцем и держи глаза открытыми. Вот и весь секрет.