«А если подумать о том, чего я не смогу сделать?» – произнес он. Тон его подтвердил мои подозрения: я почувствовал, что под всем этим внешним лоском, дружелюбием и осторожными попытками снискать мое расположение скрывается отчаяние.
   «Вы, наверно, имеете в виду секс», – сказал я.
   «Да, – сказал он. – Дело не в том, что я с этим покончил. Отнюдь нет. Но теперь это уже иначе. Не удовольствие, а самоутверждение. И молодым женщинам – а они должны становиться все моложе и моложе – это льстит, потому что я важная персона, но когда они думают, что я не вижу, у них на лице всегда удивление: Для-своего-возраста-он-просто-чудо-и-что-мне-с-ним-делать-если-у-него-случится-инфаркт-тащить-в-холл-и-оставить-у-лифта-и-как-на-него-напялить-одежду? И как бы я ни был хорош – а я, видите ли, все еще неплохой любовник, – в этом всегда есть элемент унижения».
   Его очень волновало унижение. Унижение возраста, которое и мы с тобой, Данни, не должны недооценивать, хотя мы, состарившись, и сумели поставить возраст себе на службу. Но все обстоит иначе, если ты все свои лучшие силы отдал созданию имиджа чудесного Боя: приходит время, когда хорошенькие девушки уже смотрят на тебя – не как на боя, а как на старого боя. Унижение, когда вдруг обнаруживаешь, что обмишурился и блестящая должность, которую тебе даровала Корона, на самом деле – тирания обязанностей, как и сама Корона. И унижение, когда обнаруживаешь, что человек, которого ты считал своим другом, – пусть не ахти какая важная персона, с твоей точки зрения, даже очень эксцентричный, но тем не менее друг, – хранит свидетельство подлости, которую ты совершил, когда тебе было десять лет, и все еще видит в тебе (хотя бы и отчасти) подленького мальчишку.
   Последнее ему было перенести труднее – гораздо труднее всего остального, но Бой принадлежал к разряду людей, которые искренно считают, что прошлое можно зачеркнуть, если просто забыть о нем. Не сомневаюсь, что и ему приходилось сталкиваться в жизни с унижениями. А кому – нет? Но он умел подниматься выше них. А вот об этих новых унижениях он не смог бы забыть никогда.
   «Что вы собираетесь делать с камнем?» – спросил я.
   «Значит, вы видели, как я его взял? – сказал он. – Избавлюсь от него. Выброшу».
   «Я бы не стал бросать его во второй раз», – сказал я.
   «А что еще с ним делать?» – спросил он.
   «Если он вас и в самом деле беспокоит, вы должны прийти с ним к соглашению, – сказал я. – На вашем месте я бы сделал что-нибудь символическое: возьмите его в руку и оживите в памяти тот момент, когда вы бросили его в Рамзи и попали в мою мать, но только на сей раз не бросайте его. Стукните себя им по голове покрепче».
   «Я в такие дурацкие игры не играю», – сказал он. И поверишь ли – он был готов расплакаться. Великолепный Бой был готов расплакаться.
   «Почему дурацкие? Посмотрите на это как на некий обряд. Признание своей ошибки и раскаяние».
   «Чушь свинячья», – сказал он.
   Я стал не очень удобным собеседником: слопать себя не дал, а взамен предложил ему что-то странное и даже унизительное. Кроме того, я чувствовал: что-то его гложет, и он хочет побыть с этим наедине. Он тронулся, и скоро мы уже были в моем отеле – ты знаешь, в «Ройял-Йорк», совсем рядом с гаванью. Он пожал мне руку с дружелюбием, которое, наверно, не изменяло ему всю жизнь.
   «Рад был с вами познакомиться. Спасибо за совет», – сказал он.
   «Это всего лишь то, что сделал бы в подобных обстоятельствах я сам, – сказал я. – Я бы сделал все, чтобы проглотить этот камень». Клянусь, сказано это было чисто символически. Я имел в виду – примириться со всем тем, что значил этот камень для него. Но он, казалось, не обратил внимания на мои слова.
   «Я имею в виду ваш совет об отречении, – сказал он. – Глупо, что я сам до этого не додумался».
   И тут я понял, о чем он говорит. Он намеревался отречься, как и его герой до него. Но, в отличие от принца Уэльского, он не собирался жить после этого. Тут вот в чем дело, Данни. Мы с Лизл убеждены, что мужчина, исполнивший самое заветное его желание (хотя бы и только тем, что подал ему пример), это тот, кто решил не быть Эдуардом VIII.
   Что я должен был делать? Настаивать, чтобы он поднялся ко мне в номер, а там попотчевать его кофе и убедительными доводами. Не очень-то в моем духе, а? Вряд ли этого можно ждать от собрата по волчьей стае, кн?
   – И ты позволил ему уйти в таком состоянии?
   – Лизл любит поговорить о том, что она называет моим волшебным мировосприятием. Говорит она об этом – просто заслушаешься – что твои «Тысяча и одна ночь». А еще она украшает эти рассуждения всякими красивыми словечками из Шпенглера…
   – Фантасмагория и пещера сновидений[213], – сказала Лизл, сделав добрый глоток коньяка. – Только это не Шпенглер, это Карлейль.
   – Фантасмагория и пещера сновидений, если тебе угодно, – сказал Магнус, – но (и это весьма существенное «но») в сочетании с ясным и незамутненным пониманием того, что лежит у тебя прямо под носом. Поэтому не обманывать себя, не совершать глупостей, не лезть со своим навязчивым состраданием, а только смиренно ощущать присутствие Великого правосудия и Великого милосердия, если они решат проявить себя. Я не рассуждаю о волшебном мировосприятии – я в этом не разбираюсь. Насколько это касается меня, я просто живу в нем. Я не умею по-другому – такую уж прожил жизнь, а когда я расстилаю ее перед собой (как сделал это теперь), она очень похожа на некий мир чудес. У всего есть удивительная, чудесная сторона, если подумать головой, только для этого нужна твоя собственная голова, а не забитая и не затуманенная недопонятым школьным вздором, или тем дерьмом, что печатают ежедневные газеты, или любой другой дешевкой на потребу почтеннейшей публике. Я стараюсь не судить людей, но если я встречаю врага и он оказывается от меня на расстоянии вытянутой руки, я не прочь дать ему хорошего тумака, просто чтобы проучить его. Как я это сделал с Роли, например. Но я отхожу в сторону, если вершится Великое правосудие…
   – Поэтическое правосудие, – сказала Лизл.
   – Как тебе больше нравится. Хотя в реальности все это выглядит не очень поэтически – это грубо, жестоко и приносит глубокое удовлетворение. Но не я вершу его. Вершит его что-то другое… что-то, чего я не понимаю – но я чувствую его, служу ему, побаиваюсь его. Иногда наблюдать за ним невыносимо – как, например, когда мой бедный, дорогой старый учитель сэр Джон был повержен в прах собственным тщеславием, а за ним последовала и Миледи, хотя, думаю, она-то знала, в чем истина. Но часть славы и ужас нашей жизни в том и состоит, что в определенный день мы получаем все сполна. Каждый получает свою меру шишек и славословия, и проходит некоторое время, прежде чем все это уляжется после его смерти.
   И вот мне стало абсолютно ясно, что Великое правосудие назвало имя Боя Стонтона. Неужели я должен был удерживать твоего дружка?
   А если уж быть откровенным, то с какой стати? Ты, Данни, помнишь, что было сказано в твоей комнате в тот вечер? Ты же историк – ты должен помнить все важное. Что я сказал Бою, когда он предложил меня подвезти?
   Я не помнил. В тот вечер я так разнервничался, вспоминая Мэри Демпстер, что был не в состоянии обращать внимание на мелкую болтовню.
   – Не помнишь? А я помню. Я сказал: «Судя по тому, что рассказал Рамзи, вы мой должник: с вас причитается за восемьдесят дней в раю – я уж не говорю о всяких мелочах. Но если подвезете меня до отеля, будем квиты».
   – Восемьдесят дней в раю?
   – Я родился за восемьдесят дней до срока. Бедный маленький Пол. Люди в наши времена не очень-то благосклонны к недоноскам. От этих маленьких уродцев одни хлопоты. В ведро его помойное, куда подальше. Вот только знает ли кто, что они сами при этом чувствуют. Лизл – очень тонкий психолог, и она считает, что нам так хорошо в материнском чреве. В тепле, в безопасности – покачивайся себе легонько в прекрасном свете пещеры. Возможно, это лучшая часть жизни человека, если только после смерти нас не ждет что-то еще более великолепное. А почему бы и нет? Самый ранний период жизни – все гуманитарные движения, все государства, желающие обеспечить благоденствие своих граждан, без всякой надежды на успех стремятся к нему. А Бой Стонтон одним подленьким движением лишил меня восьмидесяти дней необыкновенного счастья. Так неужели же я должен был скорбеть об окончании его жизни, когда он так бесцеремонно обошелся с началом моей?
   – Магнус, но это ужасно несправедливо.
   – В понимании справедливости этого мира – может быть. Но как насчет Высшей справедливости?
   – Понимаю. Да, теперь я понимаю. Значит, ты позволил ему… «dree his weird»[214]?
   – Ты и в самом деле стареешь, Данни. Начинаешь черпать выражения из времен своего шотландского детства. Но ты попал в точку. Да, я позволил ему «dree his weird».
   – Теперь я понимаю, – сказал я, – объяснить это полиции было бы затруднительно.
   Лизл рассмеялась и швырнула свой пустой стакан из-под бренди в дальнюю стену, на которой образовалась вмятина на кругленькую сумму.

2

   – Рамзи.
   – Лизл! Спасибо, что пришла.
   – Магнус дрыхнет без задних ног. Но я о тебе волнуюсь. Надеюсь, ты не принял это слишком близко к сердцу – его предположение, что ты в значительной мере виновен в смерти Стонтона.
   – Нет-нет. Я не прятал голову в песок и проглотил это еще до того, как присоединился к вам в Швейцарии. Точнее, когда приходил в себя после инфаркта. В таком старом кальвинисте, как я, голос совести всегда начинал говорить задолго до того, как раздавались голоса обвинителей во плоти.
   – Рада это слышать. То есть рада, что ты не скорбишь и не волнуешься.
   – Бой умер, как и жил – решительно и отважно, но без особого воображения. Он хорошо умел скрывать свое своенравие, в котором нередко проявлялся злобный характер. Камень в снежке, камень во рту трупа – все время какой-нибудь подвох.
   – Ты думаешь, он утащил этот камень тебе назло?
   – Безусловно. Магнус считает, что я хранил этот камень по злобе, и наверно, в какой-то мере он прав. Но еще я хранил его и для того, чтобы он постоянно напоминал мне о том, каковы могут быть последствия одного-единственного поступка. Вполне могло выясниться, что камень, который найдут у него во рту, я использовал как пресс-папье, но даже если нет – он прекрасно понимал, что я так или иначе узнаю об этой находке, и вот Бой решил, что точку в нашем споре длиною в жизнь должен поставить он.
   – Какой наглый тип!
   – Да нет. Но с теми, кто жизнерадостен, улыбчив, и в особенности с теми, кто всегда кажется молодым, нужно держать ухо востро.
   – Ты завидуешь, Рамзи. Ах, ты, побитое жизнью ископаемое.
   – Без зависти, может, и не обошлось, но принцип от этого не меняется.
   – А что ты там кропаешь на первоклассной «савойской» бумаге?
   – Это заметки для работы, которую я задумал. Опять же о Магнусе. Знаешь, он сказал мне, что как-то раз дьявол решительно вмешался в его жизнь.
   – Он любит такие заявления, и я уверена, он говорит правду. Но жизнь – это последовательность чьих-то решительных вмешательств. Магнус, например, вмешался в мою жизнь и осветил ее как раз в то время, когда я нуждалась в понимающем друге даже больше, чем в любовнике. И послал его ко мне отнюдь не дьявол.
   – Почему это должен быть дьявол? Бог хочет вмешиваться в то, что происходит на земле, а делать он это может только руками людей. Я думаю, и дьявол находится в таком же затруднительном положении. Было бы странно, если бы дьявол использовал Магнуса только в тот раз. И Бог тоже. Да, конечно же, и Бог тоже. Когда эта парочка хватает нас за фалды, наступает момент истины, момент выбора – ведь оба говорят с нами так безапелляционно, что разобраться, кому из них принадлежат какие слова, довольно затруднительно. Если есть выбор, то всегда имеются две возможности.
   – Так вот, значит, что ты записываешь? И ты надеешься распутать этот клубок? Какое тщеславие!
   – Я ничего не рассчитываю распутать. Но я составляю документ. Я тебе об этом много раз говорил. Когда никого из нас уже не будет – и тебя, дорогая Лизл, хотя ты младшая из нас, и Магнуса, – может быть, кто-то сумеет доказать свою гипотезу с помощью «Рамзи говорит…»
   – Эгоист!