Но, как мы видим, слово .республика. пока произнес только Бонвиль; ни Бриссо, ни Дантон, ни Робеспьер, ни даже Петион не осмелились употребить это слово; оно ужаснуло кордельеров и возмутило якобинцев.
   Тринадцатого июля Робеспьер кричал с трибуны: «Я не республиканец и не монархист!»
   Если бы Робеспьера прижали к стене, ему, как мы видим, было бы весьма трудно объяснить, кто же он.
   Но что поделать! Все были примерно в таком же положении, кроме Бонвиля и женщины, что в четвертом этаже гостиницы на улице Генего сидела напротив мужа и писала обращение.
   Двадцать второго июня, на следующий день после бегства короля, она написала:
   «Здесь всех вдохновляют стремление к республике, возмущение Людовиком XVI, ненависть к королям.»
   Заметьте, стремление к республике живет во всех сердцах, но слово .республика. пока на устах еще очень немногих.
   Особенно враждебно к нему Национальное собрание. Большая беда всех подобных собраний, что, как только их изберут, они останавливаются в развитии, не отдают себе отчета в происходящих событиях, не идут в ногу с настроениями страны, не следуют за народом в его пути и воображают, что продолжают представлять народ.
   Национальное собрание заявило:
   «Франции чужды республиканские нравы.»
   Национальное собрание вступило в состязание с г-ном Ла Палисом и, на наш взгляд, одержало верх над сим блистательным олицетворением истины.
   Кто выработал бы во Франции республиканские нравы? Монархия? Нет, монархия не так глупа. Монархии потребны покорность, раболепство и продажность, и она формирует продажные, раболепные и покорные нравы. Республиканские нравы формирует только республика. Сперва устройте республику, а уж потом придут республиканские нравы.
   Был, впрочем, момент, когда провозгласить республику было бы легко, а именно когда стало известно, что король бежал, увезя с собой и дофина.
   Вместо того, чтобы пускаться за ними в погоню и возвращать их, надо было давать им на почтовых станциях самых лучших лошадей, самых лихих форейторов со шпорами на сапогах и кнутами; надо было следом за ними выслать придворных, а вслед за придворными и попов, после чего захлопнуть дверь.
   Лафайета, у которого часто бывали озарения, но редко идеи, как раз осенило такое озарение.
   В шесть утра к нему примчались сообщить, что король, королева и все королевское семейство уехали, но разбудили его с огромным трудом: он спал тем же богатырским сном, за какой его уже упрекали в Версале.
   — Уехали? — переспросил он. — Нет, это невозможно. Я оставил Гувьона спящим у дверей их спальни.
   Тем не менее он встал, оделся и вышел. В дверях он столкнулся с Байи, мэром Парижа, и Богарне, председателем Национального собрания. Нос у Байи еще сильней вытянулся, а лицо было желтей, чем всегда; Богарне пребывал в унынии.
   Не правда ли, забавно? Супруг Жозефины, который, умерев на эшафоте, открыл своей вдове путь на трон, был удручен бегством Людовика XVI!
   — Какое несчастье, что депутаты еще не собрались! — воскликнул Байи.
   — Да, — поддакнул Богарне, — огромное несчастье.
   — Так что, он вправду уехал? — спросил Лафайет.
   — Увы! — ответствовали оба государственных мужа.
   — Но почему .увы.? — удивился Лафайет.
   — Как! Вы не понимаете? — вскричал Байи. — Да потому, что он вернется с пруссаками, с австрияками, с эмигрантами! Он принесет нам не просто войну, но гражданскую войну!
   — Значит, — не слишком убежденно промолвил Лафайет, — вы считаете, что во имя общественного спасения необходимо вернуть короля?
   — Да! — ответили в один голос Байи и Богарне.
   — В таком случае направим за ним погоню, — сказал Лафайет.
   И он написал:
   «Враги отечества похитили короля. Национальной гвардии приказывается арестовать их.»
   Обратите внимание, именно из этого будет исходить политика 1791 года, этим будет определяться конец Национального собрания.
   Раз король необходим Франции, раз его нужно вернуть, надо, чтобы он был похищен, а не бежал, спасаясь.
   Все это не убедило Лафайета, и, посылая Ромефа вдогон, он посоветовал ему не торопиться. Молодой адъютант, дабы с полной уверенностью не нагнать короля, поехал не по той дороге, по которой следовал Людовик XVI.
   К сожалению, на той королевской дороге оказался Бийо.
   Когда новость дошла до Национального собрания, оно пришло в ужас. И то сказать, уезжая, король оставил весьма грозное письмо, в котором весьма ясно давал понять, что уезжает на соединение с врагом и возвратится, дабы образумить французов.
   Роялисты тут же подняли голову и заговорили крайне решительно. Один из них, кажется Сюло, писал:
   «Все те, кто надеется получить амнистию, которую мы предлагаем от имени принца Конде нашим врагам, до августа могут записаться в наших бюро. Для удобства публики мы будем вести полторы тысячи регистрационных книг.»
   Больше всех перепугался Робеспьер. В три часа заседание Собрания было прервано до пяти, и он кинулся к Петиону. Слабый искал помощи у сильного.
   Робеспьер считал, что Лафайет в сговоре с двором. А все, дескать, сделано для того, чтобы устроить депутатам маленькую Варфоломеевскую ночь.
   — Меня убьют одним из первых! — жалобно причитал он. — Жить мне осталось не больше суток!
   Петион, обладавший спокойным характером и лимфатическим темпераментом, смотрел на события по-другому.
   — Ну что ж, — сказал он, — теперь мы знаем, кто такой король, и будем действовать соответственно.
   Приехал Бриссо. То был один из самых передовых людей того времени, он писал в «Патриоте.»
   — Основана новая газета, — объявил он, — и я буду одним из ее редакторов.
   — Какая газета? — поинтересовался Петион.
   — «Республиканец.»
   Робеспьер скорчил улыбку.
   — «Республиканец.? — переспросил он. — Хотел бы я, чтобы мне сперва объяснили, что такое республика.
   Тут как раз к своему другу Петиону пришли Роланы, муж — как всегда, суровый и решительно настроенный, жена — скорей спокойная, чем испуганная; в ее красивых выразительных глазах таилась улыбка. По пути с улицы Генего они прочли афишу кордельеров. И так же, как кордельеры, они отнюдь не считали, что король так уж необходим нации.
   Мужество Роланов несколько ободрило Робеспьера. Он отправился понаблюдать, какой оборот примут события в Национальном собрании, и затаился на своем месте, в точности как лиса, что прячется в засаде у норы; затаился, готовый воспользоваться всем, что может быть ему выгодно. Около девяти вечера он увидел, что Национальное собрание исполнилось чувствительности, стало провозглашать братство и, дабы подкрепить теорию практикой, собирается чуть ли не всем составом направиться к якобинцам, с которыми оно было в весьма натянутых отношениях и которых именовало бандой убийц.
   Тогда он встал, прокрался к двери, незаметно выскользнул, помчался к якобинцам, поднялся на трибуну, изобличил короля, изобличил министерство, изобличил Байи, изобличил Лафайета, изобличил все Национальное собрание, рассказал утреннюю басню про якобы готовящуюся Варфоломеевскую ночь, а закончил тем, что возлагает свою жизнь на алтарь отечества.
   Когда Робеспьер говорил о себе, ему случалось достигать подлинных вершин красноречия. При мысли, что добродетельный, непреклонный Робеспьер избег столь страшной опасности, в зале возрыдали. Кто-то крикнул:
   — Если ты умрешь, мы все умрем вместе с тобой!
   — Да, все! Все! — прозвучал слитный хор, и одни клятвенно вскинули руки, другие выхватили шпаги, третьи пали на колени, воздев длани к небу. В то время очень часто воздевали длани к небу, то был характерный жест эпохи.
   В подтверждение взгляните на «Клятву в зале для игры в мяч» Давида.
   Г-жа Ролан присутствовала при этом, однако так и не поняла, какой опасности избежал Робеспьер. Но она была женщина, а следовательно, поддавалась чувствам. Чувства же были подпущены самые возвышенные, и она, как сама призналась, испытала волнение.
   В этот момент вошел Дантон. Не ему ли, чья популярность росла, следовало атаковать Лафайета, популярность которого клонилась к упадку?
   Но почему все так люто ненавидели Лафайета?
   Быть может, потому, что он был порядочный человек и всегда бывал одурачен партиями, хотя все партии взывали к его благородству.
   Когда объявили о приходе членов Национального собрания и Лафайет и Ламет, смертельные враги, чтобы подать пример братства, вошли в зал под руку, со всех сторон зазвучали крики:
   — Дантона на трибуну! Дантона на трибуну!
   Лучшего Робеспьер и желать не мог. Он, как мы уже говорили, был лиса, а не гончая. Врага преследовал тишком, набрасывался сзади, прыгал на спину и прокусывал череп до мозга, но редко нападал лицом к лицу.
   Итак, трибуна была свободна и ждала Дантона.
   Правда, Дантону было нелегко взойти на нее.
   Если он был единственным человеком, который должен был атаковать Лафайета, Лафайет был единственным человеком, которого Дантон не мог атаковать.
   Почему?
   Сейчас объясним.
   В Дантоне было много от Мирабо, как в Мирабо было много от Дантона: тот же темперамент, та же страсть к наслаждениям, та же потребность в деньгах и, как следствие, та же продажность.
   Утверждали, что Дантон, как и Мирабо, получал деньги от двора. Когда?
   Каким способом? Сколько? Этого никто не знал, но все были уверены, что деньги он получал; во всяком случае, так поговаривали.
   А вот что было на самом деле.
   Недавно Дантон продал министерству свою должность адвоката в королевском совете, и говорили, что за должность эту он получил от министерства в четыре раза больше, чем она стоила.
   Это была правда, но тайну знали только трое: продавец Дантон, покупатель г-н де Монморен и посредник г-н де Лафайет.
   Если бы Дантон стал обличать Лафайета, тот мог бы швырнуть ему в лицо историю с продажей должности по четверной цене.
   Другой на месте Дантона отступил бы.
   Дантон же, напротив, пошел напролом: он знал благородство Лафайета, переходившее иногда в глупость. Вспомним хотя бы 1830 год.
   Дантон подумал, что г-н де Монморен — друг Лафайета, что г-н де Монморен подписал пропуск королю и сейчас он слишком скомпрометирован, чтобы Лафайет решился привязать ему на шею еще один камень.
   Он поднялся на трибуну.
   Речь его была не слишком длинной.
   — Господин председатель, — сказал он, — я обвиняю Лафайета. Предатель сейчас придет сюда. Пусть же воздвигнут два эшафота, и я согласен подняться на один из них, если окажется, что он не заслуживает взойти на второй.
   Предателю не было нужды приходить, он уже пришел и имел возможность выслушать чудовищное обвинение Дантона, но, как тот и предвидел, по своему благородству не стал отвечать.
   Этот труд взял на себя Ламет и залил клокочущую лаву Дантона тепленькой водичкой обычной своей пасторали: он призывал к братству.
   Потом вышел Сийес и тоже призвал к братству.
   Вслед за ним к братству призвал Барнав.
   Популярность этой троицы в конце концов перевесила популярность Дантона. Все с удовольствием внимали Дантону, когда он нападал на Лафайета, но с не меньшим удовольствием внимали Ламету, Сиейесу и Барнаву, когда они его защищали, так что при выходе Лафайета и Дантона из Якобинского клуба приветственные возгласы предназначались Лафайету и его провожали с факелами до дома.
   Шумная овация, устроенная Лафайету, означала крупную победу придворной партии.
   Две тогдашние самые могущественные силы вступили в сражение: якобинцы в лице Робеспьера; кордельеры в лице Дантона.
   Я вижу, нужно отложить до другой главы рассказ о том, что за обращение переписывала г-жа Ролан, сидя напротив мужа в маленькой гостиной на четвертом этаже гостиницы «Британик»

Глава 15. АНТРЕСОЛЬ ВО ДВОРЦЕ ТЮИЛЬРИ

   Мы узнаем содержание обращения, которое переписывала г-жа Ролан, но, чтобы читатель вполне разобрался в ситуации и проник в одну из самых мрачных тайн революции, нам прежде придется вечером пятнадцатого июля переместиться в Тюильри.
   За дверью апартаментов, выходящих в темный пустынный коридор на антресоли дворца, стояла с рукой на ключе женщина и прислушивалась, вздрагивая всякий раз, когда до нее доносились отзвуки чьих-нибудь шагов.
   Если бы мы не знали, кто эта женщина, нам было бы трудно узнать ее, так как в коридоре и днем было темно, а сейчас уже смеркалось; фитиль же единственной масляной лампы, горевшей здесь, то ли по случайности, то ли преднамеренно был прикручен до такой степени, что, казалось, вот-вот погаснет.
   К тому же освещена была вторая комната апартаментов, а женщина, которая прислушивалась и вздрагивала, стояла у дверей первой комнаты.
   Кто была эта женщина? Мария Антуанетта.
   Кого ждала она? Барнава.
   О надменная дочь Марии Терезии, если бы вам сказали, когда короновали короной Франции, что придет день и вы, которая столько заставила ждать Мирабо и всего лишь раз удостоила его приемом, будете, прячась за дверью апартаментов своей камеристки и дрожа от страха и надежды, ждать ничтожного адвоката из Гренобля!
   Но пусть никто не заблуждается: только политические соображения заставили королеву ждать Барнава; в учащенном дыхании, в нервических движениях, в дрожи руки, сжимающей ключ, сердце было неповинно; здесь просто-напросто была задета гордость.
   Мы говорим .гордость., потому что, несмотря на тысячи нападок, мишенью которых стали король и королева после возвращения, было ясно: их жизнь в безопасности, и вопрос формулировался так: «Утратят ли вареннские беглецы остатки власти или вернут ее во всей полноте!»
   После того несчастного вечера, когда Шарни оставил Тюильри и больше не возвратился, сердце королевы онемело. Несколько дней она оставалась безразличной ко всему, даже к тягчайшим оскорблениям, но мало-помалу обратила внимание, что в ее богатой натуре остались живыми лишь гордость и ненависть, и постепенно пришла в себя, чтобы ненавидеть и мстить.
   Нет, мстить не Шарни и ненавидеть не Андре; когда она думала о них, она ненавидела только себя и только себе ей хотелось отомстить, потому что Мария Антуанетта была справедлива и понимала: они были до конца ей преданы и все происшедшее — лишь ее вина.
   О, она была бы безмерно счастлива, если бы могла их ненавидеть!
   Ненавидела же она, причем всем сердцем, народ, который изловил ее, как обычную беглую, обливал презрением, осыпал оскорблениями, поносил.
   Да, она свирепо ненавидела этот народ, который обзывал ее госпожой Дефицит, госпожой Вето, Австриячкой, а вскоре будет звать вдовой Капет.
   О, как бы она отомстила, если бы могла!
   Итак, 15 июля 1791 года в девять вечера, когда г-жа Ролан в маленькой гостиной на четвертом этаже отеля «Британик. переписывала обращение, содержания которого мы еще не знаем, Мария Антуанетта ждала, что принесет ей Барнав — то ли ощущение бессилия и отчаяния, то ли ту божественную сладость, что дает мщение.
   Положение было крайне опасное.
   Первый удар благодаря Лафайету и Национальному собранию, вне всяких сомнений, удалось отразить конституционным щитом: король вовсе не бежал, а его похитили.
   Но нельзя было забывать афишу кордельеров, нельзя было забывать предложение Марата, нельзя было забывать памфлет гражданина Прюдома, наскок Бонвиля, выступление Камила Демулена, высказывание женевца Дюмона, нельзя было забывать, что основывается новая газета, в которой будет сотрудничать Бриссо и которая будет называться «Республиканец.»
   Не желаете ли ознакомиться с проспектом этой газеты? Он короток, но весьма недвусмыслен. Его написал американец Томас Пейн, перевел на французский один молодой офицер, участвовавший в войне за независимость, после чего проспект был обнародован за подписью Дюшатле.
   Странно, но словно какой-то рок собирал со всего мира новых и новых врагов рушащегося престола! Томас Пейн! Для чего приехал сюда Томас Пейн? Этот человек, принадлежащий нескольким странам, англичанин, американец, француз, сменил несколько профессий, был фабрикантом, школьным учителем, таможенником, матросом, журналистом. А приехал он сюда, чтобы добавить свое дыхание к ураганному ветру, который безжалостно задувал угасающий факел монархии.
   Вот проспект газеты «Республиканец» на 1791 год, газеты, которая вышла или вот-вот должна была выйти, когда Робеспьер спрашивал, что такое республика:
   «Мы только что ощутили, что отсутствие короля для нас куда благотворней, чем его присутствие. Он дезертировал, а следовательно, отрекся. Нация никогда не вернет своего доверия клятвопреступнику и беглецу. Сам ли он повинен в своем бегстве или кто-то другой? Какое это имеет значение! Преступник или слабоумный, он равно презренен. Мы свободны от него, а он от нас. Теперь он простой обыватель г-н Луи де Бурбон. Разумеется, жизнь его в безопасности, Франция никогда не покроет себя позором, посягнув на нее, но его власти как короля конец. Да и что это за должность, которую получают по случайности рождения и которую может занимать слабоумный? Пустое место, ничто.»
   Можно представить себе, какое впечатление произвела эта афиша, расклеенная на стенах по всему Парижу. Конституционалиста Малуэ она привела в ужас. Он, задыхаясь, вошел, а верней, вбежал в Национальное собрание, сообщил о ее появлении и потребовал арестовать авторов.
   — Хорошо, — ответил Петион, — но сперва огласим проспект.
   Проспект этот Петион, один из немногих тогда республиканцев во Франции, разумеется, знал. Малуэ, обличавший проспект, не захотел, чтобы его оглашали. А ну как трибуны станут аплодировать? А они совершенно точно аплодировали бы.
   Два члена Собрания, Шабру и Шапелье, загладили промах коллеги.
   — Пресса свободна, — заявили они, — и каждый, будь он безумец или в здравом уме, имеет право высказывать свое мнение. Презрим безрассудного и перейдем к повестке дня.
   Национальное собрание перешло к вопросам повестки дня.
   Что означало: не будем больше говорить об этом.
   Но это была гидра, угрожавшая монархии.
   Ей отрубали голову, и, пока та отрастала, кусала другая голова.
   Ни Месье, ни заговор Фавра не были забыты; ежели лишить власти короля, то Месье следует объявить регентом. Однако теперь речи о Месье быть не могло. Месье бежал точно так же, как король, только удачливей: он достиг границы.
   Однако остался герцог Орлеанский.
   Он остался, а при нем преданный ему душой и телом Лакло, автор «Опасных связей., который все время и подталкивал его.
   Существовал декрет о регентстве, декрет, плесневевший в папке. Но почему бы не воспользоваться им?
   Двадцать восьмого июня одна газета предложила регентство герцогу Орлеанскому. Получалось, Людовика XVI больше нет, что бы там ни говорило Национальное собрание; раз регентство предлагают герцогу Орлеанскому, короля больше нет. Разумеется, герцог Орлеанский изобразил удивление и отказался.
   Но первого июля Лакло собственной властью низложил короля и пожелал объявления регентства; третьего июля Реаль постановил, что герцог Орлеанский является законным опекуном малолетнего принца; четвертого он потребовал в Якобинском клубе напечатать и ввести в действие декрет о регентстве. К сожалению, якобинцы, которые еще не знали, кем они являются, тем не менее знали, кем они не являются. А они не являлись орлеанистами, хотя герцог Орлеанский и герцог Шартрский были членами их клуба. Якобинцы отвергли предложение о регентстве герцога Орлеанского, но Лакло хватило ночи, чтобы вновь собраться с силами. Если он не хозяин у якобинцев, то в своей-то газете он хозяин, и в ней он провозгласил регентство герцога Орлеанского, а поскольку слово .протектор. было скомпрометировано Кромвелем, регент, который получит всю полноту власти, будет отныне называться модератором.
   Совершенно ясно, то была кампания против королевской власти, кампания, в которой у бессильной королевской власти не было иного союзника, кроме Национального собрания; но притом имелись еще и якобинцы, представлявшие собой собрание, столь же влиятельное, но по-другому, а главное, столь же опасное, но опять же по-другому, нежели Национальное.
   Восьмого июля — видите, как мы уже продвинулись, — Петион поставил там вопрос о неприкосновенности короля. Он лишь отделил неприкосновенность политическую от личной.
   Ему возразили, что низложение Людовика XVI будет означать разрыв со всеми монархами.
   — Если короли хотят с нами воевать, — ответил Петион, — то, низложив Людовика Шестнадцатого, мы лишим их самого могущественного союзника, но, если мы оставим его на троне, мы столь же усилим их, сколь ослабим себя.
   Затем на трибуну поднялся Бриссо и пошел еще дальше. Он рассматривал вопрос, может ли король быть предан суду.
   — Позже, — сказал он, — мы обсудим, каким в случае низложения будет правительство, которое заменит короля.
   Похоже, Бриссо был великолепен. Г-жа Ролан присутствовала на этом заседании, и вот что она писала: «То были не аплодисменты, то были крики, восторг. Трижды Национальное собрание все целиком, охваченное несказанным энтузиазмом, вскакивало с мест, воздевая руки и бросая в воздух шляпы. Да погибнет тот, кто, хоть раз испытав или разделив подобное высокое чувство, вновь даст надеть на себя оковы!»
   Оказывается, можно не только судить короля, но и устроить восторженную овацию тому, кто поднял такой вопрос.
   А теперь представьте, как страшно отозвались эти аплодисменты в Тюильри.
   Так что надо было, чтобы Национальное собрание покончило с этой чудовищной проблемой.
   Конституционалисты же, вместо того чтобы отложить дебаты, напротив, провоцировали их: они были уверены, что будут в большинстве.
   Но большинство в Национальном собрании отнюдь не представляло большинство нации, что, впрочем, не особенно тревожило его; всевозможные национальные собрания, как правило, не беспокоятся из-за таких отклонений. Они делают, а переделывать приходится народу.
   А когда народ переделывает то, что сделало Собрание, это называется революцией.
   Тринадцатого июля трибуны были заполнены надежными людьми, заранее пришедшими сюда по особым билетам. Сегодня мы их назвали бы клакерами.
   Кроме того, роялисты охраняли коридоры. Там опять можно было встретить рыцарей кинжала.
   Наконец, по предложению одного депутата закрыли ворота Тюильри.
   Вне всяких сомнений, вечером того дня королева ждала Барнава с не меньшим нетерпением, чем вечером пятнадцатого.
   Однако же в тот день не должны были принимать никакого решения. Предполагалось лишь огласить заключение от имени пяти комиссий.
   В этом заключении говорилось:
   «Бегство короля не предусмотрено в Конституции, но в ней записана неприкосновенность короля.»
   Итак, комитеты, рассматривавшие короля как неприкосновенную особу, выдавали правосудию лишь г-на де Буйе, г-на де Шарни, г-жу де Турзель, форейторов, прислугу, лакеев. Никогда еще мудрая басня о великих и малых так полно не претворялась в жизнь.
   Впрочем, проблема эта гораздо больше обсуждалась в Якобинском клубе, чем в Национальном собрании.
   Поскольку она не была решена, Робеспьер пребывал в неопределенности.
   Он не был ни республиканцем, ни монархистом; можно быть равно свободным как при короле, так и при правлении сената.
   Г-н Робеспьер был человек, который редко бывал во что-либо замешан, и мы видели в конце предыдущей главы, какой страх охватывал его, даже когда он ни во что не был замешан.
   Но имелись люди, не отличавшиеся столь бесценной осторожностью; то были экс-адвокат Дантон и мясник Лежандр, бульдог и медведь.
   — Собрание может оправдать короля, — говорил Дантон. Приговор будет пересмотрен Францией, потому что Франция осудила его!
   — Комитеты сошли с ума, — сказал Лежандр. — Знай они настроение масс, они образумились бы. Впрочем, — добавил он, — я говорю это только ради их спасения.
   Подобные выступления возмущали конституционалистов, но, к несчастью для них, в Якобинском клубе в отличие от Национального собрания у них не было большинства.
   И тогда они сговорились уйти.
   Они были не правы: люди, которые уходят и уступают место, всегда не правы, и на сей счет имеется мудрая старая французская пословица. Она гласит: «Кто оставил свое место, тот и потерял его.»
   Конституционалисты не только оставили место, но оно вскоре было занято народными депутациями, принесшими адреса против комитетов.
   Так обстояло дело у якобинцев, поэтому депутации были встречены приветственными возгласами.
   Один из адресов, который обретет большое значение в последующих событиях, был написан на другом конце Парижа, в Сен-Клод, в клубе или, вернее, дружеском объединении лиц обоего пола, которое по монастырю, где оно находилось, называлось Обществом миноритов.
   Общество это было ответвлением Клуба кордельеров, так что вдохновителем его был Дантон. Написал этот адрес молодой человек лет двадцати трех-двадцати четырех, которого воодушевил Дантон, в которого он вдохнул свою душу.
   Звали молодого человека Жан Ламбер Тальен.
   Подписан был адрес грозным именем — народ.
   Четырнадцатого в Национальном собрании открылась дискуссия.
   На сей раз оказалось невозможным закрыть трибуны для публики, заполнить коридоры и переходы роялистами и рыцарями кинжала и, наконец, запереть ворота в сад Тюильри.