— Нет, Клери, — остановил его король. — Дайте мне только шляпу.
   Клери подал ему шляпу, и Людовик XVI воспользовался случаем, чтобы в последний раз пожать руку своему верному слуге.
   Затем он произнес твердо, что редко случалось с ним, в жизни:
   — Идемте, господа!
   Это были последние слова, которые он произнес в своих апартаментах.
   На лестнице ему встретился сторож башни, Матей: накануне король, застав его сидящим у камина, довольно резко попросил освободить ему место.
   — Матей! — молвил Людовик XVI. — Я третьего дня был с вами немного резок: не сердитесь на меня!
   Матей, ни слова не говоря, повернулся к нему спиной.
   Король прошел через первый двор пешком и, пересекая его, несколько раз оглянулся, мысленно прощаясь со своей единственной любовью — с женой; со своей единственной привязанностью — с сестрой; со своей единственной радостью — с детьми.
   У ворот стоял выкрашенный зеленой краской наемный экипаж; два жандарма стояли у распахнутой дверцы: с приближением осужденного один из них шагнул внутрь и устроился на переднем сиденье; за ним вошел король и знаком пригласил г-на Эджворта сесть рядом с ним сзади; другой жандарм зашел последним и захлопнул дверцу.
   По городу тем временем поползли слухи: одни говорили, что сидевший в карете жандарм — переодетый священник; другие говорили, что оба жандарма получили приказ убить по дороге короля при малейшей попытке его похищения. Ни то, ни другое не имело под собой оснований.
   В четверть десятого кортеж двинулся в путь…
   Скажем еще несколько слов о королеве, принцессе Елизавете и детях, которым король перед отъездом послал прощальный взгляд.
   Накануне вечером, после трогательного и в то же время душераздирающего свидания, королева едва нашла в себе силы, чтобы раздеть и уложить дофина; сама же она не раздеваясь бросилась на кровать; на протяжении всей этой долгой зимней ночи ее знобило от холода и ужаса.
   В четверть седьмого двери во второй этаж отворились; это комиссары пришли за молитвенником.
   С этой минуты все члены королевской семьи стали готовиться к обещанной королем накануне встрече; но время шло, королева и принцесса Елизавета стоя вслушивались в каждый шорох, в каждый звук, оставлявшие короля равнодушным, но приводившие в трепет камердинера и исповедника; женщины слышали скрип отворявшихся и затворявшихся дверей; они слышали крики толпы при появлении короля, они слышали удалявшийся грохот пушек и конский топот.
   Тогда королева рухнула на стул и прошептала:
   — Он уехал не попрощавшись!
   Принцесса Елизавета и наследная принцесса опустились перед ней на колени.
   Все их надежды улетучились одна за другой; сначала они уповали на изгнание и тюрьму — тщетно; потом они мечтали об отсрочке — напрасно; наконец, они стали лелеять мечту об освобождении короля по дороге в результате какого-нибудь заговора; но и этой мечте не суждено было сбыться!
   — Боже мой! Боже мой! Боже мой! — кричала королева.
   И в этом последнем отчаянном призыве к Господу бедная женщина тратила последние силы…
   Тем временем карета катила все дальше, и вот она выехала на бульвар. Улицы были почти безлюдны, многие лавочки были еще на замке; ни души в дверях, ни души за окнами.
   Приказом коммуны было запрещено всякому гражданину, не являвшемуся членом вооруженной милиции, выходить на прилегавшие к бульвару улицы и показываться в окнах во время движения кортежа.
   Низкое мглистое небо не позволяло увидеть ничего, кроме леса пик, среди которых редко-редко мелькали штыки; перед каретой шагом ехали всадники, а впереди них двигалась огромная толпа барабанщиков.
   Король хотел было спросить что-то у своего исповедника, да так и не смог из-за шума. Аббат де Фирмонт протянул королю требник: тот стал читать.
   Проезжая через ворота Сен-Дени, он поднял голову! ему послышался какой-то необычный шум.
   И действительно, человек десять молодых людей, размахивая саблями, выбежали с улицы Боргар и пробились сквозь строй солдат с криками:
   — К нам, кто хочет спасти короля!
   На их призыв должны были откликнуться три тысячи заговорщиков барона де Батца, известного авантюриста: он отважно подал сигнал, но вместо трех тысяч человек откликнулись единицы. Барон де Батц и с ним еще десяток осиротевших сынов монархии, видя, что поддержки нет, воспользовались замешательством и затерялись в улочках, прилегавших к воротам Сен-Дени.
   Это происшествие и отвлекло короля от молитвы, но оно было столь незначительным, что карета даже не остановилась. Когда же спустя два часа и десять минут она остановилась, то была уже у конечной цели своего пути.
   Как только король почувствовал, что карета остановилась, он склонился к уху священника и шепнул:
   — Вот мы и прибыли, сударь, ежели не ошибаюсь.
   Господин де Фирмонт промолчал.
   В то же мгновение один из трех братьев Самсонов, парижских палачей, подошел к дверце кареты и распахнул ее.
   Король положил руку аббату де Фирмонту на колено и властно проговорил:
   — Господа! Поручаю вам этого господина… Прошу вас позаботиться после моей смерти, чтобы его никто не обидел; я прошу именно вас последить за ним.
   Тем временем подошли два других палача.
   — Да, да, — отвечал один. — Мы о нем позаботимся, не беспокойтесь.
   Людовик вышел.
   Подручные палача подошли к нему вплотную и хотели было его раздеть; однако он презрительно усмехнулся, оттолкнул их и стал раздеваться сам.
   На мгновение король остался в образовавшемся вокруг него плотном кольце; он бросил наземь шляпу, снял камзол, развязал галстук; палачи снова подступили к нему.
   Один из них держал в руке веревку.
   — Что вам угодно? — спросил король.
   — Связать вас, — отвечал палач, державший веревку.
   — Вот на это я не соглашусь никогда! — вскричал король. — Вам придется отказаться от этой затеи… Делайте, что вам положено, но меня вы не свяжете! Нет! Нет! Никогда!
   Палачи возвысили голос; назревавшая схватка у всех на глазах лишила бы жертву достоинств, приобретенных им за шесть месяцев жизни, полной спокойствия, мужества и смирения; один из братьев Самсонов, проникшись жалостью и в то же время будучи вынужден исполнить страшную миссию, подошел и почтительно произнес:
   — Государь! Вот этим платком…
   Король взглянул на духовника.
   Тот сделал над собою усилие и проговорил:
   — Государь! Так вы будете еще более похожи на Христа, пусть это послужит вам утешением!
   Король поднял к небу глаза, в которых застыло выражение неизъяснимой муки.
   — Разумеется, — молвил он, — только Его пример может заставить меня пережить подобное оскорбление!
   Повернувшись к палачам и смиренно протянув им руки, он продолжал:
   — Делайте, что хотите, я выпью эту чашу до дна.
   Ступени, ведшие на эшафот, были крутыми и скользкими; пока король поднимался, его поддерживал священник. Почувствовав, как в какое-то мгновение осужденный всем телом навалился на его руку, аббат подумал было, что в последнюю минуту король сдался; однако дойдя До последней ступени, тот вырвался, если можно так выразиться, из рук духовника и бросился к другому краю площадки.
   Он был весь красный и никогда дотоле не казался таким оживленным и возбужденным.
   Барабаны по-прежнему гремели; он взглядом приказал им умолкнуть.
   Король заговорил громко, уверенно:
   — Я умираю невиновным, я не совершал ни одного из предъявленных мне обвинений; я прощаю тем, кто повинен в моей смерти, и прошу у Бога, чтобы кровь, которую вы сейчас прольете, никогда не пала на Францию!..
   — Бить в барабаны! — приказал чей-то голос, который долгое время считали принадлежавшим Сантеру, но в действительности это выкрикнул г-н де Бофранше, граф д'Уайя, незаконнорожденный сын Людовика XV и куртизанки Морфизы. Это был единокровный брат отца осужденного.
   Раздался барабанный бой.
   Король топнул ногой.
   — Прекратите! — крикнул он. — Я буду говорить! Однако барабанная дробь не смолкала.
   — Делайте свое дело! — обращаясь к палачам, завопили окружавшие эшафот люди с пиками.
   Те накинулись на короля, медленно подступавшего к ножу гильотины и внимательно разглядывавшего форму лезвия, чертеж которого годом раньше он сам набросал на листе бумаги.
   Потом он перевел взгляд на священника, стоявшего на коленях и молившегося на краю площадки.
   Меж двумя стойками гильотины произошло какое-то движение: рычаг пришел в движение, голова осужденного показалась в оконце, сверкнула молния, раздался глухой стук, и вдруг хлынула кровь.
   Тогда один из палачей, подобрав голову, показал ее толпе, заливая площадку королевской кровью.
   При этом люди с пиками взревели от радости и, подавшись вперед, стали обмакивать в этой крови кто пику, кто саблю, кто носовой платок — те, у кого, разумеется, он был; — потом все закричали: «Да здравствует Республика!»
   Однако впервые этот призыв, заставлявший трепетать народы от радости, угас, так и не встретив отклика. Республика запятнала свое чело несмываемой кровью! Как сказал впоследствии один известный дипломат, она совершила более чем преступление: она допустила промах.
   В Париже наступило оцепенение, граничившее с отчаянием: какая-то женщина бросилась в Сену; один цирюльник перерезал себе горло; некий книготорговец сошел с ума; кто-то из бывших офицеров скончался от сердечного приступа.
   Наконец, перед открытием заседания Конвента председатель вскрыл только что полученное письмо; оно было написано человеком, который просил отдать ему тело Людовика XVI, чтобы он похоронил его рядом со своим отцом.
   Оставались обезглавленное тело и голова, лишенная тела, посмотрим, что с ними сталось.
   Мы не знаем более страшного документа, чем протокол захоронения, составленный в тот же день, он перед вами:
   ПРОТОКОЛ ЗАХОРОНЕНИЯ ЛЮДОВИКА КАПЕТА
   «21 января 1793 года, II года французской Республики, мы, нижеподписавшиеся официальные представители парижского департамента, наделенные генеральным советом департамента властью на основании постановлений временного исполнительного совета Французской Республики, отправились в девять часов утра на квартиру к гражданину Рикаву, священнику церкви Святой Магдалины; застав его дома, мы спросили его, принял ли он все необходимые меры, предписанные ему накануне исполнительным советом, для погребения Людовика Капета. Он отвечал, что в точности исполнил все приказания исполни; тельного совета и департаментских властей и что все готово.
   В сопровождении граждан Ренара и Даморо, викариев прихода Святой Магдалины, которым было поручено гражданином священником участвовать в погребении Людовика Капета, мы отправились на кладбище вышеуказанного прихода, расположенное на улице Анжу Сент-Оноре; по прибытии на место мы проверили исполнение распоряжений гражданином священником в соответствии с приказом, полученным нами от генерального совета департамента.
   Некоторое время спустя на кладбище в нашем присутствии отрядом пешей жандармерии был доставлен труп Людовика Капета; в результате осмотра нами было установлено, что все члены на месте, голова отделена от туловища; мы отметили, что на затылке волосы острижены и что труп — без галстука, без сюртука и без башмаков; на трупе были: рубашка, пикейная куртка, штаны серого сукна и пара серых шелковых чулок.
   В вышеозначенной одежде он и был положен в гроб, опущен в могилу и немедленно зарыт. Все было подготовлено и исполнено в строгом соответствии с приказами временного исполнительного совета Французской Республики; вместе с гражданами Рикавом, Ренаром и Даморо и викариями церкви Святой Магдалины, подписали:
   Леблан, служащий департамента; Дюбуа, служащий департамента; Даморо, Рикав, Ренар.»
   Так, 21 января 1793 года погиб и был погребен король Людовик XVI.
   Ему было тридцать девять лет и пять месяцев без трех дней; он правил восемнадцать лет; он находился под стражей пять месяцев и восемь дней.
   Его последняя воля так и осталась не выполнена: кровь его пала не только на Францию, но и на всю Европу.

Глава 24. СОВЕТ КАЛИОСТРО

   Вечером того страшного дня, пока вооруженные пиками люди бегали по пустынным и освещенным улицам Парижа, казавшимся еще более печальными из-за иллюминации, и размахивали носовыми платками и обрывками рубашек, смоченных в крови, с криками: «Тиран мертв! Вот она, кровь тирана!» — во втором этаже одного из домов на улице Сент-Оноре встретились двое; каждый из них думал о своем.
   Один из них, одетый в черное, сидел за столом, подперев голову руками и не то глубоко задумавшись, не то переживая большое горе; другой, судя по одежде — деревенский житель, большими шагами мерял комнату, мрачно поглядывая перед собой, наморщив лоб, скрестив на груди руки; но всякий раз, как он проходил мимо стола, он украдкой вопросительно взглядывал на товарища.
   Сколько времени прошло с тех пор, как они встретились? Мы не могли бы ответить на этот вопрос. Наконец крестьянину надоело молчать, и, подойдя к человеку в черном, он заговорил, в упор глядя на того, к кому обращался:
   — Эх, гражданин Жильбер!.. Можно подумать, что я разбойник, ежели я голосовал за смерть короля!
   Человек в черном поднял глаза, печально покачал головой и протянул руку своему товарищу со словами:
   — Нет, Бийо, вы такой же разбойник, как я аристократ: вы голосовали по совести и я — тоже; только я голосовал за жизнь, а вы — за смерть. А как ужасно лишать человека того, что никакая человеческая власть не в силах ему вернуть!
   — По-вашему выходит, что на деспотизм нельзя поднять руку? По-вашему, свобода — это бунт, а правосудие существует только для королей, иными словами — для тиранов? Что же тогда остается народам? Право служить и повиноваться И это говорите вы, господин Жильбер, ученик Жан-Жака, гражданин Соединенных Штатов!
   — Я говорю совсем о другом, Бийо; я не могу питать неуважение к народу.
   — Ну так я вам скажу, господин Жильбер, со всей резкостью своего грубого здравого смысла, и я вам разрешаю ответить мне со всей утонченностью вашего ума. Допускаете ли вы, что нация, считающая себя угнетенной, имеет право лишить свою Церковь владений, урезать в правах или вовсе уничтожить своего властелина, объявить им бой и освободиться от ига?
   — Несомненно.
   — В таком случае она имеет право закрепить результаты своей победы?
   — Да, Бийо, она вправе это сделать, безусловно так; но ничего нельзя закреплять путем насилия, с помощью убийства. Помните: «Человек, ты не имеешь права убивать своих ближних!»
   — Но короля нельзя назвать моим ближним! — вскричал Бийо. — Король — мой враг! Я вспоминаю, как моя бедная мать читала мне Библию; я помню, что Самуил говорил иудеям, просившим у него царя.
   — Я тоже помню, Бийо; однако Самуил обличал Саула, но не убил его.
   — Ну, я знаю: стоит мне пуститься с вами в рассуждения, как тут я и пропал! Я вас попросту спрошу: имели мы право взять Бастилию?
   — Да.
   — Имели мы право, когда король хотел лишить народ свободы собраний, устроить день Игры в мяч?
   — Да.
   — Имели, мы право, когда король хотел запугать Учредительное собрание праздником телохранителей и сосредоточением войска в Версале, пойти за королем в Версаль и привести его в Париж?
   — Да.
   — Имели мы право, когда король попытался сбежать, чтобы перейти на сторону неприятеля, задержать его в Варенне?
   — Да.
   — Имели мы право на двадцатое июня, когда увидели, что после клятвы Конституции тысяча семьсот восемьдесят девятого года король ведет переговоры с эмигрантами и вступает в сговор с заграницей?
   — Да.
   — А когда он отказался санкционировать законы, выражавшие волю народа, имели мы право на десятое августа, иными словами — захватить Тюильри и провозгласить низложение?
   — Да.
   — Имели мы право, когда, находясь под стражей в Тампле, король давал повод к заговорам против свободы, передать его в руки Национального конвента, чтобы судить его?
   — Имели.
   — Ежели мы имели право его судить, то мы имели право и осудить..
   — Да, можно было приговорить его к изгнанию, к ссылке, к пожизненному заключению, к чему угодно, но не к смерти.
   — А почему, собственно, не к смерти?
   — Потому что он виноват на деле, но его нельзя обвинить в злом умысле. Вы судили его с точки зрения народа, дорогой мой Бийо; а ведь он-то действовал как монарх. Разве он был тираном, как вы его называете? Нет. Разве он был угнетателем народа? Нет. А соучастником преступлений аристократии? Нет. А врагом свободы? Нет!
   — Стало быть, вы, доктор Жильбер, судили его с точки зрения монархии.
   — Нет, потому что тогда я бы его оправдал.
   — Разве вы его не оправдываете, ежели голосовали за сохранение ему жизни?
   — Не совсем, ведь это было бы пожизненное заключение. Бийо, поверьте мне, я судил его еще более пристрастно, чем мне бы того хотелось. Будучи выходцем из народа или, вернее, будучи сыном народа, я, держа в своей руке весы правосудия, чувствовал, что чаша страдании народа перевешивала. Вы смотрели на него издали, Бийо, и вы видели его совсем не таким, как я: не удовлетворенный доставшейся ему королевской властью, он подвергался нападкам и Собрания, считавшего его еще чересчур сильным, и честолюбивой королевы, и недовольной, чувствовавшей себя униженной знати, и непримиримого духовенства, и озабоченной лишь собственной судьбой эмиграции, и, наконец, его братьев, разъехавшихся по всему свету, чтобы от его имени возглавить врагов Революции… Вы сказали, Бийо, что король не был вашим ближним, что он был вашим врагом. Но ведь ваш враг побежден, а побежденного врага не убивают. Хладнокровное убийство — это не суд, это — убийство. Вы только что превратили монархию в мученицу, а правосудие — в месть. Берегитесь! Берегитесь! Перегибая палку, вы так и не добились желаемого результата. Карл Первый был казнен, а Карл Второй стал королем. Иаков Второй был сослан, и его сыновья умерли в изгнании. Человек по природе впечатлителен, Бийо, и мы только что оттолкнули от себя на полвека, на столетие, может быть, большую часть населения, которое судит о революциях, руководствуясь сердцем. Ах, поверьте мне, друг мой: именно республиканцы более других должны оплакивать смерть Людовика Шестнадцатого, потому что эта смерть падет на их головы и будет стоить им Республики.
   — Твои слова не лишены здравого смысла, Жильбер! — послышался чей-то голос.
   Оба собеседника вздрогнули и разом обернулись к двери, потом в один голос вскричали:
   — Калиостро!
   — Ну да, это я! — отвечал тот. — Но и Бийо тоже по-своему прав.
   — Увы! — отозвался Жильбер. — В том-то и несчастье, что дело, которое мы защищаем, имеет две стороны, и каждый, глядя на него со своей стороны, может сказать:
   «Я прав».
   — Да, но он должен также признать, что отчасти и не прав, — заметил Калиостро.
   — Каково же на этот счет ваше мнение, учитель? — полюбопытствовал Жильбер.
   — Да, да, а что обо всем этом думаете вы? — поддержал его Бийо.
   — Вы недавно судили обвиняемого, — заговорил Калиостро, — а я буду судить ваш суд. Если бы вы осудили короля, вы были бы правы; но вы осудили человека
   — вот в чем заключается ваша ошибка.
   — Не понимаю, — сознался Бийо.
   — Слушайте внимательно, я уже начинаю догадываться, — посоветовал ему Жильбер.
   — Надо было уничтожить короля, пока он был в Версале или в Тюильри, неведомый народу, затерявшийся в окружении придворных, отгородившийся стеной швейцарцев; надо было убить его седьмого октября или одиннадцатого августа: седьмого октября и одиннадцатого августа это был тиран! Но после того, как его в течение пяти месяцев продержали в Тампле, где он находился у всех на виду, ел, спал на глазах у народа, стал приятелем простого человека, ремесленника, торговца, он возвысился вопреки или, напротив, благодаря постоянным унижениям, он поднялся до звания человека, и уж тогда надо было обойтись с ним по-человечески, иными словами — осудить его на ссылку или заключение.
   — Вот вас я не понимал, — обращаясь к Жильберу, заметил Бийо, — а гражданина Калиостро я отлично понимаю!
   — Эх! Разумеется, после этих пяти месяцев заточения вам его представляют трогательным, невиновным, достойным уважения; вам показывают его прекрасным мужем, заботливым отцом, славным человеком. Глупцы! Я считал их умнее, Жильбер! Его даже приукрасили: как скульптор, высекая статую из мраморной глыбы, может использовать в качестве модели существо весьма прозаическое, ничем не примечательное, ни злое, ни доброе, существо со своими привычками и вовсе не возвышенное, отнюдь не Бога, а в лучшем случае церковного старосту,
   — так и нам теперь пытаются высечь из этого обрюзгшего мужчины статую, воплощающую мужество, терпение и смирение, и статую возводят на пьедестал страдания; бедного короля превозносят; возвеличивают, освящают; дошло даже до того, что и жена его любит! Ах, дорогой мой Жильбер, — рассмеявшись, продолжал Калиостро, — кто бы мог нам сказать четырнадцатого июля, или в ночь с пятого на шестое октября, или десятого августа, что королева когда-нибудь полюбит своего супруга?
   — О, если бы я мог додуматься до этого раньше!.. — прошептал Бийо.
   — Ну и что бы вы тогда сделали, Бийо? — спросил Жильбер.
   — Что бы я сделал? Да я бы его убил либо четырнадцатого июля, либо в ночь с пятого на шестое октября, либо десятого августа; мне бы это большого труда не составило!
   Эти слова были произнесены так просто, что Жильбер простил Бийо, а Калиостро пришел в восторг.
   — Да, — помолчав, молвил последний, — однако вы этого не сделали. Вы, Бийо, проголосовали за смерть, а вы, Жильбер, — за жизнь. А теперь не угодно ли вам выслушать мой последний совет? Вы, Жильбер, добились того, чтобы вас избрали членом Конвента, с единственной целью: исполнить свой долг; вы, Бийо, — чтобы утолить жажду мести. Итак, и то и другое исполнено; вам нечего здесь больше делать: уезжайте!
   Оба собеседника удивленно взглянули на Калиостро.
   — Да, — продолжал тот, — вы оба не принадлежите к какой-либо партии, вы поступаете по велению сердца. После смерти короля между политическими партиями начнется грызня. Которая из них падет первой? Этого я не знаю; однако мне известно, что все они погибнут одна за другой; следовательно, уже завтра, Жильбер, вас обвинят в излишней мягкости, а послезавтра — впрочем, может быть, еще раньше, чем вас, — Бийо будет обвинен в чрезмерной жестокости. Можете мне поверить, что в надвигающейся схватке между ненавистью, страхом, жаждой мести, фанатизмом мало кто уцелеет; одни запятнают себя грязью, другие — кровью. Уезжайте, друзья мои! Уезжайте!
   — А как же Франция? — проговорил Жильбер.
   — Да, а Франция-то как же? — поддакнул Бийо.
   — Францию можно считать спасенной, — отозвался Калиостро, — внешний враг разбит, внутренний — мертв. Насколько опасен эшафот двадцать первого января для будущего, настолько он в настоящем представляет собой безусловную, огромную силу: силу безвозвратных решений. Казнь Людовика Шестнадцатого обрекает Францию на месть монархов и дает Республике поддержку обреченных на смерть и потому готовых на отчаянный шаг нации. Возьмите, к примеру, древние Афины или современную Голландию. Соглашениям, переговорам обсуждениям начиная с сегодняшнего утра положен конец; Революция в одной руке держит топор, другой размахивает трехцветным флагом. Можете ехать со спокойной душой; раньше, чем она опустит топор, с аристократией будет покончено; прежде, чем она выпустит из рук трехцветный флаг, Европа будет побеждена. Уезжайте, друзья мои, уезжайте!
   — Бог мне свидетель, — вскричал Жильбер, — что ежели грядущее, которое вы мне пророчите, и впрямь будет таковым, я не буду жалеть о том, что покинул Францию; но куда же мы отправимся?
   — Неблагодарный! — воскликнул Калиостро. — Неужто ты забыл о своей второй родине — Америке! Ужели ты забыл ее огромные озера, девственные леса, бескрайние, словно океаны, прерии? Разве не нуждаешься ты в отдыхе на природе после этих страшных потрясений?
   — Вы поедете со мной, Бийо? — спросил, поднимаясь, Жильбер.
   — А вы меня простите? — шагнув навстречу Жильберу, проговорил Бийо. Они обнялись.
   — Мы едем, — молвил Жильбер.
   — Когда? — полюбопытствовал Калиостро.
   — Да.., через неделю. Калиостро покачал головой.
   — Вы уедете нынче же вечером, — возразил он.
   — Почему?
   — Потому что я уезжаю завтра.
   — Куда же вы едете?
   — Придет день, и вы об этом узнаете, друзья!
   — Однако как же нам уехать?
   — «Франклин» через тридцать шесть часов отплывает в Америку.
   — А паспорта?
   — Вот они.
   — А мой сын? Калиостро пошел к двери.
   — Входите, Себастьен, вас ждет отец, — приказал он Молодой человек вошел и бросился отцу в объятия. Бийо горестно вздохнул.
   — Нам не хватает лишь почтовой кареты, — заметил Жильбер.
   — Моя карета заложена и ждет вас у дверей, — отозвался Калиостро.
   Жильбер подошел к секретеру, где хранились их общие деньги — тысяча луидоров, — и знаком приказал Бийо взять свою долю.
   — Денег-то нам хватит? — спросил Бийо.
   — У нас их больше, чем нужно на покупку целой провинции.
   Бийо в смущении стал озираться по сторонам.
   — Что вы потеряли, друг мой? — спросил его Жильбер.
   — Я ищу одну вещь, которая, по правде сказать, мне ни к чему, потому что я все одно писать не умею.