По тому, как он чисто проделал этот артикул, отдавая почесть пусть пленному, но все же королевскому величеству, Людовик XVI признал в нем старого солдата.
   — Вы где служили, друг мой? — спросил король часового.
   — Во французской гвардии, государь, — отрапортовал тот.
   — В таком случае я ничуть не удивлен, что вы здесь, — холодно заметил король.
   Людовик XVI не мог забыть, что уже 13 июля 1789 года французские гвардейцы перешли на сторону народа.
   Король и королева ушли к себе. Часовой стоял у дверей спальни.
   Через час, сменившись с поста, часовой попросил разрешения поговорить с начальником конвоя. Им был Бийо.
   Он как раз на улице ужинал с жителями окрестных деревень, присоединившимися к нему по дороге, и пытался уговорить их остаться до завтра.
   Но в большинстве своем эти люди увидели то, что хотели увидеть, то есть короля, и чуть ли не половина из них собиралась встретить праздник Тела Господня в своих деревнях.
   Бийо старался удержать их: его тревожили роялистские настроения в городе.
   Но славные поселяне ответили:
   — Ежели мы не возвратимся к себе, как нам отпраздновать Божий праздник? Кто украсит наши дома?
   Во время этого разговора к Бийо и подошел часовой.
   Они потолковали — тихо, но весьма оживленно.
   После этого Бийо послал за Друэ.
   Состоялась негромкая беседа втроем — такая же оживленная и с такой же пылкой жестикуляцией.
   После нее Бийо и Друэ направились к хозяину почтовой станции, приятелю Друэ.
   Хозяин почтовой станции велел оседлать двух лошадей, и через десять минут Бийо скакал в Реймс, а Друэ в Витри-ле-Франсуа.
   Наступило утро; из вчерашнего многочисленного эскорта осталось, дай Бог, человек шестьсот — самых озлобленных или самых ленивых; они переночевали на улицах на принесенной им соломе. Проснувшись с первыми лучами солнца, они имели возможность наблюдать, как в интендантство прошли с десяток людей в мундирах и через минуту скорым шагом вышли оттуда.
   В Шалоне находилась на квартирах часть гвардейской роты, стоящей в Вильруа, и десяток с небольшим гвардейцев еще оставались в городе.
   Они как раз и явились к Шарни за распоряжениями.
   Шарни велел им быть в полной форме верхом у церкви, когда оттуда выйдет король.
   Как мы уже говорили, кое-кто из крестьян, сопровождавших вчера короля, заночевал по лености в городе, однако утром они прикинули, сколько лье до их деревень; у кого-то вышло десять, у кого-то пятнадцать, и в количестве около двух сотен они отправились по домам, хотя сотоварищи уговаривали их остаться.
   Таким образом, число ожесточенных врагов короля сократилось до четырехсот, самое большее, четырехсот пятидесяти человек.
   Примерно столько же, если не больше, было национальных гвардейцев, верных королю, не говоря уже о королевской гвардии и офицерах, из которых можно было сформировать нечто наподобие священной когорты, готовой грудью встретить любую опасность и тем самым подать пример остальным.
   Кроме того, было известно, что город на стороне аристократов.
   С шести часов утра самые ярые приверженцы роялизма среди жителей города стояли в ожидании во дворе интендантства. Шарни и гвардейцы были среди них и тоже ждали.
   Король проснулся в семь и объявил о своем желании сходить к заутрене.
   Стали искать Друэ и Бийо, чтобы сообщить им о желании короля, но ни того, ни другого отыскать не удалось.
   Так что никаких причин отказать королю в исполнении его желания не было.
   Шарни поднялся к Людовику XVI и сообщил, что оба — и Бийо, и Друэ исчезли.
   Король обрадовался, но Шарни только покачал головой: если Друэ он не знал, то уж Бийо знал отлично.
   Тем не менее все предзнаменования можно было счесть удачными. Улицы кишели народом, но по всему было видно, что горожане на стороне короля.
   Поскольку ставни в спальнях короля и королевы были закрыты, толпа, не желая тревожить сон царственных пленников, старалась вести себя как можно тише и ходить как можно неслышней; люди лишь возносили руки и возводили глаза к небу; горожан было так много, что четыре с половиной сотни окрестных крестьян, не пожелавших возвратиться в свои деревни, совершенно затерялись среди них.
   Чуть только ставни на окнах спален августейших супругов открылись, раздались крики «Да здравствует король!», «Да здравствует королева!», и в них звучало такое воодушевление, что Людовик XVI и Мария Антуанетта вышли, как если бы они мысленно сговорились, каждый на свой балкон.
   Все голоса слились в единый хор, и обреченная судьбой королевская пара в последний раз могла предаться иллюзиям.
   — Вот видите, — обратился со своего балкона Людовик XVI к Марии Антуанетте, — все идет наилучшим образом!
   Мария Антуанетта возвела глаза к нему и ничего не ответила.
   Колокольный звон возвестил, что церковь открыта.
   Почти в ту же секунду Шарни легонько постучался в дверь.
   — Я готов, сударь, — объявил король.
   Шарни бросил на него быстрый взгляд; король был спокоен и, пожалуй, тверд; на его долю выпало уже столько страданий, что под их воздействием он избавился от своей нерешительности.
   У входа ждала карета.
   Король, королева и все их семейство сели в нее; карету окружала толпа, почти столь же многочисленная, как и вчера, однако в отличие от вчерашней она не оскорбляла пленников, напротив, люди ловили их взгляд, просили сказать хоть слово, были счастливы прикоснуться к полю королевского камзола и гордились, если им удавалось поцеловать край платья королевы.
   Трое офицеров заняли места на козлах.
   Кучеру было велено ехать к церкви, и он беспрекословно подчинился.
   Впрочем, кто мог отдать другой приказ? Бийо и Друэ все так же отсутствовали.
   Шарни осматривался, ища их, однако нигде не видел.
   Подъехали к церкви.
   Крестьяне постепенно окружили карету, но с каждой минутой число национальных гвардейцев возрастало, на каждом углу они целыми группами присоединялись к процессии.
   Когда подъехали к церкви, Шарни прикинул, что в его распоряжении около шестисот человек.
   Для королевского семейства оставили места под неким подобием балдахина, и, хотя было всего восемь утра, священники начали торжественное богослужение.
   Шарни был обеспокоен; он ничего так не боялся, как опоздания: малейшая задержка могла оказаться смертоносной для начавшейся возрождаться надежды. Он велел предупредить священника, что служба ни в коем случае не должна длиться более четверти часа.
   — Я понял, — попросил передать священник, — и буду молить Бога, дабы он ниспослал его величеству благополучное путешествие.
   Служба длилась ровно столько, сколько было условленно, и тем не менее Шарни раз двадцать вынимал часы; король тоже не мог скрыть нетерпения; королева, стоявшая на коленях между обоими своими детьми, оперла голову на подушку молитвенной скамеечки; только принцесса Елизавета была спокойна и безмятежна, словно мраморное изваяние Пресвятой Девы, то ли оттого, что не знала о планах спасения, то ли оттого, что вручила свою жизнь и жизнь брата в руки Господа; она не выказывала ни малейших признаков беспокойства.
   Наконец священник обернулся и произнес традиционную формулу: «Ita, missa ets».
   Держа в руках дароносицу, он спустился по ступенькам алтаря и благословил, проходя, короля и его присных.
   Они же склонили головы и в ответ на пожелание, идущее из самого сердца священника, тихонько ответили:
   — Аминь!
   После этого королевское семейство направилось к выходу.
   Все, кто слушал вместе с ними службу, опустились на колени, беззвучно шевеля губами, но было нетрудно догадаться, о чем безмолвно молятся эти люди.
   Около церкви находилось более десятка конных гвардейцев.
   Роялистский эскорт становился все многочисленней.
   И тем не менее было очевидно, что крестьяне с их упорством, с их оружием, быть может не столь смертоносным, как оружие горожан, но весьма грозным на вид-треть из них была вооружена ружьями, а остальные косами и пиками, — могут в решающий момент роковым образом склонить чашу весов.
   Видимо, Шарни испытывал подобные опасения, когда, желая подбодрить короля, к которому обратились за распоряжениями, наклонился к нему и произнес:
   — Вперед, государь!
   Король был настроен решительно.
   Он выглянул из дверцы и обратился к тем, кто окружал карету:
   — Господа, вчера надо мной было совершено насилие. Я приказал ехать в Монмеди, меня же силой повезли во взбунтовавшуюся столицу. Но вчера я был среди мятежников, а сегодня — среди верных подданных, и потому я повторяю: в Монмеди, господа!
   — В Монмеди! — крикнул Шарни.
   — В Монмеди! — закричали гвардейцы роты, расквартированной в Вильруа.
   — В Монмеди! — подхватила национальная гвардия Шалона.
   И тотчас все голоса слились в общем крике: «Да здравствует король!»
   Карета повернула за угол и покатила тем же путем, по какому приехала, но в обратном направлении.
   Шарни не выпускал из виду крестьян; похоже, в отсутствие Друэ и Бийо ими командовал тот самый французский гвардеец, что стоял на посту у дверей королевской спальни; он без особого шума направлял движение всех этих людей, чьи мрачные взгляды свидетельствовали, что происходящее им не по душе.
   Они дали пройти национальной гвардии и пристроились за нею в арьергарде.
   В первых рядах шагали те, у кого были пики, вилы и косы.
   За ними следовали примерно сто пятьдесят человек, вооруженных ружьями.
   Маневр этот, исполненный весьма умело, как если бы его производили люди, поднаторевшие в строевых учениях, весьма обеспокоил Шарни, однако у него не было возможности воспрепятствовать ему; более того, оттуда, где он находился, он даже не мог потребовать объяснений.
   Но вскоре все объяснилось.
   По мере продвижения к городской заставе все больше возникало ощущение, что сквозь стук колес кареты, сквозь шум шагов и крики сопровождающих пробивается какая-то глухая дробь и становится все явственней и громче.
   Вдруг Шарни побледнел и положил руку на колено сидящего рядом гвардейца.
   — Все погибло! — сказал он.
   — Почему? — удивился тот.
   — Вы не узнаете этот звук?
   — Похоже на барабан… Ну и что такого?
   — Сейчас увидите, — ответил Шарни.
   Карета повернула и выехала на площадь.
   На эту площадь выходили Реймсская улица и улица Витри-ле-Франсуа.
   И по ним шагали — с развернутыми знаменами, с барабанщиками впереди два больших отряда национальной гвардии.
   В одном было около тысячи восьмисот человек, в другом от двух с половиной до трех тысяч.
   По всем признакам этими отрядами командовали два человека, сидящие верхом на конях.
   Одним из них был Друэ, вторым Бийо.
   Шарни не было нужды определять направление, откуда прибыли эти отряды: ему и без того было все ясно.
   Теперь стала совершенно понятна причина необъяснимого исчезновения Друэ и Бийо.
   Вероятно предупрежденные о том, что затевается в Шалоне, они разъехались: один — чтобы поторопить прибытие национальной гвардии из Реймса, второй чтобы привести национальных гвардейцев из Витри-ле-Франсуа.
   Выполнили они это все весьма согласованно и прибыли вовремя.
   Друэ и Бийо приказали своим людям остановиться на площади, наглухо перегородив ее.
   После этого без всяких околичностей они скомандовали зарядить ружья.
   Кортеж остановился.
   Король выглянул из кареты.
   Шарни стоял бледный, стиснув зубы.
   — В чем дело? — осведомился у него Людовик XVI.
   — Дело в том, государь, что наши враги получили подкрепление и ружья у него, как вы сами видите, заряжены, а за спиной шалонской национальной гвардии находятся крестьяне, и ружья у них тоже заряжены.
   — И что вы обо всем этом думаете, господин де Шарни?
   — Думаю, государь, что мы оказались между двух огней. Но это вовсе не означает, что вы не поедете дальше, если того пожелаете, правда, я не знаю, как далеко ваше величество сможет уехать.
   — Понятно, — промолвил король. — Поворачиваем.
   — Ваше величество, это ваше твердое решение?
   — Господин де Шарни, за меня пролилось уже слишком много крови, и я горько оплакиваю ее. Я не хочу, чтобы пролилась еще хотя бы капля… Поворачиваем.
   При этих словах двое молодых людей спрыгнули с козел и бросились к дверце кареты, к ним присоединились гвардейцы роты, стоящей в Вильруа.
   Отважные и пылкие воины, они рвались вступить в бой вместе с горожанами, но король с небывалой для него твердостью повторил приказание.
   — Господа! — громко и повелительно крикнул Шарни. — Поворачиваем! Так велит король!
   И, взяв одну из лошадей под уздцы, он сам стал разворачивать тяжелую карету.
   У Парижской заставы шалонская национальная гвардия, в которой отпала надобность, уступила свое место крестьянам, а также национальным гвардейцам из Реймса и Витри.
   — Вы считаете, я поступил правильно? — осведомился Людовик XVI у Марии Антуанетты.
   — Да, — ответила она, — только я нахожу, что господин де Шарни с большой охотой подчинился вам.
   И королева впала в мрачную задумчивость, не имевшую ни малейшего отношения к тому ужасающему положению, в котором оказалась королевская семья.

Глава 6. КРЕСТНЫЙ ПУТЬ

   Королевская карета уныло катила по дороге в Париж под надзором двух угрюмых людей, которые только что принудили ее изменить направление, и вдруг между Эперне и Дорманом Шарни, благодаря своему росту и высоте козел, на которых сидел, заметил, что навстречу им из Парижа скачет во весь опор карета, запряженная четверкой почтовых лошадей.
   Шарни тут же предположил, что либо эта карета везет им какую-то неприятную весть, либо в ней находится некая важная персона.
   Действительно, когда она приблизилась к авангарду конвоя, ряды его после недолгих переговоров расступились, давая проезд карете, и национальные гвардейцы, составляющие авангард, приветствуя прибывших, сделали «на караул»
   Берлина короля остановилась.
   Со всех сторон зазвучали крики: «Да здравствует Национальное собрание!»
   Карета, примчавшаяся из Парижа, подъехала к королевской берлине.
   Из кареты вылезли трое мужчин, двое из которых были совершенно неизвестны августейшим пленникам.
   Когда же в дверях показался третий, королева шепнула на ухо Людовику XVI:
   — Господин де Латур-Мобур, прихвостень де Лафайета. — И, покачав головой, добавила: — Ничего хорошего это нам не сулит.
   Самый старший из этой троицы подошел и, грубо распахнув дверцу королевской кареты, объявил:
   — Я — Петион, а это господа Барнав и Латур-Мобур, посланные, как я и вместе со мной, Национальным собранием сопровождать вас и проследить, чтобы народ в праведной ярости не учинил над вами самосуд. Потеснитесь и дайте нам сесть.
   Королева бросила на депутата из Шартра один из тех презрительных взглядов, от каких она порой просто не могла удержаться и в каких выражалась вся надменность дочери Марии Терезии.
   Г-н де Латур-Мобур, шаркун школы де Лафайета, не смог выдержать этого взгляда.
   — Их величествам и без того тесно в карете, — сказал он, — и я поеду в экипаже свиты.
   — Езжайте, где вам угодно, — отрезал Петион, — что же до меня, мое место в карете короля и королевы, и я поеду в ней.
   И он полез в карету.
   На заднем сиденье сидели король, королева и Мадам Елизавета.
   Петион поочередно оглядел их.
   — Прошу прощения, сударыня, — обратился он к Мадам Елизавете, — но мне как представителю Национального собрания положено почетное место.
   Соблаговолите подняться и пересесть на переднее сиденье.
   — Невероятно! — пробормотала королева.
   — Сударь! — возвысил голос король.
   — Прошу не спорить… Вставайте, вставайте, сударыня, и уступите мне место.
   Мадам Елизавета встала и уступила место, сделав брату и невестке знак не возмущаться.
   А тем временем г-н де Латур-Мобур сбежал и, подойдя к кабриолету, с куда большей галантностью, нежели это сделал Петион, обращаясь к королю и королеве, попросил у сидящих в ней дам позволить ему ехать с ними.
   Барнав стоял, не решаясь сесть в берлину, в которой уже и без того теснилось семь человек.
   — Барнав, а вы что не садитесь? — удивился Петион.
   — Но куда? — в некотором смущении спросил Барнав.
   — Не желаете ли, сударь, на мое место? — ядовито осведомилась королева.
   — Благодарю вас, сударыня, — ответил уязвленный Барнав, — меня вполне устроит переднее сиденье.
   Почти одновременно принцесса Елизавета притянула к себе королевскую дочь, а королева посадила на колени дофина.
   Таким образом, место на переднем сиденье освободилось, и Барнав расположился напротив королевы, почти упираясь коленями в ее колени.
   — Пошел! — крикнул Петион, не подумав даже спросить позволения у королевы.
   И карета тронулась под крики: «Да здравствует Национальное собрание!»
   Таким образом в королевскую карету в лице Барнава и Петиона влез народ.
   Ну а что касается прав на это, он их получил четырнадцатого июля, а также пятого и шестого октября.
   На некоторое время наступило молчание, и все, за исключением Петиона, замкнувшегося в торжественной суровости и казавшегося безразличным ко всему, принялись изучать друг друга.
   Да будет позволено нам сказать несколько слов о новых действующих лицах, которых мы только что вывели на сцену.
   У тридцатидвухлетнего Жерома Петиона де Вильнева были резкие черты лица, и главное его достоинство заключалось в экзальтированности, четкости и осознанности своих политических принципов. Он родился в Шартре, стал там адвокатом и в 1789 году был послан в Париж как депутат Национального собрания. Ему предстояло еще стать мэром Парижа, насладиться популярностью, которая затмит популярность Байи и Лафайета, и погибнуть в ландах близ Бордо, причем труп его будет растерзан волками. Друзья называли его добродетельным Петионом. Во Франции он и Камил Демулен были республиканцами задолго до всех остальных.
   Пьер Жозеф Мари Барнав родился в Гренобле, ему только-только исполнилось тридцать; делегированный в Национальное собрание, он разом добился большой известности и популярности, начав борьбу с Мирабо, когда слава и популярность депутата Экса пошла на убыль. Все, кто был врагом великого оратора, а Мирабо удостоился привилегии всякого выдающегося человека иметь в качестве врагов все посредственности, так вот, все враги Мирабо сделались друзьями Барнава, поддерживали его, подстрекали и возвеличивали в бурных словесных схватках, сопровождавших последний период жизни прославленного трибуна. Итак, это был — мы имеем в виду Барнава — молодой человек, которому, как мы уже говорили, только-только исполнилось тридцать, но выглядевший лет на двадцать пять, с красивыми голубыми глазами, крупным ртом, вздернутым носом и резким голосом. Впрочем, выглядел он довольно элегантно; задира и дуэлянт, Барнав смахивал на молодого офицера в партикулярном платье. С виду он казался сухим, холодным и недоброжелательным. Впрочем, на самом деле он был лучше, чем можно было судить по внешности.
   Принадлежал он к партии конституционных роялистов.
   Только он стал усаживаться на переднее сиденье, как Людовик XVI произнес:
   — Господа, первым делом я хочу вам заявить, что в мои намерения никогда не входило покинуть королевство.
   Барнав замер и уставился на короля.
   — Это правда, государь? — спросил он. — В таком случае вот заявление, которое спасет Францию!
   И он уселся.
   И тут нечто небывалое произошло между этим буржуа, выходцем из маленького провинциального городка, и женщиной, разделяющей один из самых великих престолов в мире.
   Оба они попытались читать в сердце друг у друга — не как политические противники, желающие обнаружить там государственные секреты, но как мужчина и женщина, жаждущие открыть любовные тайны.
   Откуда в сердце Барнава проникло чувство, которое он ощутил, после того как в течение нескольких минут изучал Марию Антуанетту, сверля ее взглядом?
   Сейчас мы объясним и извлечем на дневной свет одну из тех заметок сердца, что принадлежат к тайным легендам истории и в дни великих судьбоносных решений оказываются на ее весах тяжелее, чем толстый том с перечнем официальных деяний.
   Барнав претендовал во всем быть преемником и наследником Мирабо и внутренне был убежден, что уже стал таковым, заменив великого трибуна.
   Однако существовал еще один пункт.
   По общему мнению — а мы знаем, что так оно и было, — Мирабо удостоился доверия и благосклонности королевы. За той единственной беседой в замке Сен-Клу, которой он добился для переговоров, воспоследовала целая серия тайных аудиенций, и во время них самонадеянность Мирабо граничила с дерзостью, а снисходительность королевы со слабостью. В ту эпоху в моде было не только клеветать на несчастную Марию Антуанетту, но и верить в клевету.
   Барнав же домогался во всем наследовать Мирабо, поэтому он рьяно стал добиваться, чтобы его включили в число трех комиссаров, посылаемых встречать короля.
   Он добился этого и отправился в путь с уверенностью человека, знающего, что если у него не хватит таланта заставить полюбить себя, то в любом случае достанет силы, чтобы заставить ненавидеть.
   Королеве достаточно было одного быстрого взгляда, чтобы по-женски все это почувствовать, если не угадать.
   И еще она угадала, что сейчас заботит Барнава.
   За те четверть часа, что молодой депутат просидел в карете на переднем сиденье, он неоднократно оборачивался и крайне внимательно рассматривал трех человек, сидящих на козлах; всякий раз после такого осмотра он обращал взгляд на королеву, и взгляд этот был угрюм и враждебен. Дело в том, что Барнав знал: один из троих — граф де Шарни, но ему не было известно, кто именно. А по слухам, граф де Шарни числился любовником Марии Антуанетты.
   Барнав ревновал. Пусть, кто может, объяснит, как это чувство родилось в сердце молодого человека, однако оно существовало.
   И вот это-то угадала королева.
   С того момента, как она это угадала, она стала сильней его; она знала слабое место в броне противника, и теперь ей оставалось лишь нанести удар, точный удар.
   — Государь, — обратилась она к королю, — вы слышали, что сказал тот человек, который всем тут заправляет?
   — Насчет чего? — осведомился король.
   — Насчет графа де Шарни.
   Барнав вздрогнул.
   Эта реакция не ускользнула от внимания королевы, и она чуть коснулась его коленом.
   — Он, кажется, заявил, что отвечает за жизнь графа, — сказал король.
   — Совершенно верно, государь, и добавил, что отвечает за его жизнь перед графиней.
   Барнав полуприкрыл глаза, но внимательно слушал, стараясь не упустить ни одного слова из того, что скажет королева.
   — Ну и что? — спросил король.
   — Дело в том, что графиня де Шарни — моя давняя подруга мадемуазель Андре де Таверне. Не думаете ли вы, что по возвращении в Париж следовало бы дать отпуск г-ну де Шарни, чтобы он успокоил жену? Он подвергался опасностям, его брат был убит за нас. Мне кажется, государь, просить графа продолжать службу при нас было бы жестоко по отношению к обоим супругам.
   Барнав облегченно вздохнул и открыл глаза.
   — Вы правы, сударыня, — согласился король, — хотя, честно говоря, я сомневаюсь, что господин де Шарни согласится.
   — Ну что ж, в таком случае, — ответила королева, — каждый из нас сделает то, что обязан сделать: мы — предложив господину де Шарни отпуск, а господин де Шарни — отказавшись от него.
   Благодаря какому-то магнетическому общению королева чувствовала, как слабеет раздражение Барнава. В то же время он, человек с благородным сердцем, понимал, сколь несправедлив был к этой женщине, и ему стало стыдно.
   До сих пор он держался надменно и заносчиво, словно судья перед обвиняемой, которую он вправе судить и приговорить, и вдруг обвиняемая, отвечая на обвинение, о котором она и догадываться не могла, произнесла слова, свидетельствующие о ее невиновности или раскаянии.
   Но почему о невиновности?
   — У нас то преимущество, что мы не призывали господина де Шарни, продолжала королева, — но что касается меня, должна признаться, мне сразу стало как-то спокойнее, когда я в Париже неожиданно увидела его возле кареты.
   — Это правда, — согласился король, — но это лишний раз доказывает, что графа нет нужды побуждать, когда он считает, что обязан исполнить свой долг.
   Да, она невиновна, тут нет никаких сомнений.
   Но как Барнав мог бы искупить те подозрения, которые питал против этой женщины?
   Обратиться к ней? На это Барнаву не хватало духу. Подождать, пока королева заговорит первой? Но она, вполне удовлетворенная действием, которое произвели несколько произнесенных ею слов, не собиралась заговаривать с ним.
   Барнав размягчился, стал почти что ручным, он пожирал королеву взглядом, но она делала вид, будто совершенно не интересуется им.
   Молодой человек пребывал в том состоянии нервного возбуждения, когда ради того, чтобы обратить на себя внимание пренебрегающей им женщины, мужчина готов совершить все двенадцать подвигов Геракла с риском надорваться уже на первом.
   Он взмолился Верховному существу — в 1791 году уже не молились Богу, — прося ниспослать повод, в связи с которым он мог бы привлечь к себе царственно-безразличный взгляд этой женщины, и вдруг, словно Верховное существо услышало его мольбу, деревенский священник, ждавший на обочине проезда королевской кареты, подошел поближе, чтобы лучше видеть августейшего узника, поднял к небу полные слез глаза и, молитвенно сложив руки, промолвил: