Королева подошла к нему и, не скрывая раздражения, заговорила со свойственной ей прямотой.
   — Сударь! В эту минуту вы всемогущи; однако вы обязаны своим положением народу, а народ скор на расправу со своими кумирами. Говорят, у вас большие способности, так попытайтесь понять, что ни король, ни я не можем принять всех этих новшеств. Ваша Конституция — пневматическая машина: королевская власть под ней задыхается, нам нечем дышать! Я послала за вами, чтобы сказать, прежде чем вы уйдете, что вы должны сделать свой выбор между нами и якобинцами.
   — Ваше величество! — отвечал Дюмурье. — Я весьма огорчен, что вам пришлось взять на себя этот нелегкий разговор; но я догадался, что вы стояли за портьерой во время нашей встречи с королем, и потому был готов к тому, что сейчас происходит.
   — В таком случае, вы приготовили ответ, не правда ли? — отозвалась королева.
   — Вот он, ваше величество. Я стою между королем и нацией; однако прежде всего я принадлежу отечеству.
   — Отечеству, отечеству! — повторила королева. — Король, стало быть, ничего больше не значит, если все принадлежат отечеству, а ему — никто!
   — Напротив, ваше величество: король — всегда король; но он присягнул Конституции, и с того дня, как он принес клятву, король обязан первым беспрекословно ее выполнять.
   — Это вынужденная клятва, сударь! Она ничего не стоит!
   Дюмурье замолчал и, будучи прекрасным актером, некоторое время не сводил с королевы печального взгляда.
   — Ваше величество! — выдержав паузу, продолжал он наконец. — Позвольте мне вам заметить, что ваше спасение, спасение короля, спасение ваших августейших отпрысков зависит от столь презираемой вами Конституции; она спасет вас, если только вы сами этого захотите… Я был бы плохим слугой и вам и королю, если бы не сказал вам об атом.
   Королева остановила его властным жестом.
   — Ах, сударь, сударь! Уверяю вас, вы вступаете на ложный путь!
   Затем с непередаваемой угрозой в голосе она прибавила:
   — Берегитесь!
   — Ваше величество! — не теряя самообладания, проговорил Дюмурье. — Мне уже перевалило за пятьдесят; я видел немало опасностей, и, соглашаясь на этот пост, я сказал себе, что ответственность министра — не самое страшное из того, что мне уже довелось пережить.
   — Ах, вот как?! — хлопнув с досады в ладоши, вскричала королева. — Вы вздумали меня оклеветать, сударь!
   — Чтобы я на вас клеветал, ваше величество?
   — Да… Хотите, я вам объясню смысл только что произнесенных вами слов?
   — Пожалуйста, ваше величество.
   — Вы хотели сказать, что я способна приказать убить вас… О сударь!..
   Две крупные слезы покатились по щекам королевы. Дюмурье был от этого далек; он знал то, что хотел знать: ее исстрадавшееся сердце еще способно было чувствовать.
   — Храни меня Бог, — молвил он, — от того, чтобы оскорбить мою королеву! Вы, ваше величество, слишком великодушны и благородны, чтобы внушить даже самым жестоким из ваших недругов подобное подозрение! Вы это уже доказали, чем вызвали не только мое восхищение, но и глубокую признательность.
   — Вы говорите искренне, сударь? — с сильным волнением в голосе спросила королева.
   — Честью готов вам поклясться в этом, ваше величество!
   — В таком случае простите меня и дайте вашу руку, — молвила она, — я чувствую такую слабость, что порой мне кажется: я вот-вот упаду.
   Сильно побледнев, она запрокинула голову назад.
   Был ли это приступ слабости на самом деле? Или это было умело разыграно соблазнительной Медеей?
   Каким бы лукавым ни был сам Дюмурье, он поддался ее влиянию или, будучи еще более искусным актером, нежели королева, сделал вид, что попался на эту удочку.
   — Поверьте, ваше величество, что у меня нет никаких причин вас обманывать; я, как и вы, ненавижу анархию и произвол; поверьте, что у меня есть опыт; благодаря моему положению я имею возможность судить о происходящих событиях лучше вашего величества; то, что сейчас происходит, — вовсе не интрига герцога Орлеанского, как вам пытаются это представить; это отнюдь не последствия ненависти господина Питта, как вы полагаете; и это не просто народное волнение, а восстание огромной нации против неслыханного превышения власти. Оставим в стороне преступников и безумцев; давайте рассмотрим в происходящей революции только короля и нацию; все те, кто пытаются их поссорить, стремятся к их взаимному уничтожению. Я же, ваше величество, нахожусь здесь затем, чтобы их объединить; так помогите мне вместо того, чтобы противодействовать. Вы мне не доверяете? Я мешаю вашим контрреволюционным планам? Скажите мне об этом, ваше величество, и я сейчас же подам в отставку и буду из своего угла оплакивать судьбу моей родины, а также вашу судьбу.
   — Нет, нет! — поспешила вставить королева. — Оставайтесь с нами и простите меня.
   — Мне простить вас, ваше величество? Умоляю вас не унижаться так передо мною!
   — Отчего же мне не унижаться? Разве я еще королева? Разве я еще хотя бы женщина?
   Она подошла к окну и распахнула его, несмотря на вечернюю прохладу; серебристый лунный свет высветлил верхушки голых деревьев Тюильрийского сада.
   — Все имеют право на воздух и солнце, не правда ли? Только мне отказано и в солнце и в свежем воздухе: я не смею подходить ни к окнам, выходящим во двор, ни к тем, что выходят в сад; третьего дня смотрю я во двор, вдруг гвардеец-канонир осыпает меня бранью и прибавляет:
   «С каким бы удовольствием я нацепил твою башку на штык!»
   Вчера отворяю окно в сад и вижу: с одной стороны какой-то человек вскарабкался на стул и читает про нас ужасный пасквиль; с другой стороны волокут к бассейну священника, избивая и ругая на чем свет стоит; а в это время окружающие, нимало не заботясь происходящим, будто все это не стоит ни малейшего внимания, играют в мяч или преспокойно прогуливаются… Какие времена, сударь! Какая жизнь! Каков народ! И вы хотите, чтобы я чувствовала себя королевой, женщиной?
   Королева бросилась на диван, пряча лицо в ладонях. Дюмурье опустился на одно колено и поцеловал край ее платья.
   — Ваше величество! — молвил он. — С той минуты, как я вступаю в борьбу, вы снова становитесь счастливой женщиной, вы вновь будете могущественной королевой, за это я отвечаю головой!
   Поднявшись на ноги, он поклонился королеве и поспешил вон.
   Королева провожала его полным отчаяния взглядом.
   — Могущественной королевой? — повторила она. — Может быть, благодаря твоей шпаге это и возможно; но счастливой женщиной — никогда! Никогда! Никогда!
   Она уронила голову на диванную подушку, шепча имя, становившееся ей с каждым днем дороже: Шарни!

Глава 8. КРАСНЫЙ КОЛПАК

   Дюмурье удалился столь поспешно прежде всего потому, что ему мучительно было видеть отчаяние королевы: генерала трудно было взволновать какой-нибудь идеей, однако он был весьма чувствителен, когда дело касалось живых людей; он не знал жалости в политике, но был чуток к человеческому несчастью; к тому же его ожидал Бриссо, чтобы проводить к якобинцам, а Дюмурье торопился засвидетельствовать свою покорность наводящему на всех ужас Клубу.
   Вот Законодательное собрание ничуть его не беспокоило с тех пор, как он стал своим человеком у Петиона, Жансоне, Бриссо и Жиронды.
   Однако он не мог считать себя своим у Робеспьера, Колло д'Эрбуа и Кутона; а именно они держали в своих руках Якобинский клуб.
   Его не ждали: кто мог предвидеть, что министр короля явится в Клуб якобинцев! Вот почему при его имени взгляды всех присутствовавших повернулись в его сторону.
   Что собирался предпринять Робеспьер при виде Дюмурье?
   Робеспьер посмотрел в его сторону вместе со всеми; он насторожился, услышав, как имя генерала переходит из уст в уста; затем насупился и снова стал холоден и молчалив.
   В зале сейчас же установилась гробовая тишина.
   Дюмурье сообразил, что отступать некуда.
   Якобинцы только что постановили в знак всеобщего равенства надеть красные колпаки; лишь трое или четверо членов Клуба решили, что их патриотизм и так хорошо известен и потому они не нуждаются в лишнем доказательстве.
   Робеспьер был из их числа.
   Дюмурье не раздумывая сбрасывает шляпу, берет у оказавшегося поблизости патриота красный колпак, натягивает его себе по самые уши и поднимается на трибуну, выставляя напоказ символ равенства.
   Зал взорвался рукоплесканиями.
   Нечто похожее на змеиное шипение заглушает всеобщее ликование, и аплодисменты сейчас же гаснут.
   Это с тонких губ Робеспьера срывается приказание:
   «Тишина!»
   С тех пор Дюмурье не раз признавался, что никогда пушечные ядра, со свистом проносившиеся над его головой, не заставляли его трепетать так, как это шипение, сорвавшееся с губ бывшего депутата от Арраса.
   Однако Дюмурье, и как генерал, и как оратор, был сильным противником; его так же трудно было прогнать с трибуны, как и с поля боя.
   Он невозмутимо ждал, пока установится эта мертвая тишина, и дрогнувшим голосом молвил:
   — Братья и друзья! Вся моя жизнь принадлежит отныне народу; я обещаю исполнять его волю и оправдать доверие конституционного короля; я буду вести переговоры с другими державами от имени свободного народа, и эти переговоры либо принесут надежный мир, либо приведут к окончательной войне!
   В этом месте, вопреки призывам Робеспьера к тишине, снова вспыхнули аплодисменты.
   — Ежели мы окажемся перед необходимостью войны, — продолжал оратор, — я оставлю свой пост и займу свое место в строю, чтобы победить или умереть свободным вместе с моими братьями! На моих плечах — огромная тяжесть; братья, помогите мне советами: выскажите их на страницах своих газет; скажите мне правду, чистую правду, но не клевещите и не отталкивайте гражданина, которого вы знаете как человека искреннего, бесстрашного а преданного делу Революции!
   Дюмурье умолк. Он сошел с трибуны под аплодисменты, и аплодисменты эти вызвали раздражение у Колло д'Эрбуа — актера, которого часто освистывали, но редко удостаивали рукоплесканиями.
   — К чему эти аплодисменты? — крикнул он со, своего места. — Если Дюмурье пришел сюда как министр, нам нечего ему ответить; ежели он пришел как наш брат и единомышленник, он всего-навсего исполнил свой долг и, стало быть, обязан согласиться с нашим мнением; значит, мы можем ответить ему только одно: пусть поступает так, как говорит!
   Дюмурье поднял руку с таким видом, словно хотел сказать: «Именно так я это и понимаю!»
   Тогда со своего места поднялся Робеспьер; на губах его застыла улыбка; все поняли, что он собирается подняться на трибуну, и подвинулись; его желание говорить было свято: все смолкло.
   В отличие от настороженной тишины, которой был встречен Дюмурье, Робеспьера приготовились слушать с доброжелательностью и благоговением.
   Он взошел на трибуну и со свойственной ему торжественностью обратился к собравшимся:
   — Я отнюдь не принадлежу к тем, кто полагает, что министр не может быть патриотом, я не без удовлетворения принимаю речь господина Дюмурье. Когда он исполнит свои обещания, когда он обуздает наших врагов, вооруженных против нас его предшественниками и заговорщиками, еще и сегодня заправляющими в правительстве, несмотря на изгнание некоторых министров, вот тогда, только тогда я, пожалуй, воздам ему должное; но даже тогда никто не заставит меня сказать, что любой честный гражданин этого общества стоит министра: только народ велик, только он, по моему мнению, достоин уважения; перед ним власть министра — ничто, именно из уважения к народу, а также и к самому министру я требую, чтобы его появление здесь не сопровождалось слишком горячими выражениями чувств, что свидетельствовало бы скорее об упадке общественного сознания. Все время, пока господин Дюмурье будет выражать свой горячий патриотизм и в особенности оказывать реальные услуги своему отечеству и тем самым докажет, что он — брат всем честным гражданам и народный заступник, он может рассчитывать на нашу поддержку; меня не пугает присутствие в нашем обществе любого министра, однако я заявляю, что в ту самую минуту, как министр будет пользоваться здесь большим авторитетом, нежели рядовой член общества, я потребую его изгнания. Этому не бывать никогда!
   Кончив свою язвительную речь, оратор под гром аплодисментов сошел с трибуны; однако на последней ступеньке его ждала ловушка.
   Дюмурье в порыве наигранного воодушевления распростер объятия.
   — Добродетельный Робеспьер! — вскричал он. — Неподкупный гражданин, позволь тебя обнять!
   Несмотря на сопротивление бывшего конституционалиста, Дюмурье прижал его к своей груди. Присутствовавшие видели лишь объятия, никто не заметил брезгливого выражения лица Робеспьера.
   — Раздался новый взрыв аплодисментов.
   — Ну, комедия сыграна! — шепнул Дюмурье на ухо Бриссо. — Я напялил красный колпак и обнял Робеспьера: теперь моя особа священна.
   И действительно, зал и трибуны провожали его до двери восторженным ревом.
   В дверях молодой человек в костюме судебного исполнителя обменялся с министром быстрым взглядом и еще более торопливым пожатием руки.
   Это был герцог Шартрский.
   Время приближалось к одиннадцати. Бриссо вел Дюмурье за собой; оба они торопились к Роланам.
   Супруги Роланы по-прежнему жили на улице Генего.
   Бриссо предупредил их накануне о том, что Дюмурье по наущению Жансоне и его самого, Бриссо, должен представить королю Ролана как министра внутренних дел.
   Бриссо спросил у Ролана, чувствует ли он в себе достаточно сил для такой ноши, и Ролан со свойственной ему простотой отвечал, что надеется справиться.
   Дюмурье шел ему сообщить, что дело сделано.
   Ролан и Дюмурье никогда до этого не виделись; они знали друг друга только по имени.
   Нетрудно себе представить, с каким любопытством посмотрели друг на друга будущие коллеги.
   После обмена подходившими к случаю комплиментами, в которых Дюмурье «выразил Ролану особенное удовлетворение тем, что в правительстве будет состоять столь просвещенный и добродетельный патриот, разговор, естественно, зашел о короле.
   — Вот кто неизбежно будет чинить нам препятствия, — с улыбкой заметил Ролан.
   — Возможно, вы упрекнете меня в простодушии, — возразил Дюмурье, — но я считаю короля честным человеком и искренним патриотом.
   Видя, что г-жа Ролан ничего не отвечает и лишь улыбается, он спросил:
   — Госпожа Ролан со мной не согласна?
   — Вы видели короля? — в свою очередь спросила она.
   — Да.
   — А королеву?
   Теперь настала очередь Дюмурье промолчать а улыбнуться.
   Они договорились встретиться на следующее утро в одиннадцать часов, чтобы принести клятву.
   После заседания в Собрании они должны были отправиться к королю.
   Была половина двенадцатого; Дюмурье готов был остаться еще; однако для скромных людей, коими были супруги Роланы, это было уже позднее время.
   Почему же Дюмурье был готов остаться?
   А вот почему!
   Быстрого взгляда, которым Дюмурье окинул при входе жену и мужа, оказалось довольно, чтобы он разглядел дряхлость супруга, — Ролан был десятью годами старше Дюмурье, а выглядел Дюмурье лет на двадцать моложе Ролана, — и богатые формы супруги. Г-жа Ролан, дочь гравера, как мы уже сказали, с раннего детства работала в мастерской отца, а выйдя замуж — в кабинете мужа; труд, этот суровый защитник, помогал девушке сохранить невинность, а супруге
   — верность.
   Дюмурье принадлежал к породе людей, которые не могут смотреть на старого мужа без смеха, а на молодую жену — без вожделения.
   Вот почему он не понравился ни мужу, ни жене.
   И оба они заметили Бриссо и генералу, что уже поздно.
   Бриссо и Дюмурье вышли.
   — Ну, и что ты думаешь о нашем будущем коллеге? — спросил Ролан супругу, когда дверь за гостями захлопнулась.
   Госпожа Ролан усмехнулась.
   — Есть люди, — отвечала она, — одного взгляда на которых довольно, чтобы составить о них представление. У генерала проницательный ум, он изворотлив и лжив; он выразил огромное удовлетворение патриотическим выбором, о чем явился тебе объявить: так вот, я не удивлюсь, что рано или поздно именно он выгонит тебя в шею.
   — Я совершенно с тобою согласен, — кивнул Ролан.
   И оба они со свойственной им безмятежностью улеглись спать, не подозревая о том, что железная десница Судьбы только что кровавыми буквами начертала их имена на скрижалях Революции.
   На следующий день члены нового кабинета министров присягнули на верность Национальному собранию, после чего отправились в Тюильри.
   Ролан был обут в башмаки со шнурками: ему, вероятно, не на что было купить пряжки; он был в круглой шляпе, так как другой никогда и не надевал.
   Он отправился в Тюильри в своем единственном сюртуке. Ролан оказался в самом хвосте процессии.
   Церемониймейстер, г-н де Брезе, пропустил пятерых министров, а Ролана остановил Ролан не понимал, почему его не пускают.
   — Я — тоже министр, как и они, — сказал он. — министр внутренних дел!
   Однако его слова не произвели на церемониймейстера никакого впечатления.
   Дюмурье все слышал и вмешался:
   — Почему, — спросил он, — вы не позволяете господину Ролану войти?
   — Сударь! — всплеснув руками, вскричал церемониймейстер. — Как можно?! В круглой шляпе и в туфлях без пряжек?!
   — Подумаешь, какое несчастье: круглая шляпа и туфли без пряжек! — не теряя хладнокровия, заметил Дюмурье.
   И он подтолкнул Ролана к двери в кабинет короля.

Глава 9. СНАРУЖИ И ВНУТРИ

   Кабинет министров, члены которого с таким трудом прорвались к королю, мог бы называться «военным министерством».
   1 марта скончался император Леопольд в окружении своего итальянского гарема; он умер от составленного им самим возбуждающего снадобья.
   Королева, вычитавшая в один прекрасный день в неведомом нам памфлете якобинцев о том, что кусок пирога мог бы расправиться с австрийским императором; королева, вызывавшая Жильбера, чтобы расспросить его об универсальном противоядии, во всеуслышание заявила о том, что ее брат был отравлен.
   Смерть Леопольда положила конец выжидательной политике Австрии.
   В жилах сменившего его на троне Франца II — мы его застали, потому что он был современником не только наших отцов, но и нашим, — текла немецкая и итальянская кровь. Австриец, рожденный во Флоренции, слабохарактерный, жестокий, вероломный; человек порядочный, по мнению церкви; коварный ханжа, скрывающий свою двуличность под маской благодушия; пугающий, однако, неподвижностью взгляда; передвигающийся словно на пружинах и напоминающий статую Командора или тень датского короля. Он отдал свою дочь победителю, лишь бы не расставаться со своими владениями, а затем ударил его в спину, едва тот сделал первый шаг к отступлению под нажимом ледяного ветра с севера; Франц II известен как зачинщик расстрелов в Венеции и создатель тюрьмы в Шпильберге, мучитель Андриана и Сильвио Пеллико!
   Вот каков покровитель эмигрантов, союзник Пруссии и противник Франции.
   Наш посланник в Вене, г-н де Ноай, был, что называется, пленником в собственном дворце.
   Впереди нашего посланника в Берлине, г-на де Сегюра, бежал слух о том, что он явился для вынюхиваний тайн прусского короля через его любовниц.
   Как нарочно у прусского короля любовницы были!..
   Господин де Сегюр явился на прием в одно время с посланцем из Кобленца.
   Король повернулся к французскому посланнику спиной и громко спросил у господина, представлявшего принцев, как поживает граф д'Артуа.
   Пруссия считала в те времена, как, впрочем, и в наши дни, что стоит во главе немецкого прогресса; она жила этими нелепыми философскими традициями короля Фридриха, поддерживавшего недовольство в Турции и восстания в Польше, в то же время задушив свободу в Голландии; правительство со скрюченными пальцами, вылавливающее в мутной воде революции то Невшатель, то часть Померании, то часть Польши.
   Франц II и Фридрих-Вильгельм были нашими явными врагами; врагами тайными были Англия, Россия и Испания.
   Должно быть, во главе этой коалиции стоял воинственный король Шведский, карлик, мнивший себя великаном и звавшийся Густавом III, которого Екатерина II крепко держала в своих руках.
   Восхождение Франца II на австрийский престол было ознаменовано следующей дипломатической нотой:
   «1. Удовлетворить требования немецких принцев, имеющих права владения королевством, — иными словами, признать сюзеренитет императора на территории наших департаментов, — навязать австрийское присутствие на территории самой Франции
   .
   2. Возвратить Авиньон, чтобы Прованс, как и раньше, не был раздроблен.
   3. Восстановить монархию на условиях 23 июня 1789 года».
   Было очевидно, что эта нота выражала чаяния короля и королевы.
   Дюмурье на это лишь пожал плечами.
   Можно было подумать, что Австрия заснула 23 июня и, проспав три года, проснулась 24-го.
   16 марта 1792 года Густав был убит на балу.
   Через день после его убийства, о котором во Франции еще не было известно, Дюмурье получил австрийскую ноту.
   Он немедленно отнес ее Людовику XVI. Насколько Мария-Антуанетта, сторонница крайних мер, стремилась к войне, которую она считала избавлением, настолько король, приверженец умеренности, медлительности, уловок и окольных путей, боялся войны.
   В самом деле, представьте, что война объявлена и одержана победа: король оказался бы во власти генерала-победителя; предположим, что война проиграна: народ объявил бы ответственным за неудачу короля, стал бы кричать о предательстве и бросился бы на Тюильри.
   Наконец, если бы неприятель дошел до Парижа, кого он с собой привел бы?
   Его высочество графа Прованского, то есть регента королевства.
   Людовик XVI будет низложен, Марии-Антуанетте будет предъявлено обвинение в супружеской неверности, а наследники французского престола, возможно, объявлены незаконнорожденными — вот каковы были бы последствия возвращения эмигрантов в Париж.
   Король вверял себя австрийцам, немцам, пруссакам; однако он боялся эмигрантов.
   Читая ноту, он, однако, понял, что пришло время обнажить шпагу и что отступать Франции некуда.
   20 апреля король и Дюмурье вошли в зал заседаний Национального собрания: они принесли объявление войны Австрии.
   Объявление войны было встречено с воодушевлением. В этот торжественный час, который романист даже не смеет описывать и оставляет на совести истории, во Франции существует четыре ясно определившихся партии: абсолютные роялисты, королева в их числе; конституционные роялисты, к ним себя причисляет король; республиканцы; анархисты.
   Абсолютные монархисты не имеют во Франции явных руководителей, кроме королевы.
   За границей они представлены его высочеством графом Прованским, графом д'Артуа, принцем Конде и герцогом Карлом Лотарингским.
   Интересы королевы в этой партии представляют г-н де Бретей в Вене, г-н Мерси д'Аржанто в Брюсселе.
   Руководители конституционной партии — Лафайет, Байи, Бариав, Ламет, Дюпор, одним словом — фельяны. Король не прочь расстаться с абсолютной монархией и пойти вместе с ними; однако он склонен скорее держаться сзади, нежели выступать во главе.
   Партию республиканцев возглавляют Бриссо, Верньо, Гаде, Петион, Ролан, Инар, Дюко, Кондорсе и Кутон.
   Руководители анархистов — Марат, Дантон. Сантер, Гоншон, Камилл Демулен, Эбер, Лежандр, Фабр д'Эглантин и Колло д'Эрбуа.
   Дюмурье готов быть кем угодно, лишь бы соблюсти личный интерес и сохранить доброе имя.
   Робеспьер снова ушел в тень: он выжидает.
   Кому же теперь достанется знамя Революции, то самое, которое раскачал Дюмурье, этот сомнительный патриот, на трибуне Собрания?
   Оно перейдет в руки Лафайету, герою Марсова поля!
   Оно достанется Люкнеру! До сих пор Франция знала его как виновника того зла, которое он причинил ей во время Семилетней войны.
   Оно будет в руках Рошамбо, стремившегося лишь к оборонительной войне; он был уязвлен тем, что Дюмурье обращается прямо к его лейтенантам, не отдавая свои приказы на суд старого опытного командира.
   Все три перечисленных выше господина командовали готовыми к выступлению армейскими корпусами.
   Лафайет стоял во главе передового корпуса; ему надлежало спуститься вниз по реке Мез и вытеснить противника из Живе в Намюр.
   Люкнер охранял Франш-Конте; Рошамбо — Фландрию.
   Лафайет, опираясь на корпус, который Рошамбо должен был прислать из Фландрии под командованием Бирона, освободит Намюр и двинется на Брюссель, где его с распростертыми объятиями будут встречать брабантские революционеры.
   Лафайету выпала прекрасная роль: он был в авангарде; именно ему Дюмурье предоставлял возможность первой победы.
   Эта победа давала ему возможность стать главнокомандующим.
   Если Лафайет станет победителем и главнокомандующим, а военным министром останется Дюмурье, они смогут забросить красный колпак в дальний угол; одной рукой они придушат Жиронду, а другой — якобинцев.
   Вот уж и контрреволюция!
   Что же Робеспьер?
   Робеспьер, как мы уже сказали, возвратился в тень, и немало было людей, которые утверждали, что существует подземный ход из лавочки столяра Дюпле в апартаменты короля Людовика XVI.
   Не через этот ли ход мадмуазель де Робеспьер получала позднее деньги от герцогини Ангулемской — деньги, которыми она оплачивала пансион?
   На сей раз, как, впрочем, и всегда, Лафайет изменил Лафайету.