Страница:
— Можете на меня положиться, сударь, — отвечал Бийо, — отправляйтесь с Богом.
И Петион в самом деле отправился в Тюильри, положившись на всем известный патриотизм Бийо.
А тот брался за все тем охотнее, что ему на подмогу явился Питу.
Бийо отправил Питу к Дантону, приказав без него не возвращаться.
Несмотря на лень Дантона, простодушному Питу удалось его привести.
Дантон видел пушки на Новом мосту; он видел национальных гвардейцев под аркадой Иоанна Крестителя; он понял, что ни в коем случае нельзя оставлять такую силу за спиной народной армии.
Имея на руках приказ Петиона, они с Манюэлем отправили национальных гвардейцев из-под аркады Иоанна Крестителя в казармы и прогнали канониров с Нового моста.
Теперь главная дорога для восстания была очищена.
Тем временем Бийо и Питу вернулись на улицу Сент-Оноре в прежнюю квартиру Бийо; Питу кивнул дому головой, как старому приятелю.
Бийо сел и жестом пригласил Питу последовать его примеру.
— Спасибо, господин Бийо, — отозвался Питу, — я не устал.
Однако Бийо продолжал настаивать, и Питу сел.
— Питу, — начал Бийо, — я велел тебе передать, чтоб ты пришел ко мне.
— Как видите, господин Бийо, — отвечал Питу, показав в улыбке все тридцать два зуба, как и всегда, когда он улыбался, — я не заставил вас ждать.
— Нет… Ты догадываешься, что готовится что-то очень важное, верно ведь?
— Подозреваю, что так, — проговорил Питу. — А скажите, господин Бийо…
— Что, Питу?
— Отчего я не видел ни господина Байи, ни господина Лафайета?
— Байи — предатель, приказавший стрелять в нас на Марсовом поле.
— Да, знаю; я же сам подобрал вас, когда вы плавали в луже крови.
— Лафайет — предатель, который хотел похитить короля.
— Да ну? А я и не знал… Господин Лафайет — предатель! Кто бы мог подумать! А король?
— Король — самый главный предатель, Питу.
— Вот это меня ничуть не удивляет, — молвил Питу.
— Король вступил в сговор с иноземными государствами и хочет отдать Францию нашим врагам; Тюильрийский дворец — осиное гнездо, вот почему было решено захватить Тюильри силой… Понимаешь, Питу?
— Черт подери! Еще бы не понять!.. Так же, как мы брали Бастилию, верно, господин Бийо?
— Да.
— Правда, на сей раз будет полегче!
— Вот в этом ты ошибаешься, Питу.
— Неужели будет еще труднее?
— Да.
— А мне показалось, что в Тюильри стены ниже…
— Это верно, да охраняются они лучше. В Бастилии-то гарнизон насчитывал всего какую-нибудь сотню инвалидов, а во дворце тыщи четыре солдат!
— Вот дьявольщина! Четыре тыщи!
— Не считая того, что Бастилию мы брали, когда никто этого не ожидал, а Тюильри уж с первого числа начеку; они знают, что на них будет нападение, ну и готовятся к обороне.
— Так они собираются драться? — удивился Питу.
— Еще бы! — отвечал Бийо. — А оборону доверили, по слухам, господину де Шарни.
— Да, правда, — заметил Питу, — он ведь вчера уехал из Бурсона на почтовых вместе с женой… Стало быть, господин де Шарни — тоже предатель?
— Нет, этот — аристократ, только и всего; он всегда был на стороне двора; значит, народ он не предавал, потому что не просил народ ему поверить.
— Значит, мы будем сражаться против господина де Шарни?
— Вполне возможно, Питу.
— Как странно… Ведь мы — соседи!
— Да, это называется гражданской войной, Питу; но ты можешь не драться, если это тебе не нравится.
— Прошу прощения, господин Бийо, — спохватился Питу, — но раз это нравится вам, значит, и мне тоже.
— Я буду радешенек, ежели тебя там вообще не будет, Питу.
— Зачем же тогда вы меня вызвали, господин Бийо? Бийо помрачнел.
— Я вызвал тебя, Питу, чтобы передать тебе вот эту бумагу.
— Эту бумагу, господин Бийо?
— Да.
— А что это за бумага?
— Мое завещание.
— Как?! Завещание? Ну, господин Бийо, — со смехом продолжал Питу, — вы не похожи на человека, который собрался помереть.
— Нет; но я похож на человека, которого могут убить, — заметил Бийо, кивнув на висевшие на стене ружье и патронташ.
— Да-а, все мы смертны! — сентенциозно заметил Питу.
— Так вот, Питу, — повторил Бийо, — я вызвал тебя, чтобы передать тебе завещание.
— Мне, господин Бийо?
— Тебе, Питу, тем более, что я назначаю тебя своим единственным наследником…
— Меня — вашим единственным наследником? — повторил Питу. — Нет, благодарю вас, господин Бийо! Это просто смешно!
— Я тебе говорю то, что есть, дружок.
— Это невозможно, господин Бийо.
— Почему невозможно?
— Да нет… Когда у человека есть наследники, он не может отдать свое добро чужим людям.
— Ошибаешься, Питу, может.
— Значит, не должен, господин Бийо. Бийо нахмурился.
— У меня нет наследников, — проворчал он.
— Ага! Нет у вас наследников! — подхватил Питу. — А как же мадмуазель Катрин?
— Я такой не знаю, Питу.
— Ой, господин Бийо, не говорите так, у меня прямо переворачивается все внутри от этих слов!
— Питу! — проговорил Бийо. — Если мне что принадлежит, я могу это отдать, кому пожелаю; так же и ты, если я умру, ты тоже можешь то, что принадлежит тебе, Питу, отдать кому захочешь.
— Ага! Отлично! — воскликнул Питу, начиная, наконец, понимать. — Стало быть, если с вами что случится… Ой, что я, дурак, говорю! Ничего с вами не случится!
— Как ты сам недавно сказал, Питу, все мы смертны.
— Да… Признаться, вы правы: я беру завещание, господин Бийо; предположим, что я буду иметь несчастье стать вашим наследником; тогда я буду иметь право делать с вашим добром, что захочу?
— Ну конечно, ведь оно будет принадлежать тебе… И к тебе, добрый патриот, никто не станет из-за этого добра придираться, понимаешь, Питу, как могли бы придраться к тем, кто якшается с аристократами.
Питу, наконец, все понял.
— Ну что ж, господин Бийо, я согласен, — кивнул он.
— Это все, что я хотел тебе сказать; спрячь эту бумагу в карман и ложись.
— Зачем, господин Бийо?
— Затем, что завтра, по всей видимости, у нас будет тяжелый день, вернее
— сегодня, ведь уже два часа ночи.
— А вы что, уходите, господин Бийо?
— Да, у меня одно дело на Террасе фельянов.
— А я вам не нужен?
— Наоборот, ты мне будешь мешать.
— В таком случае, господин Бийо, я бы немножко поел…
— И правда! — воскликнул Бийо. — Я совсем забыл тебя спросить, не голоден ли ты!
— Ой, это потому, что вам известно: есть я всегда хочу.
— Ну, где у меня хранится съестное, ты и сам знаешь.
— Да, да, господин Бийо, не беспокойтесь обо мне… Я только хотел спросить: вы ведь вернетесь, правда?
— Вернусь.
— А если нет, так скажите, где вас искать.
— Это ни к чему! Через час я буду здесь.
— Тогда ступайте!
И Питу отправился на поиски съестного с разгоревшимся аппетитом, который, как у короля, никакие события не в силах были заглушить, сколь бы серьезными они ни были; а Бийо пошел к Террасе фельянов.
Читатели уже знают, зачем он туда отправился.
Едва он прибыл на место, как один камешек, за ним — Другой, потом — третий упали к его ногам, из чего он заключил, что случилось то, чего опасался Петион: мэр стал узником Тюильри.
Согласно полученным указаниям он поспешил в Собрание, которое, как мы уже видели, вызвало Петиона.
Получив свободу, Петион прошел через зал заседаний Собрания и пешком отправился в ратушу, оставив вместо себя во дворе Тюильри свою карету.
Бийо возвратился домой и застал Питу за ужином.
— Ну, что нового, господин Бийо? — спросил Питу.
— Ничего, — отвечал Бийо, — если не считать того, что день только занимается, а небо — кроваво-красное.
Глава 28. ОТ ТРЕХ ДО ШЕСТИ ЧАСОВ УТРА
Глава 29. ОТ ШЕСТИ ДО ДЕВЯТИ ЧАСОВ УТРА
И Петион в самом деле отправился в Тюильри, положившись на всем известный патриотизм Бийо.
А тот брался за все тем охотнее, что ему на подмогу явился Питу.
Бийо отправил Питу к Дантону, приказав без него не возвращаться.
Несмотря на лень Дантона, простодушному Питу удалось его привести.
Дантон видел пушки на Новом мосту; он видел национальных гвардейцев под аркадой Иоанна Крестителя; он понял, что ни в коем случае нельзя оставлять такую силу за спиной народной армии.
Имея на руках приказ Петиона, они с Манюэлем отправили национальных гвардейцев из-под аркады Иоанна Крестителя в казармы и прогнали канониров с Нового моста.
Теперь главная дорога для восстания была очищена.
Тем временем Бийо и Питу вернулись на улицу Сент-Оноре в прежнюю квартиру Бийо; Питу кивнул дому головой, как старому приятелю.
Бийо сел и жестом пригласил Питу последовать его примеру.
— Спасибо, господин Бийо, — отозвался Питу, — я не устал.
Однако Бийо продолжал настаивать, и Питу сел.
— Питу, — начал Бийо, — я велел тебе передать, чтоб ты пришел ко мне.
— Как видите, господин Бийо, — отвечал Питу, показав в улыбке все тридцать два зуба, как и всегда, когда он улыбался, — я не заставил вас ждать.
— Нет… Ты догадываешься, что готовится что-то очень важное, верно ведь?
— Подозреваю, что так, — проговорил Питу. — А скажите, господин Бийо…
— Что, Питу?
— Отчего я не видел ни господина Байи, ни господина Лафайета?
— Байи — предатель, приказавший стрелять в нас на Марсовом поле.
— Да, знаю; я же сам подобрал вас, когда вы плавали в луже крови.
— Лафайет — предатель, который хотел похитить короля.
— Да ну? А я и не знал… Господин Лафайет — предатель! Кто бы мог подумать! А король?
— Король — самый главный предатель, Питу.
— Вот это меня ничуть не удивляет, — молвил Питу.
— Король вступил в сговор с иноземными государствами и хочет отдать Францию нашим врагам; Тюильрийский дворец — осиное гнездо, вот почему было решено захватить Тюильри силой… Понимаешь, Питу?
— Черт подери! Еще бы не понять!.. Так же, как мы брали Бастилию, верно, господин Бийо?
— Да.
— Правда, на сей раз будет полегче!
— Вот в этом ты ошибаешься, Питу.
— Неужели будет еще труднее?
— Да.
— А мне показалось, что в Тюильри стены ниже…
— Это верно, да охраняются они лучше. В Бастилии-то гарнизон насчитывал всего какую-нибудь сотню инвалидов, а во дворце тыщи четыре солдат!
— Вот дьявольщина! Четыре тыщи!
— Не считая того, что Бастилию мы брали, когда никто этого не ожидал, а Тюильри уж с первого числа начеку; они знают, что на них будет нападение, ну и готовятся к обороне.
— Так они собираются драться? — удивился Питу.
— Еще бы! — отвечал Бийо. — А оборону доверили, по слухам, господину де Шарни.
— Да, правда, — заметил Питу, — он ведь вчера уехал из Бурсона на почтовых вместе с женой… Стало быть, господин де Шарни — тоже предатель?
— Нет, этот — аристократ, только и всего; он всегда был на стороне двора; значит, народ он не предавал, потому что не просил народ ему поверить.
— Значит, мы будем сражаться против господина де Шарни?
— Вполне возможно, Питу.
— Как странно… Ведь мы — соседи!
— Да, это называется гражданской войной, Питу; но ты можешь не драться, если это тебе не нравится.
— Прошу прощения, господин Бийо, — спохватился Питу, — но раз это нравится вам, значит, и мне тоже.
— Я буду радешенек, ежели тебя там вообще не будет, Питу.
— Зачем же тогда вы меня вызвали, господин Бийо? Бийо помрачнел.
— Я вызвал тебя, Питу, чтобы передать тебе вот эту бумагу.
— Эту бумагу, господин Бийо?
— Да.
— А что это за бумага?
— Мое завещание.
— Как?! Завещание? Ну, господин Бийо, — со смехом продолжал Питу, — вы не похожи на человека, который собрался помереть.
— Нет; но я похож на человека, которого могут убить, — заметил Бийо, кивнув на висевшие на стене ружье и патронташ.
— Да-а, все мы смертны! — сентенциозно заметил Питу.
— Так вот, Питу, — повторил Бийо, — я вызвал тебя, чтобы передать тебе завещание.
— Мне, господин Бийо?
— Тебе, Питу, тем более, что я назначаю тебя своим единственным наследником…
— Меня — вашим единственным наследником? — повторил Питу. — Нет, благодарю вас, господин Бийо! Это просто смешно!
— Я тебе говорю то, что есть, дружок.
— Это невозможно, господин Бийо.
— Почему невозможно?
— Да нет… Когда у человека есть наследники, он не может отдать свое добро чужим людям.
— Ошибаешься, Питу, может.
— Значит, не должен, господин Бийо. Бийо нахмурился.
— У меня нет наследников, — проворчал он.
— Ага! Нет у вас наследников! — подхватил Питу. — А как же мадмуазель Катрин?
— Я такой не знаю, Питу.
— Ой, господин Бийо, не говорите так, у меня прямо переворачивается все внутри от этих слов!
— Питу! — проговорил Бийо. — Если мне что принадлежит, я могу это отдать, кому пожелаю; так же и ты, если я умру, ты тоже можешь то, что принадлежит тебе, Питу, отдать кому захочешь.
— Ага! Отлично! — воскликнул Питу, начиная, наконец, понимать. — Стало быть, если с вами что случится… Ой, что я, дурак, говорю! Ничего с вами не случится!
— Как ты сам недавно сказал, Питу, все мы смертны.
— Да… Признаться, вы правы: я беру завещание, господин Бийо; предположим, что я буду иметь несчастье стать вашим наследником; тогда я буду иметь право делать с вашим добром, что захочу?
— Ну конечно, ведь оно будет принадлежать тебе… И к тебе, добрый патриот, никто не станет из-за этого добра придираться, понимаешь, Питу, как могли бы придраться к тем, кто якшается с аристократами.
Питу, наконец, все понял.
— Ну что ж, господин Бийо, я согласен, — кивнул он.
— Это все, что я хотел тебе сказать; спрячь эту бумагу в карман и ложись.
— Зачем, господин Бийо?
— Затем, что завтра, по всей видимости, у нас будет тяжелый день, вернее
— сегодня, ведь уже два часа ночи.
— А вы что, уходите, господин Бийо?
— Да, у меня одно дело на Террасе фельянов.
— А я вам не нужен?
— Наоборот, ты мне будешь мешать.
— В таком случае, господин Бийо, я бы немножко поел…
— И правда! — воскликнул Бийо. — Я совсем забыл тебя спросить, не голоден ли ты!
— Ой, это потому, что вам известно: есть я всегда хочу.
— Ну, где у меня хранится съестное, ты и сам знаешь.
— Да, да, господин Бийо, не беспокойтесь обо мне… Я только хотел спросить: вы ведь вернетесь, правда?
— Вернусь.
— А если нет, так скажите, где вас искать.
— Это ни к чему! Через час я буду здесь.
— Тогда ступайте!
И Питу отправился на поиски съестного с разгоревшимся аппетитом, который, как у короля, никакие события не в силах были заглушить, сколь бы серьезными они ни были; а Бийо пошел к Террасе фельянов.
Читатели уже знают, зачем он туда отправился.
Едва он прибыл на место, как один камешек, за ним — Другой, потом — третий упали к его ногам, из чего он заключил, что случилось то, чего опасался Петион: мэр стал узником Тюильри.
Согласно полученным указаниям он поспешил в Собрание, которое, как мы уже видели, вызвало Петиона.
Получив свободу, Петион прошел через зал заседаний Собрания и пешком отправился в ратушу, оставив вместо себя во дворе Тюильри свою карету.
Бийо возвратился домой и застал Питу за ужином.
— Ну, что нового, господин Бийо? — спросил Питу.
— Ничего, — отвечал Бийо, — если не считать того, что день только занимается, а небо — кроваво-красное.
Глава 28. ОТ ТРЕХ ДО ШЕСТИ ЧАСОВ УТРА
Мы видели, как начался день.
Первые лучи восходящего солнца осветили двух всадников, ехавших шагом по пустынной в этот час набережной Тюильри.
Двое этих всадников были главнокомандующий Национальной гвардией Мандэ и его адъютант.
Мандэ, вызванный около часу ночи в ратушу, сначала отказался туда явиться.
В два часа он получил повторный приказ в более категорической форме. Мандэ опять хотел было оказать неповиновение, но прокурор Редерер подошел к нему с такими словами:
— Сударь! Не забывайте, что согласно закону командующий Национальной гвардией подчиняется муниципалитету.
Тогда Мандэ решился.
Впрочем, главнокомандующий не знал вот чего.
Прежде всего он не знал, что сорок семь секций из сорока восьми ввели в состав муниципалитета по три комиссара, получивших задание собраться в коммуне и спасти отечество. А Мандэ думал, что застанет муниципалитет в прежнем составе, и никак не ожидал встретить там сто сорок одно новое лицо.
Кроме того, Мандэ понятия не имел о приказании, отданном этим самым муниципалитетом, о том, чтобы очистить Новый мост от солдат, как и аркаду Иоанна Крестителя; учитывая важность приказа, его поручили исполнить Манюэлю и Дантону.
Подъехав к Новому мосту, Мандэ был ошеломлен тем что там нет ни души. Он остановился и выслал адъютанта на разведку.
Спустя десять минут тот вернулся; он не увидел ни пушки, ни гвардейцев: площадь Дофины, улица Дофины, набережная Огюстен были так же безлюдны, как и Новый мост.
Мандэ продолжал свой путь. Возможно, ему следовало бы возвратиться во дворец, однако люди идут туда, куда толкает их судьба.
По мере того, как он приближался к ратуше, все вокруг оживало; как во время некоторых органических катаклизмов кровь приливает к сердцу, оставляя конечности, которые белеют и холодеют, так и движение, оживление, наконец — революция царили на улице Пелетье, на Гревской площади, в ратуше — истинном центре народной жизни, сердце этого огромного тела, именуемого Парижем.
Мандэ остановился на углу набережной Пелетье и послал своего адъютанта под аркаду Иоанна Крестителя.
Через нее свободно ходил народ: гвардейцы исчезли.
Мандэ хотел было повернуть назад: вокруг него собралась толпа и стала подталкивать его, словно щепку, к ступеням ратуши.
— Оставайтесь здесь! — приказал он адъютанту. — Если со мной произойдет несчастье, дайте об этом знать во дворец.
Мандэ отдался на волю увлекавшей его стихии; адъютант, форма которого указывала на незначительный чин, остался на углу набережной Пелетье, где никто его не трогал; все взгляды сосредоточились на главнокомандующем.
Войдя в большой зал ратуши, Мандэ оказывается лицом к лицу с незнакомыми хмурыми людьми.
Как будто само восстание собирается спросить с него как с человека, который не только намеревался победить его, когда оно начнется, но хотел задушить в зародыше.
В Тюильри спрашивал он — читатели помнят сцену с Петионом.
Здесь задавать вопросы будут ему.
Один из членов новой коммуны — той самой страшной коммуны, что задушит Законодательное собрание и будет воевать с Конвентом, — выходит вперед и от имени всех собравшихся спрашивает:
— По чьему приказу ты вдвое усилил охрану дворца?
— По приказу мэра Парижа, — отвечает Мандэ.
— Где этот приказ?
— В Тюильри, где я его и оставил для исполнения в мое отсутствие.
— По какому праву ты приказал выкатить пушки?
— Я приказал двинуться батальону, а когда идет батальон, с ним вместе катят и пушки.
— Где Петион?
— Был во дворце, когда я оттуда выходил.
— Он был арестован?
— Нет, он гулял в саду.
В эту минуту допрос прерывается.
Один из членов новой коммуны приносит распечатанное письмо и просит позволения зачитать его вслух.
Мандэ довольно одного взгляда на это письмо, чтобы понять, что он пропал.
Он узнал свой почерк.
Это письмо — его приказ, отправленный в час ночи командиру батальона, стоявшего на посту под аркадой Иоанна Крестителя, и предписывающий ему атаковать с тылу толпу, которая хлынет ко дворцу, в то время как другой батальон с Нового моста ударит наступающим во фланг.
Приказ попал в руки коммуны после вывода батальона.
Допрос окончен. Какого еще признания можно добиваться от обвиняемого? Что может быть страшнее этого письма?
Совет принимает решение отвести Мандэ в Аббатство. Затем председатель читает Мандэ постановление Совета и, как утверждают, делает во время чтения жест, который народ, к несчастью, понимает по-своему: он проводит рукой по горизонтали.
«Председатель, — рассказывает г-н Пелетье, автор „Революции 10 августа 1792 года“, — позволил себе весьма выразительный горизонтальный жест рукой и сказал:
Уведите его!»
Жест этот и в самом деле был бы весьма выразительным, если бы это происходило годом позднее; но горизонтально провести по воздуху рукой, что очень много значило бы в 1793, в 1792 году ничего особенного не означало, ведь гильотина еще не была пущена в ход: лишь 21 августа на площади Карусели скатилась голова первого роялиста; каким образом одиннадцатью днями раньше горизонтальный жест — если только это не было заранее условленным знаком — мог означать: «Убейте этого господина»?
К несчастью, факт подтверждает это обвинение. Едва Мандэ спустился с крыльца ратуши на три ступеньки и его сын рванулся ему навстречу, как пистолетный выстрел размозжил пленнику голову.
То же произошло тремя годами раньше с Флесселем. Мандэ был лишь ранен, он поднялся и в ту же минуту снова упал, сраженный двумя десятками пик.
Мальчик протягивал к нему руки и кричал: «Отец! Отец!»
Но никто не обращал на крики ребенка ни малейшего внимания.
Несчастного обступили плотной толпой, над ней засверкали сабли и пики, и скоро над всеми поднялась отделенная от туловища окровавленная голова главнокомандующего.
Мальчик упал без чувств. Адъютант поскакал галопом в Тюильри с сообщением об увиденном. Убийцы разделились на две группы: одни потащили труп к реке, другие надели голову Маидэ на острие пики и пошли разгуливать с ней по парижским улицам. Было около четырех часов утра.
Давайте опередим адъютанта, перенесемся в Тюильри до того, как он принесет роковую весть, и посмотрим, что там происходит.
После исповеди, — а с той минуты, как совесть короля была спокойна, он перестал беспокоиться и обо всем остальном, — король, не умея противостоять ни одному из требований природы, улегся в постель. Справедливости ради следует заметить, что король лег, не раздеваясь.
Когда набат зазвучал снова и началась общая тревога, короля разбудили.
Будивший его величество, — а это был г-н де Лашене, которому г-н Мандэ перед уходом передал свои полномочия, — хотел, чтобы король показался национальным гвардейцам и своим присутствием, несколькими подходящими к случаю словами воодушевил бы их.
Король поднялся, покачиваясь со сна; волосы его были прежде напудрены и теперь с одной стороны, той, на которой он лежал, были примяты.
Послали за цирюльником; его нигде не было. Король вышел из спальни непричесанным.
Королева, находившаяся в зале заседаний, была предупреждена о том, что король собирается показаться своим защитникам; она поспешила ему навстречу.
В противоположность несчастному монарху, насупившемуся и ни на кого не смотревшему, с безвольно обвисшими и подрагивавшими губами, в фиолетовом камзоле, словно король надел траур по монархии, — королева хоть и была бледна, но находилась в лихорадочном возбуждении; веки ее хоть и покраснели, однако были сухими.
Она взяла под руку этот призрак уходящей монархии, который, вместо того, чтобы явиться в полночь, показывался среди бела дня, хлопая опухшими со сна глазами.
Она надеялась передать ему хотя бы часть того, что в избытке было у нее самой: отвагу, силу, жизнь.
Все шло благополучно, пока король показывался в своих покоях, хотя национальные гвардейцы, смешавшись с дворянами и увидев короля вблизи, — такого несчастного, вялого, отяжелевшего человека, которому, когда он в подобных обстоятельствах стоял на балконе дома г-на Coca в Варение, так и не удалось произвести должного впечатления, — спрашивали себя: неужто перед ними герой 20 июня, тот самый король, поэтическую легенду о котором священники и женщины уже начали вышивать на траурном крепе?
И надобно сказать, что совсем не такого короля ожидали увидеть национальные гвардейцы.
Как раз в это время старый герцог де Майи, руководствуясь одним из тех добрых намерений, которыми вымощена дорога в преисподнюю, обнажает шпагу, бросается королю в ноги и блеющим голосом приносит клятву верности от своего имени, а также от имени французской аристократии, которую он представляет, обещая умереть за потомка Генриха IV.
Таким образом он допустил сразу две ошибки: Национальная гвардия отнюдь не пылала любовью к французской аристократии, которую представлял герцог де Майи; кроме того, гвардия собиралась защищать вовсе не потомка Генриха IV, а конституционного монарха.
Вот почему в ответ на крики «Да здравствует король!» со всех сторон грянуло: «Да здравствует нация!»
Надо было исправлять положение. Короля подтолкнули к лестнице, ведущей в Королевский двор. Увы, несчастный король, не доевший свой ужин, проспавший всего час вместо семи, натура совершенно земная, не имел больше собственной воли: он превратился в автомат, подчинявшийся чужой воле.
От кого же он получал этот заряд?
От королевы, натуры нервической, которая не ела и не спала вовсе.
Есть существа, устроенные настолько неудачно, что стоит обстоятельствам хоть раз оказаться выше их, как они терпят фиаско, за что бы ни брались. Вместо того, чтобы привлечь инакомыслящих на свою сторону, Людовик XVI, приближаясь к ним, будто нарочно стремился показать, как ничтожна гибнущая монархия, когда представляющий ее король не обладает ни гением, ни силой.
Во дворе, как и в апартаментах, роялисты все-таки прокричали «Да здравствует король!», на что в ответ грянуло «Да здравствует нация!»
А когда роялисты попытались настоять на своем, патриоты загалдели:
— Нет, нет, нет, никакого другого короля, кроме нации!
Король обратился к ним, почти умоляя:
— Да, дети мои, нация и ваш король есть и всегда будут единым целым!
— Принесите дофина, — шепнула Мария-Антуанетта принцессе Елизавете, — может быть, их сердца дрогнут при виде ребенка Пошли за Дофином.
Тем временем король продолжал этот томительный обход войск; вдруг ему в голову пришла весьма неудачная мысль: подойти к артиллеристам; дело в том, что артиллеристы все как один были республиканцами.
Если бы король умел говорить, он мог бы заставить себя слушать тех, кто по своим убеждениям был от него далек, и эта отчаянная попытка могла бы иметь успех; однако Людовик XVI не мог увлечь ни словом, ни жестом. Он пролепетал что-то несвязное; роялисты, желая подбодрить его, вновь прибегли к этому злополучному способу, уже дважды неудавшемуся: их крик «Да здравствует король!» едва не привел к столкновению.
Канониры оставили свои посты и, бросившись к королю, стали потрясать кулаками с криками:
— Не думаешь ли ты, что, защищая такого предателя, как ты, мы станем стрелять в своих братьев!? Королева потянула короля назад.
— Дофин! Дофин! — раздались голоса. — Да здравствует дофин!
Никто не подхватил этого призыва; бедный мальчик появился не вовремя; его выход был сорван, как говорят в театре.
Король возвратился во дворец, и это было настоящее отступление, почти бегство.
Добравшись до своей комнаты, король в изнеможении рухнул в кресло.
Оставшись в дверях, королева стала озираться, ища взглядом, на кого бы опереться.
Она заметила Шарни; он стоял, прислонившись к косяку двери в ее апартаменты; она подошла к нему.
— Ах, сударь, — молвила она, — все пропало.
— Боюсь, что так, ваше величество, — отвечал Шарни.
— Можем ли мы еще бежать?
— Слишком поздно, ваше величество!
— Что же нам остается делать?
— Умереть! — с поклоном отозвался Шарни. Королева тяжело вздохнула и ушла к себе.
Первые лучи восходящего солнца осветили двух всадников, ехавших шагом по пустынной в этот час набережной Тюильри.
Двое этих всадников были главнокомандующий Национальной гвардией Мандэ и его адъютант.
Мандэ, вызванный около часу ночи в ратушу, сначала отказался туда явиться.
В два часа он получил повторный приказ в более категорической форме. Мандэ опять хотел было оказать неповиновение, но прокурор Редерер подошел к нему с такими словами:
— Сударь! Не забывайте, что согласно закону командующий Национальной гвардией подчиняется муниципалитету.
Тогда Мандэ решился.
Впрочем, главнокомандующий не знал вот чего.
Прежде всего он не знал, что сорок семь секций из сорока восьми ввели в состав муниципалитета по три комиссара, получивших задание собраться в коммуне и спасти отечество. А Мандэ думал, что застанет муниципалитет в прежнем составе, и никак не ожидал встретить там сто сорок одно новое лицо.
Кроме того, Мандэ понятия не имел о приказании, отданном этим самым муниципалитетом, о том, чтобы очистить Новый мост от солдат, как и аркаду Иоанна Крестителя; учитывая важность приказа, его поручили исполнить Манюэлю и Дантону.
Подъехав к Новому мосту, Мандэ был ошеломлен тем что там нет ни души. Он остановился и выслал адъютанта на разведку.
Спустя десять минут тот вернулся; он не увидел ни пушки, ни гвардейцев: площадь Дофины, улица Дофины, набережная Огюстен были так же безлюдны, как и Новый мост.
Мандэ продолжал свой путь. Возможно, ему следовало бы возвратиться во дворец, однако люди идут туда, куда толкает их судьба.
По мере того, как он приближался к ратуше, все вокруг оживало; как во время некоторых органических катаклизмов кровь приливает к сердцу, оставляя конечности, которые белеют и холодеют, так и движение, оживление, наконец — революция царили на улице Пелетье, на Гревской площади, в ратуше — истинном центре народной жизни, сердце этого огромного тела, именуемого Парижем.
Мандэ остановился на углу набережной Пелетье и послал своего адъютанта под аркаду Иоанна Крестителя.
Через нее свободно ходил народ: гвардейцы исчезли.
Мандэ хотел было повернуть назад: вокруг него собралась толпа и стала подталкивать его, словно щепку, к ступеням ратуши.
— Оставайтесь здесь! — приказал он адъютанту. — Если со мной произойдет несчастье, дайте об этом знать во дворец.
Мандэ отдался на волю увлекавшей его стихии; адъютант, форма которого указывала на незначительный чин, остался на углу набережной Пелетье, где никто его не трогал; все взгляды сосредоточились на главнокомандующем.
Войдя в большой зал ратуши, Мандэ оказывается лицом к лицу с незнакомыми хмурыми людьми.
Как будто само восстание собирается спросить с него как с человека, который не только намеревался победить его, когда оно начнется, но хотел задушить в зародыше.
В Тюильри спрашивал он — читатели помнят сцену с Петионом.
Здесь задавать вопросы будут ему.
Один из членов новой коммуны — той самой страшной коммуны, что задушит Законодательное собрание и будет воевать с Конвентом, — выходит вперед и от имени всех собравшихся спрашивает:
— По чьему приказу ты вдвое усилил охрану дворца?
— По приказу мэра Парижа, — отвечает Мандэ.
— Где этот приказ?
— В Тюильри, где я его и оставил для исполнения в мое отсутствие.
— По какому праву ты приказал выкатить пушки?
— Я приказал двинуться батальону, а когда идет батальон, с ним вместе катят и пушки.
— Где Петион?
— Был во дворце, когда я оттуда выходил.
— Он был арестован?
— Нет, он гулял в саду.
В эту минуту допрос прерывается.
Один из членов новой коммуны приносит распечатанное письмо и просит позволения зачитать его вслух.
Мандэ довольно одного взгляда на это письмо, чтобы понять, что он пропал.
Он узнал свой почерк.
Это письмо — его приказ, отправленный в час ночи командиру батальона, стоявшего на посту под аркадой Иоанна Крестителя, и предписывающий ему атаковать с тылу толпу, которая хлынет ко дворцу, в то время как другой батальон с Нового моста ударит наступающим во фланг.
Приказ попал в руки коммуны после вывода батальона.
Допрос окончен. Какого еще признания можно добиваться от обвиняемого? Что может быть страшнее этого письма?
Совет принимает решение отвести Мандэ в Аббатство. Затем председатель читает Мандэ постановление Совета и, как утверждают, делает во время чтения жест, который народ, к несчастью, понимает по-своему: он проводит рукой по горизонтали.
«Председатель, — рассказывает г-н Пелетье, автор „Революции 10 августа 1792 года“, — позволил себе весьма выразительный горизонтальный жест рукой и сказал:
Уведите его!»
Жест этот и в самом деле был бы весьма выразительным, если бы это происходило годом позднее; но горизонтально провести по воздуху рукой, что очень много значило бы в 1793, в 1792 году ничего особенного не означало, ведь гильотина еще не была пущена в ход: лишь 21 августа на площади Карусели скатилась голова первого роялиста; каким образом одиннадцатью днями раньше горизонтальный жест — если только это не было заранее условленным знаком — мог означать: «Убейте этого господина»?
К несчастью, факт подтверждает это обвинение. Едва Мандэ спустился с крыльца ратуши на три ступеньки и его сын рванулся ему навстречу, как пистолетный выстрел размозжил пленнику голову.
То же произошло тремя годами раньше с Флесселем. Мандэ был лишь ранен, он поднялся и в ту же минуту снова упал, сраженный двумя десятками пик.
Мальчик протягивал к нему руки и кричал: «Отец! Отец!»
Но никто не обращал на крики ребенка ни малейшего внимания.
Несчастного обступили плотной толпой, над ней засверкали сабли и пики, и скоро над всеми поднялась отделенная от туловища окровавленная голова главнокомандующего.
Мальчик упал без чувств. Адъютант поскакал галопом в Тюильри с сообщением об увиденном. Убийцы разделились на две группы: одни потащили труп к реке, другие надели голову Маидэ на острие пики и пошли разгуливать с ней по парижским улицам. Было около четырех часов утра.
Давайте опередим адъютанта, перенесемся в Тюильри до того, как он принесет роковую весть, и посмотрим, что там происходит.
После исповеди, — а с той минуты, как совесть короля была спокойна, он перестал беспокоиться и обо всем остальном, — король, не умея противостоять ни одному из требований природы, улегся в постель. Справедливости ради следует заметить, что король лег, не раздеваясь.
Когда набат зазвучал снова и началась общая тревога, короля разбудили.
Будивший его величество, — а это был г-н де Лашене, которому г-н Мандэ перед уходом передал свои полномочия, — хотел, чтобы король показался национальным гвардейцам и своим присутствием, несколькими подходящими к случаю словами воодушевил бы их.
Король поднялся, покачиваясь со сна; волосы его были прежде напудрены и теперь с одной стороны, той, на которой он лежал, были примяты.
Послали за цирюльником; его нигде не было. Король вышел из спальни непричесанным.
Королева, находившаяся в зале заседаний, была предупреждена о том, что король собирается показаться своим защитникам; она поспешила ему навстречу.
В противоположность несчастному монарху, насупившемуся и ни на кого не смотревшему, с безвольно обвисшими и подрагивавшими губами, в фиолетовом камзоле, словно король надел траур по монархии, — королева хоть и была бледна, но находилась в лихорадочном возбуждении; веки ее хоть и покраснели, однако были сухими.
Она взяла под руку этот призрак уходящей монархии, который, вместо того, чтобы явиться в полночь, показывался среди бела дня, хлопая опухшими со сна глазами.
Она надеялась передать ему хотя бы часть того, что в избытке было у нее самой: отвагу, силу, жизнь.
Все шло благополучно, пока король показывался в своих покоях, хотя национальные гвардейцы, смешавшись с дворянами и увидев короля вблизи, — такого несчастного, вялого, отяжелевшего человека, которому, когда он в подобных обстоятельствах стоял на балконе дома г-на Coca в Варение, так и не удалось произвести должного впечатления, — спрашивали себя: неужто перед ними герой 20 июня, тот самый король, поэтическую легенду о котором священники и женщины уже начали вышивать на траурном крепе?
И надобно сказать, что совсем не такого короля ожидали увидеть национальные гвардейцы.
Как раз в это время старый герцог де Майи, руководствуясь одним из тех добрых намерений, которыми вымощена дорога в преисподнюю, обнажает шпагу, бросается королю в ноги и блеющим голосом приносит клятву верности от своего имени, а также от имени французской аристократии, которую он представляет, обещая умереть за потомка Генриха IV.
Таким образом он допустил сразу две ошибки: Национальная гвардия отнюдь не пылала любовью к французской аристократии, которую представлял герцог де Майи; кроме того, гвардия собиралась защищать вовсе не потомка Генриха IV, а конституционного монарха.
Вот почему в ответ на крики «Да здравствует король!» со всех сторон грянуло: «Да здравствует нация!»
Надо было исправлять положение. Короля подтолкнули к лестнице, ведущей в Королевский двор. Увы, несчастный король, не доевший свой ужин, проспавший всего час вместо семи, натура совершенно земная, не имел больше собственной воли: он превратился в автомат, подчинявшийся чужой воле.
От кого же он получал этот заряд?
От королевы, натуры нервической, которая не ела и не спала вовсе.
Есть существа, устроенные настолько неудачно, что стоит обстоятельствам хоть раз оказаться выше их, как они терпят фиаско, за что бы ни брались. Вместо того, чтобы привлечь инакомыслящих на свою сторону, Людовик XVI, приближаясь к ним, будто нарочно стремился показать, как ничтожна гибнущая монархия, когда представляющий ее король не обладает ни гением, ни силой.
Во дворе, как и в апартаментах, роялисты все-таки прокричали «Да здравствует король!», на что в ответ грянуло «Да здравствует нация!»
А когда роялисты попытались настоять на своем, патриоты загалдели:
— Нет, нет, нет, никакого другого короля, кроме нации!
Король обратился к ним, почти умоляя:
— Да, дети мои, нация и ваш король есть и всегда будут единым целым!
— Принесите дофина, — шепнула Мария-Антуанетта принцессе Елизавете, — может быть, их сердца дрогнут при виде ребенка Пошли за Дофином.
Тем временем король продолжал этот томительный обход войск; вдруг ему в голову пришла весьма неудачная мысль: подойти к артиллеристам; дело в том, что артиллеристы все как один были республиканцами.
Если бы король умел говорить, он мог бы заставить себя слушать тех, кто по своим убеждениям был от него далек, и эта отчаянная попытка могла бы иметь успех; однако Людовик XVI не мог увлечь ни словом, ни жестом. Он пролепетал что-то несвязное; роялисты, желая подбодрить его, вновь прибегли к этому злополучному способу, уже дважды неудавшемуся: их крик «Да здравствует король!» едва не привел к столкновению.
Канониры оставили свои посты и, бросившись к королю, стали потрясать кулаками с криками:
— Не думаешь ли ты, что, защищая такого предателя, как ты, мы станем стрелять в своих братьев!? Королева потянула короля назад.
— Дофин! Дофин! — раздались голоса. — Да здравствует дофин!
Никто не подхватил этого призыва; бедный мальчик появился не вовремя; его выход был сорван, как говорят в театре.
Король возвратился во дворец, и это было настоящее отступление, почти бегство.
Добравшись до своей комнаты, король в изнеможении рухнул в кресло.
Оставшись в дверях, королева стала озираться, ища взглядом, на кого бы опереться.
Она заметила Шарни; он стоял, прислонившись к косяку двери в ее апартаменты; она подошла к нему.
— Ах, сударь, — молвила она, — все пропало.
— Боюсь, что так, ваше величество, — отвечал Шарни.
— Можем ли мы еще бежать?
— Слишком поздно, ваше величество!
— Что же нам остается делать?
— Умереть! — с поклоном отозвался Шарни. Королева тяжело вздохнула и ушла к себе.
Глава 29. ОТ ШЕСТИ ДО ДЕВЯТИ ЧАСОВ УТРА
Как только Мандэ был убит, коммуна назначила на место главнокомандующего Сантера, и тот приказал немедленно возвестить на всех улицах общий сбор, а также распорядился еще громче ударить в набат; потом он назначил патруль из числа патриотов, которые должны были доходить вплоть до Тюильри и особенно тщательно оберегать Собрание.
Вот почему в окрестностях Собрания всю ночь расхаживали патрули.
К десяти часам вечера на Елисейских полях была задержана группа людей, состоявшая из одиннадцати человек, вооруженных кинжалами, пистолетами и одним мушкетоном.
Эти одиннадцать человек сдались без сопротивления и были препровождены в караульное помещение фельянов.
Позднее были арестованы еще одиннадцать человек.
Их развели по разным комнатам.
На рассвете первой группе пленников удалось бежать, спрыгнув в сад и разбив ворота этого сада.
Одиннадцать других остались, еще надежнее запертые в неволе.
В семь часов утра во двор фельянов ввели молодого человека лет тридцати в форме и колпаке солдата Национальной гвардии. Безукоризненная форма, сверкающее оружие, прекрасные манеры вызвали подозрение в том, что это — переодетый аристократ, и гвардеец был задержан. Более всего поражала его невозмутимость.
Некто Бонжур, бывший приказчик, председательствовал в этот день в секции фельянов.
Он приступил к допросу национального гвардейца.
— Где вы были задержаны? — спросил он.
— На Террасе фельянов, — отвечал пленник.
— Что вы там делали?
— Направлялся во дворец.
— С какой целью?
— Исполнял приказ муниципалитета.
— Что вам предписывалось этим приказом?
— Проверить состояние дел и отчитаться главному прокурору, члену департаментского бюро.
— Приказ у вас при себе?
— Вот он.
Молодой человек вынул из кармана бумагу.
Председатель развернул ее и прочел:
«Солдату Национальной гвардии, имеющему на руках этот приказ, предписано пройти во дворец с целью проверки состояния дел и отчитаться об увиденном господину главному прокурору, члену департаментского бюро.
Буари, -Леру, офицеры муниципалитета.»
Приказ был составлен по всей форме; однако подписи могли быть подделаны; в ратушу послали человека с поручением проверить их подлинность.
Последний арест собрал во дворе фельянов большую толпу зевак, и уже стали раздаваться голоса, — а во время народных сборищ всегда звучат такие голоса,
— требовавшие расправы над пленниками.
Оказавшийся там комиссар муниципалитета понял, что нельзя позволить крикунам почувствовать свою силу.
Он поднялся на ступени, чтобы обратиться к толпе с просьбой разойтись.
В ту минуту, когда собравшиеся готовы были, возможно, поддаться на уговоры офицера, вернулся тот, кого посылали в ратушу для уточнения подлинности подписей двух членом муниципалитета, и объявил, что приказ действителен и что можно освободить из-под стражи его предъявителя Сюло.
Это был тот самый господин, которого мы уже видели на вечере у принцессы де Ламбаль, когда Жильбер сделал по просьбе Людовика XVI набросок шльотины, а Мария-Антуанетта узнала в этом необычном инструменте неведомую дотоле машину, показанную ей Калиостро в графине с водой в замке Таверне.
При имени Сюло какая-то затерявшаяся в толпе женщина подняла голову и взревела:
— Сюло?! Сюло, главный редактор «Деяний Апостолов»? Сюло, один из душителей льежской независимости?.. Дайте-ка мне этого Сюло! Я требую смерти Сюло!
Толпа расступилась, пропуская вперед женщину, невысокую, тщедушную, в трехцветном костюме амазонки, вооруженную саблей, которую она носила через плечо; она подошла к комиссару муниципалитета, заставила его спуститься со ступеней и заняла его место.
Едва ее голова показалась над толпой, все как один закричали:
— Теруань!
Теруань в самом деле пользовалась исключительной популярностью; ее участие в событиях 5-6 октября, ее арест в Брюсселе, ее пребывание в австрийских тюрьмах, ее вмешательство в события 20 июня создали ей столь огромную славу, что Сюло в своей сатирической газете наградил ее любовником по имени гражданин Популюс, иными словами — весь народ.
В атом был двойной намек и на популярность Теруань, и на то, что она была женщиной весьма доступной: ее даже обвиняли в чрезмерном увлечении мужчинами.
Кроме того, Сюло выпускал в Брюсселе «Набат королей» и тем в немалой степени помог задушить льежскую революцию и подставить под австрийскую палку и митру священника благородный народ, который хотел быть свободным и французским.
Именно в то время Теруань писала рассказ о своем аресте и уже прочла некоторые главы в Клубе якобинцев.
Она требовала смерти не только Сюло, но и одиннадцати другим пленникам.
Сюло слышал ее голос, под одобрительные крики требовавший смерти ему и его товарищам; он вызвал через дверь начальника охраны.
Охрана состояла из двухсот солдат Национальной гвардии.
— Выпустите меня, — попросил Сюло, — я назову себя, меня убьют, и все успокоятся; моя смерть спасет одиннадцать жизней.
Ему ответили отказом.
Он попытался выбраться в окно; товарищи его удержали.
Они не могли поверить в то, что их хладнокровно выдадут убийцам.
Но они ошибались.
Председатель Бонжур, напуганный криками толпы, решил пойти навстречу требованиям Теруань и запретил национальным гвардейцам противиться народной воле.
Вот почему в окрестностях Собрания всю ночь расхаживали патрули.
К десяти часам вечера на Елисейских полях была задержана группа людей, состоявшая из одиннадцати человек, вооруженных кинжалами, пистолетами и одним мушкетоном.
Эти одиннадцать человек сдались без сопротивления и были препровождены в караульное помещение фельянов.
Позднее были арестованы еще одиннадцать человек.
Их развели по разным комнатам.
На рассвете первой группе пленников удалось бежать, спрыгнув в сад и разбив ворота этого сада.
Одиннадцать других остались, еще надежнее запертые в неволе.
В семь часов утра во двор фельянов ввели молодого человека лет тридцати в форме и колпаке солдата Национальной гвардии. Безукоризненная форма, сверкающее оружие, прекрасные манеры вызвали подозрение в том, что это — переодетый аристократ, и гвардеец был задержан. Более всего поражала его невозмутимость.
Некто Бонжур, бывший приказчик, председательствовал в этот день в секции фельянов.
Он приступил к допросу национального гвардейца.
— Где вы были задержаны? — спросил он.
— На Террасе фельянов, — отвечал пленник.
— Что вы там делали?
— Направлялся во дворец.
— С какой целью?
— Исполнял приказ муниципалитета.
— Что вам предписывалось этим приказом?
— Проверить состояние дел и отчитаться главному прокурору, члену департаментского бюро.
— Приказ у вас при себе?
— Вот он.
Молодой человек вынул из кармана бумагу.
Председатель развернул ее и прочел:
«Солдату Национальной гвардии, имеющему на руках этот приказ, предписано пройти во дворец с целью проверки состояния дел и отчитаться об увиденном господину главному прокурору, члену департаментского бюро.
Буари, -Леру, офицеры муниципалитета.»
Приказ был составлен по всей форме; однако подписи могли быть подделаны; в ратушу послали человека с поручением проверить их подлинность.
Последний арест собрал во дворе фельянов большую толпу зевак, и уже стали раздаваться голоса, — а во время народных сборищ всегда звучат такие голоса,
— требовавшие расправы над пленниками.
Оказавшийся там комиссар муниципалитета понял, что нельзя позволить крикунам почувствовать свою силу.
Он поднялся на ступени, чтобы обратиться к толпе с просьбой разойтись.
В ту минуту, когда собравшиеся готовы были, возможно, поддаться на уговоры офицера, вернулся тот, кого посылали в ратушу для уточнения подлинности подписей двух членом муниципалитета, и объявил, что приказ действителен и что можно освободить из-под стражи его предъявителя Сюло.
Это был тот самый господин, которого мы уже видели на вечере у принцессы де Ламбаль, когда Жильбер сделал по просьбе Людовика XVI набросок шльотины, а Мария-Антуанетта узнала в этом необычном инструменте неведомую дотоле машину, показанную ей Калиостро в графине с водой в замке Таверне.
При имени Сюло какая-то затерявшаяся в толпе женщина подняла голову и взревела:
— Сюло?! Сюло, главный редактор «Деяний Апостолов»? Сюло, один из душителей льежской независимости?.. Дайте-ка мне этого Сюло! Я требую смерти Сюло!
Толпа расступилась, пропуская вперед женщину, невысокую, тщедушную, в трехцветном костюме амазонки, вооруженную саблей, которую она носила через плечо; она подошла к комиссару муниципалитета, заставила его спуститься со ступеней и заняла его место.
Едва ее голова показалась над толпой, все как один закричали:
— Теруань!
Теруань в самом деле пользовалась исключительной популярностью; ее участие в событиях 5-6 октября, ее арест в Брюсселе, ее пребывание в австрийских тюрьмах, ее вмешательство в события 20 июня создали ей столь огромную славу, что Сюло в своей сатирической газете наградил ее любовником по имени гражданин Популюс, иными словами — весь народ.
В атом был двойной намек и на популярность Теруань, и на то, что она была женщиной весьма доступной: ее даже обвиняли в чрезмерном увлечении мужчинами.
Кроме того, Сюло выпускал в Брюсселе «Набат королей» и тем в немалой степени помог задушить льежскую революцию и подставить под австрийскую палку и митру священника благородный народ, который хотел быть свободным и французским.
Именно в то время Теруань писала рассказ о своем аресте и уже прочла некоторые главы в Клубе якобинцев.
Она требовала смерти не только Сюло, но и одиннадцати другим пленникам.
Сюло слышал ее голос, под одобрительные крики требовавший смерти ему и его товарищам; он вызвал через дверь начальника охраны.
Охрана состояла из двухсот солдат Национальной гвардии.
— Выпустите меня, — попросил Сюло, — я назову себя, меня убьют, и все успокоятся; моя смерть спасет одиннадцать жизней.
Ему ответили отказом.
Он попытался выбраться в окно; товарищи его удержали.
Они не могли поверить в то, что их хладнокровно выдадут убийцам.
Но они ошибались.
Председатель Бонжур, напуганный криками толпы, решил пойти навстречу требованиям Теруань и запретил национальным гвардейцам противиться народной воле.