С этого времени не только был решен вопрос о процессе, но и был обречен Людовик XVI.
   Пытаться спасти короля было смерти подобно.
   Дантону пришло было в голову попытаться это сделать, но он не осмелился; у него хватило патриотизма взять на себя роль убийцы, однако он так и не нашел в себе сил стать еще и предателем.
   11 декабря процесс начался.
   Тремя днями раньше в Тампль явился член муниципалитета во главе делегации от коммуны: он вошел к королю и прочитал пленникам приказ, предписывавший им сдать ножи, бритвы, ножницы, перочинный ножики, одним словом, все острые предметы, коих обыкновенно лишают узников.
   Тем временем в сопровождении подруги пришла г-жа Клери, чтобы повидаться с мужем; камердинер, как обычно, спустился под охраной в Зал заседаний, там он стал разговаривать с женой, которая громко рассказывала о домашних делах, а ее подруга шепотом сообщала.
   — В ближайший вторник король будет препровожден в Конвент… Начнется процесс… Король может выбрать себе защитников… Сведения верные!
   Король запретил Клери скрывать от него что бы то ни было: как бы печально ни было известие, верный слуга решил непременно передать его своему господину. И вот вечером, раздевая короля, он сообщил ему полученную новость, прибавив, что коммуна намеревается на все время процесса разлучить короля с семьей.
   Таким образом, Людовику XVI оставалось всего несколько дней, чтобы обо всем договориться с королевой.
   Он поблагодарил Клери за то, что тот сдержал свое слово.
   — Попытайтесь разузнать, чего они от меня хотят, — попросил он камердинера, — и не бойтесь меня огорчить. Я условился также с домашними, что мы будем вести себя так, будто ни о чем не догадываемся, чтобы не выдать вас.
   Но по мере того как приближался первый день процесса, члены муниципалитета становились все подозрительнее; Клери не удалось узнать ничего, кроме того, о чем говорилось в газете, которую ему передали: в ней был опубликован декрет, предписывавший Людовику XVI предстать 11 декабря перед членами Конвента.
   11 декабря в пять часов утра Париж был разбужен барабанной дробью; ворота Тампля распахнулись, и во двор въехала кавалерия и вкатились пушки. Если бы королевская семья не знала о готовившемся событии, весь этот грохот мог бы сильно напугать ее; тем не менее вся семья сделала вид, что не понимает причины происходящего, и потребовала объяснений у дежурных комиссаров; те отказались отвечать.
   В девять часов король и дофин поднялись завтракать в апартаменты принцесс; там они могли побыть вместе еще час, но под присмотром членов муниципалитета; спустя час нужно было прощаться, но сдержанно, так как они обещали не подавать виду о том, что знают, куда и зачем идет король.
   Только дофин ничего не знал: его, по малолетству, решено было пощадить. Он принялся настаивать на том, чтобы король сыграл с ним в кегли; несмотря на беспокойство, которое король, должно быть, в то время испытывал, он пожелал доставить сыну удовольствие Дофин проиграл все три партии, всякий раз останавливаясь на счете «шестнадцать».
   — Проклятое число! — воскликнул он. — Мне кажется, оно несет мне несчастье.
   Король промолчал, но слова сына поразили его, словно дурное предзнаменование.
   В одиннадцать часов, в то время, как король занимался с дофином чтением, вошли два члена муниципалитета и объявили, что пришли за юным Людовиком, чтобы отвести его к матери; король осведомился о причинах этого похищения, комиссары в ответ сказали только, что исполняют приказание совета коммуны.
   Король поцеловал сына и поручил, Клери отвести его к матери.
   Клери повиновался и вскоре вернулся.
   — Где вы оставили моего сына? — осведомился король.
   — В объятиях королевы, государь, — доложил Клери. В это мгновение снова вошел один из комиссаров коммуны.
   — Сударь! — обратился он к Людовику XVI. — Гражданин Шамбон, мэр Парижа (сменивший на этом посту Петиона), прибыл в зал заседаний, сейчас он поднимется к вам.
   — Чего он от меня хочет? — полюбопытствовал король.
   — Это мне не известно, — отвечал член муниципалитета.
   Он вышел, оставив короля в одиночестве.
   Король некоторое время ходил широкими шагами по комнате, потом опустился в кресло у изголовья своей постели.
   Член муниципалитета, находившийся вместе с Клери в соседней комнате, сказал камердинеру:
   — Я боюсь заходить к узнику из опасения, что он будет меня расспрашивать.
   Тем временем в комнате короля наступила такая тишина, что комиссар начал испытывать беспокойство; он бесшумно вошел и увидел, что Людовик XVI погружен в глубокую задумчивость: он сидел, уронив голову на руки.
   На скрип дверных петель король поднял голову и громко спросил:
   — Что вам от меня угодно?
   — Я боялся, что вам стало плохо, — отвечал член муниципалитета.
   — Я вам весьма признателен, — молвил король, — но я чувствую себя хорошо; только меня очень огорчило, что у меня отняли сына.
   Член муниципалитета удалился.
   Мэр появился лишь в час; он пришел в сопровождении нового прокурора коммуны Шометта, секретаря суда Куломбо, нескольких офицеров муниципалитета и Сантера с адъютантом.
   Король поднялся.
   — Что вам от меня угодно, сударь? — отнесся он к мэру. — Я пришел за вами, сударь, — отвечал тот, — в соответствии с декретом Конвента, который вам сейчас прочитает секретарь.
   Тот развернул бумагу и прочел:
   «Декрет Национального конвента предписывает Людовику Капету…»
   Король прервал его словами:
   — Капет — не мое имя: оно принадлежит моим предкам. Секретарь хотел было продолжать, но король заметил:
   — Не нужно, сударь, я прочитал этот декрет в газете. Поворотившись к комиссарам, он прибавил:
   — Я бы хотел, чтобы мне возвратили сына на те два часа, которые я провел в ожидании вашего визита: если бы сын был со мной, мне было бы легче прожить эти страшные часы. Вообще же это проявление той самой жестокости, от которой я страдаю вот уже четыре месяца… Я готов следовать за вами, но не потому, что подчиняюсь Конвенту, а потому, что сила — в руках моих недругов.
   — Идемте, сударь, — пригласил Шамбон.
   — Я прошу только дать мне время надеть редингот. Клери! Мой редингот!
   Клери подал королю орехового цвета редингот. Шамбон вышел первым; король последовал за ним. Спустившись по лестнице, узник с беспокойством стал разглядывать ружья и, в особенности, всадников в незнакомых мундирах небесно-голубого цвета; потом он бросил последний взгляд на башню, и все отправились в путь.
   Моросило.
   Король, сидя в карете, выглядел совершенно спокойным.
   Проезжая через ворота Сен-Мартен и Сен-Дени, король полюбопытствовал, какие из них было предложено разрушить.
   В дверях Манежа Сантер положил ему руку на плечо я подвел к барьеру, на то самое место и к тому же креслу, где он присягал на верность Конституции.
   При появлении короля все депутаты продолжали сидеть; только один из них встал и поклонился королю, когда тот проходил мимо.
   Король в изумлении обернулся и узнал Жильбера.
   — Здравствуйте, господин Жильбер, — приветствовал он доктора.
   Поворотившись к Сантеру, он сказал:
   — Вы знаете господина Жильбера: это мой прежний доктор; вы не станете его слишком строго наказывать за то, что он мне поклонился, не так ли?
   Начался допрос.
   И вот обаяние несчастья стало блекнуть, так как король отвечал на предложенные ему вопросы плохо, неуверенно, запираясь, отрицая, отстаивая свою жизнь, словно провинциальный адвокат, разрешающий спор об общей меже.
   Несчастный король выглядел при ярком свете дня довольно невзрачно.
   Допрос продолжался до пяти часов.
   В пять часов Людовик XVI был препровожден в зал заседаний, где он оставался некоторое время в ожидании, пока подадут карету.
   Мэр подошел к нему и спросил:
   — Вы не голодны, сударь? Не хотите ли вы пить?
   — Благодарю вас, — отвечал король, жестом показав, что ничего не хочет.
   Однако почти тотчас, увидев, что гренадер достает из мешка хлеб и протягивает половину прокурору коммуны Шометту, король подошел к нему.
   — Не угодно ли вам дать мне немного вашего хлеба, сударь? — попросил он.
   Но так как он говорил тихо, Шометт отпрянул.
   — Говорите громко, сударь! — приказал он.
   — О, мне нечего скрывать, — печально улыбнувшись, заметил король. — Я прошу немного хлеба.
   — Пожалуйста, — кивнул Шометт. Протянув ему свой кусок, он проговорил:
   — Вот, режьте! Это спартанская еда; будь у меня коренья, я дал бы вам половину.
   Они спустились во двор.
   При виде короля толпа взорвалась припевом «Марсельезы», особенно напирая на строку:
   Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!
   Людовик XVI едва заметно побледнел и сел в карету. Там он стал есть хлеб, отламывая корочку: мякиш остался у него в руке, и он не знал, что с ним делать. Заместитель прокурора коммуны взял его у короля из рук и выбросил из окна кареты.
   — Как это дурно бросать хлеб в такое время, когда его мало!
   — А откуда вы знаете, что его мало? — спросил Шометт. — Ведь у вас-то в нем никогда нужды не было!
   — Я знаю, что его мало, ибо тот, который мне выдают, припахивает землей.
   — Моя бабушка, — продолжал Шометт, — всегда мне повторяла: «Мальчик, не роняй крошек: потеряешь — не вернешь».
   — Господин Шометт, — отозвался король, — ваша бабушка была мудрой женщиной.
   Наступила тишина; Шометт замолчал, забившись в угол кареты.
   — Что с вами, сударь? — спросил король. — Вы побледнели!
   — Да, я в самом деле чувствую себя неважно, — подтвердил Шометт.
   — Может быть, вас укачало из-за того, что лошади идут шагом? — предположил король.
   — Возможно.
   — Вы бывали на море?
   — Я воевал с Ламотт-Пике.
   — О, Ламотт-Пике — храбрец.
   И он тоже умолк.
   О чем он думал? О своем прекрасном флоте, одержавшем блестящую победу в Индии? О том, что его морской порт Шербур захвачен? О своем восхитительном адмиральском, красном с золотом мундире, столь не похожем на его теперешний наряд, о своих пушках, паливших в его честь при его приближении в дни процветания!
   Как был далек от этого несчастный король Людовик XVI, трясясь в дрянном, медленно тащившемся фиакре, рассекавшем волны народа, столпившегося, чтобы поглазеть на него, Людовика; толпа была похожа на грязное, зловонное море, поднявшееся из сточных парижских канав; король производил жалкое впечатление: он щурился от яркого солнца; щеки его, покрытые редкой бесцветной щетиной, обвисли; поверх серого камзола на нем был ореховый редингот; обладая механической памятью, свойственной детям и всем Бурбонам, он зачем-то все время сообщал: «А-а, вот такая-то улица! А эта — такая-то! А вот эта — такая-то!»
   Когда карета выехала на Орлеанскую улицу, он воскликнул:
   — Ага! А это Орлеанская улица.
   — Теперь это улица Равенства, — заметил кто-то.
   — Ну да, ну да, — кивнул он, — это, верно, из-за его высочества…
   Он не договорил, погрузился в молчание и до самого Тампля не проронил больше ни слова

Глава 21. ЛЕГЕНДА О КОРОЛЕ-МУЧЕНИКЕ

   Первой заботой короля по прибытии в Тампль была его семья. Он попросил, чтобы его отвели к домашним; ему ответили, что на этот счет никаких Приказаний никто не получал.
   Людовик понял, что, как всякий узник, которому грозит смертный приговор, он обречен на одиночное заключение.
   — Сообщите, по крайней мере, моей семье о том, что я вернулся, — попросил он.
   Затем, не обращая внимания на четырех членов муниципалитета, он погрузился в чтение.
   У короля еще оставалась надежда, что, когда наступит время ужина, его близкие поднимутся к нему.
   Его ожидания были тщетны: никто так и не появился.
   — Полагаю, что хотя бы моему сыну будет позволено провести ночь в моей комнате, — сказал он, — ведь все его вещи здесь?
   Увы! В глубине души узник опасался, что и это его предположение не подтвердится.
   Эту просьбу короля также оставили без ответа.
   — Ну, в таком случае, ляжем спать! — заметил король. Клери, как обычно, стал его раздевать.
   — О, Клери! — шепнул ему король. — Я не мог даже предположить, что они будут задавать мне такие вопросы!
   И, действительно, почти все задававшиеся королю вопросы были основаны на бумагах, извлеченных из сейфа предателем Гаменом, о чем король не догадывался.
   Но едва он лег, как сейчас же заснул с присущей ему безмятежностью, которая была столь ему свойственна и которую при других обстоятельствах можно было бы принять за бесчувственность.
   Не так восприняли это другие узники: одиночество короля имело для них огромное значение; это был удел всех обреченных.
   Так как кровать и одежда дофина остались в комнате короля, королева уложила сына в собственной постели и всю ночь простояла у его изголовья, не сводя глаз со спящего мальчика.
   Королева погрузилась в угрюмое молчание, замерев и будто олицетворяя собою статую матери у могилы сына; принцесса Елизавета и наследная принцесса решили провести ночь, сидя на стульях рядом со стоящей королевой; однако члены муниципалитета вмешались и заставили обеих принцесс лечь в постель.
   На следующий день королева впервые обратилась к охранявшим их с просьбой.
   Она просила, во-первых, чтобы они разрешили ей увидеться с королем и, во-вторых, чтобы ей принесли газеты: она хотела знать о том, что происходит на процессе.
   Обе ее просьбы были переданы в совет.
   Во второй просьбе ей было отказано наотрез; первая была исполнена наполовину.
   Королеве не разрешалось видеться с мужем, как и принцессе Елизавете — с братом; но дети могли видеть отца при том, однако, условии, что они не увидятся больше ни с матерью, ни с теткой.
   Этот ультиматум был передан королю.
   Он на минуту задумался, потом со свойственным ему ошрением произнес:
   — Ну что ж, мне придется отказаться от радости видеть своих детей… Впрочем, важное дело, занимающее меня теперь, все равно не позволило бы мне отдавать им столько времени, сколько мне хотелось… Дети останутся с матерью.
   Получив такой ответ, члены муниципалитета перенесли кровать дофина в комнату матери, не расстававшейся со своими детьми вплоть до того дня, когда ее осудил революционный трибунал, так же как короля осудил Конвент.
   Необходимо было подумать о том, как поддерживать с королем связь вопреки его одиночному заключению.
   И снова за это взялся Клери, рассчитывая на помощь лакея принцесс по имени Тюржи.
   Тюржи и Клери, исполняя свои многочисленные обязанности, встречались то тут, то там; однако члены муниципалитета строго следили за тем, чтобы они не разговаривали. «Король чувствует себя хорошо».
   — «Королева, принцессы и дофин чувствуют себя хорошо», — это были фразы, которыми они только и успевали переброситься.
   Но вот однажды Тюржи изловчился и передал Клери записочку.
   — Мне сунула это в руку принцесса Елизавета вместе с салфеткой, — шепнул он своему коллеге.
   Клери бегом бросился с запиской к королю. Она была написана при помощи иголки: принцессы уже давно были лишены и чернил, и перьев, и бумаги. В записке было две строчки:
   «Мы чувствуем себя хорошо, брат.
   Напишите нам».
   Король написал ответ; с того времени, как начался процесс, ему возвратили перья, чернила и бумагу.
   Он передал Клери незапечатанное письмо со словами:
   — Прочтите, дорогой Клери: вы увидите, что в записке нет ничего, что могло бы вас скомпрометировать.
   Клери из почтительности отказался и, покраснев, отвел руку короля с запиской.
   Десять минут спустя Тюржи уже был передан ответ.
   В тот же день Тюржи, проходя мимо приотворенной двери Клери, бросил к его кровати клубок ниток: в нем была спрятана вторая записка принцессы Елизаветы.
   Так способ сообщения был найден.
   Клери замотал в тот же клубок записку короля и спрятал его в посудный шкаф; Тюржи нашел клубок и положил ответ в то же место.
   Так продолжалось несколько дней; однако всякий раз, как камердинер представлял королю новое доказательство своей преданности или проявлял ловкость такого рода, король качал головой:
   — Будьте осторожны, друг мой, вы подвергаете себя опасности!
   Способ этот в самом деле был весьма ненадежен, и вот что придумал Клери.
   Комиссары передавали королю свечи в перевязанных бечевкой пакетах; Клери тщательно собирал бечевки, а когда их у него накопилось достаточно, он доложил королю, что придумал более надежный способ сообщения: необходимо было спустить бечевку принцессе Елизавете; принцесса Елизавета, окно которой было расположено как раз под окном небольшого коридора, смежного с комнатой Клери, могла бы с наступлением темноты переправлять свои письма, привязав их за веревочку, и тем же способом получать ответы короля. Все окна были защищены навесами, и потому письма не могли упасть в сад.
   Кроме того, на той же бечевке можно было спустить перья, бумагу и чернила, что освободило бы принцесс от необходимости вести переписку при помощи иглы.
   Так у пленников появилась возможность ежедневно обмениваться новостями: принцессы получали сообщения от короля, а король — от принцесс и от сына.
   Вообще же Людовик XVI заметно упал духом с тех пор, как предстал перед Конвентом.
   Существовало две возможности: либо, следуя примеру Карла I, историю которого Людовик XVI так хорошо знал, король откажется отвечать на вопросы Конвента, либо если он и станет отвечать, то свысока, гордо, от имени монархии, не как обвиняемый на суде, а как дворянин, принимающий вызов и поднимающий перчатку противника.
   К несчастью, Людовик XVI по природе своей не был королем в полном смысле этого слова, и он не смог, остановить выбор ни на одной из этих возможностей.
   Как мы уже сказали, он отвечал заикаясь, плохо, робко, и, чувствуя, что благодаря неведомо как попавшим в руки его врагов бумагам он запутался, несчастный Людовик в конце концов потребовал защитников.
   После бурного обсуждения, последовавшего за уходом короля, Людовику XVI решено было предоставить возможность выбрать себе советчика.
   На следующий день четыре члена Конвента, назначенных по этому случаю комиссарами, явились к обвиняемому, чтобы узнать, кого он выбрал своим советчиком.
   — Господина Тарже, — отвечал тот.
   Комиссары удалились, после чего г-н Тарже получил уведомление об оказанной ему королем чести.
   Неслыханная вещь! Этот человек, занимавший значительное положение, бывший член Учредительного собрания, один из тех, кто принимал самое горячее участие в работе Учредительного собрания, человек этот испугался!
   Он трусливо отказался, бледнея от страха перед своим веком, чтобы краснеть от стыда перед грядущими поколениями!
   Однако на следующий день, после того как король предстал перед судом, председатель Конвента получил следующее письмо:
   «Гражданин председатель!
   Я не знаю, предоставит ли Конвент Людовику Шестнадцатому возможность иметь адвокатский совет и позволит ли он королю выбрать членов этого совета по своему усмотрению; в этом случае я желаю, чтобы Людовик Шестнадцатый знал, что ежели его выбор падет на меня, я готов оказать ему свои услуги. Я не прошу Вас сообщать Конвенту о моем предложении, так как я далек от мысли, что являюсь лицом достаточно значительным для того, чтобы он мною занимался; но я уже дважды вызывался в совет того, кто был прежде моим государем в те времена, когда это считалось большой честью для любого человека: я должен ему отплатить услугой теперь, когда многие находят это опасным.
   Если бы я знал, как сообщить ему о своей готовности, я не взял бы на себя смелость обращаться к Вам.
   Я подумал, что только Вы, занимая такой пост, сможете найти способ передать ему мое предложение.
   Примите уверения в искреннем моем к Вам почтении, и т, д.
   Мальзерб».
   В то же время пришли просьбы еще от двух человек; одна — от адвоката из Труа, г-на Сурда. «Я готов, — не побоялся написать он, — защищать Людовика Шестнадцатого, потому что верю в его невиновность». Другое письмо было получено от Олимпии де Гуж, странной южанки, диктовавшей свои комедии, потому что, как говорили, она не знала грамоты.
   Олимпия де Гуж стала защитницей женских прав; она хотела добиться для женщин права входить наравне с мужчинами в состав депутаций, принимать участие в обсуждении законов, объявлять мир или войну; и она подкрепляла свои претензии следующими словами: «Почему женщины не поднимаются на трибуну? Ведь всходят же они на эшафот!?»
   Она в самом деле взошла на него, несчастное создание; но в ту минуту, когда читали приговор, она снова стала женщиной, то есть существом слабым, и, желая воспользоваться послаблением, заявила, что беременна.
   Трибунал отослал осужденную на медицинское обследование; результат обследования был таков: если беременность и есть, то слишком ранняя, чтобы можно было ее установить.
   Перед эшафотом она снова держалась, как мужчина, и умерла так, как и подобало сильной женщине.
   Однако вернемся к Мальзербу. Речь идет о том самом Ламуаньоне де Мальзербе, бывшем министром при Тюрго и павшем вместе с ним. Как мы уже рассказывали, это был маленький человечек лет семидесяти двух, который с самого рождения был ловким и рассеянным, кругленьким, вульгарным — «типичнейший аптекарь», как пишет о нем Мишле; в таком человеке никто не мог угадать героя античных времен.
   В Конвенте он называл короля не иначе, как «государем».
   — Что тебя заставляет так дерзко с нами разговаривать? — спросил один из членов Конвента.
   — Презрение к смерти, — только и отвечал Мальзерб. И он в самом деле презирал ее, ату смерть, к которой он ехал, беззаботно болтая с товарищами по несчастью, и которую он принял так, будто должен был, по выражению г-на Гильотена, испытать, принимая ее, лишь легкую прохладу на шее. Привратник Монсо — а именно в Монсо сносили тела казненных, отметил одну особенность, в самом деле свидетельствовавшую о презрении к смерти: в маленьком карманчике штанов одного из обезглавленных тел он обнаружил часы Мальзерба; они показывали два часа Осужденный по привычке завел их в полдень, то есть а тот самый час, как поднимался на эшафот.
   Итак, за неимением Тарже король взял в совет Мальзерба и Тронше; те за отсутствием времени пригласили адвоката Дезеза.
   14 декабря Людовику было объявлено, что он может встретиться со своими защитниками и что в тот же день к нему придет с визитом г-н Мальзерб.
   Преданность г-на Мальзерба очень тронула короля, хотя его темперамент делал его малочувствительным к такого рода волнениям.
   Видя, с какой простотой подходит к нему этот семидесятилетний старик, король почувствовал, как сердце его переполняется благодарностью, и он раскрыл — что случалось крайне редко — объятия, проговорив со слезами на глазах:
   — Дорогой мой господин Мальзерб! Обнимите меня! Прижав его к груди, король продолжал:
   — Я знаю, с кем имею дело; я знаю, что меня ожидает, и готов принять смерть. Вот таким же, каким вы меня сейчас видите — а ведь я вполне спокоен, не правда ли? — я и взойду на эшафот!
   16-го в Тампль прибыла депутация; она состояла из четырех членов Конвента: это были Валазе, Кошон, Гранпре и Дюпра.
   Для изучения дела короля был назначен двадцать один депутат; эти четверо входили в эту комиссию.
   Они принесли королю обвинительный акт и бумаги, имевшие непосредственное отношение к его процессу.
   Целый день ушел на чтение этих документов.
   Каждая бумага оглашалась секретарем; после чтения Валазе говорил: «Вы признаете..?» Король отвечал «да» или «нет», вот и все.
   Через несколько дней пришли те же комиссары и прочитали королю еще пятьдесят один документ; он подписал все бумаги, как и предыдущие.
   Вместе это составляло сто пятьдесят восемь актов; королю были предложены копии всех документов.
   Тем временем у короля вздулся флюс.
   Он вспомнил о приветствии Жильбера в ту минуту, как он входил в Конвент; он обратился в коммуну с просьбой позволить его бывшему доктору Жильберу осмотреть его, коммуна отказала.
   — Пускай Капет не пьет ледяной воды, — заметил один из ее членов, — и флюсов у него не будет.
   26-го король должен был второй раз встать перед барьером Конвента.
   У него еще больше отросла щетина; как мы уже сказали, она была некрасивой
   — бесцветной и редкой. Людовик попросил вернуть ему бритвы; просьба его была удовлетворена, но с условием, что он воспользуется ими в присутствии четырех членов муниципалитета!
   25-го в одиннадцать часов вечера он взялся за составление завещания. Этот документ настолько хорошо известен, что, несмотря на то, как трогательно, в христианском духе он составлен, мы его не приводим.
   Два завещания не раз вызывали у нас интерес: завещание Людовика XVI, стоявшего перед лицом республики, но видевшего перед собой только монархию, и завещание герцога Орлеанского, находившегося перед лицом монархии, но видевшего перед собой только республику.
   Мы приведем лишь одну фразу из завещания Людовика XVI, потому что она поможет нам ответить на вопрос о точке зрения. Как принято думать, каждый видит не только то, что существует в действительности, но и то, что открывается с определенной точки зрения.
   «В заключение, — писал Людовик XVI, — я заявляю перед лицом Господа Бога нашего, будучи готов пред Ним предстать, что не могу упрекнуть себя ни в одном из предъявленных мне обвинений».