— Не совсем разделяя ваше мнение по этому вопросу, Жибасье, — сказал г-н Жакаль, — я все же считаю, что это серьезное дело заслуживает всяческого внимания. Но позвольте вам заметить, что меня сейчас занимает не столько воспитание детей, сколько вопрос о том, как вам удалось выдрессировать вашу Карамельку.
   — О, очень просто, ваше превосходительство!
   — А все-таки?
   — Как можно меньше ласкал и как можно больше бил.
   — Как давно у вас эта собака, Жибасье?
   — С тех пор как умерла маркиза.
   — Кого вы называете маркизой?
   — Свою любовницу, ваше превосходительство, которая и была первой хозяйкой Карамельки.
   Господин Жакаль приподнял очки и взглянул на Жибасье.
   — Вы любили маркизу, Жибасье? — спросил он.
   — Она, во всяком случае, меня любила, ваше превосходительство, — скромно промолвил Жибасье.
   — Настоящая маркиза?
   — Не могу поручиться, ваше превосходительство, что она когда-нибудь ездила в королевских каретах… но я видел ее титулы.
   — Примите мои поздравления, Жибасье, и в то же время соболезнования, раз вы сообщаете мне и о существовании, и о кончине этой аристократической особы… Так она умерла?
   — Так она, во всяком случае, утверждает.
   — Вас, стало быть, не было в Париже, когда случилась трагедия, Жибасье?
   — Нет, ваше превосходительство, я находился на юге.
   — Где поправляли свое здоровье, как я имел честь от вас слышать?
   — Да, ваше превосходительство… Однажды утром ко мне прибежала Карамелька, немой, если не слепой свидетель нашей любви. К ее хвосту было привязано письмо, в котором маркиза мне сообщала, что находится при смерти в соседнем городе и посылает мне с Карамелькой последний привет.
   — О-о, от вашего рассказа слезы наворачиваются на глаза! — заметил г-н Жакаль и громко высморкался, словно бросая вызов хорошим манерам. — И вы удочерили Карамельку?
   — Да, ваше превосходительство. Около восьми месяцев тому назад я взялся за ее воспитание и продолжил его с того, на чем остановился. Она стала мне подругой, наперсницей, и через неделю у меня уже не было от нее тайн.
   — Трогательная дружба! — молвил г-н Жакаль.
   — Да, действительно, очень трогательная, ваше превосходительство, потому что в наш век интересы вытеснили чувства, и приятно видеть, что хотя бы животные оказывают нам знаки внимания, в которых нам отказывают люди.
   — Замечание ваше горькое, но верное, Жибасье!
   — Углубленное изучение показало, — продолжал Жибасье, что Карамелька умна и чувствительна. И я решил испытать ее ум и пустить в дело ее чувствительность. Сначала я научил ее отличать хорошо одетых людей от нищего сброда. Она за двести шагов распознавала деревенщину и джентльмена, аббата и нотариуса, солдата и банкира. Но инстинктивный ужас, который мне так и не удалось в ней изжить, ей внушал жандарм. Напрасно я говорил ей, что эти охранители общества — любимые дети правительства: стоило ей почуять кого-нибудь из них еще издали, пешего или верхового, в штатском или в форме, как она возвращалась ко мне, испуганно поджав хвост и косясь в ту сторону, откуда должен был показаться ее враг. Тогда, не желая причинять несчастному животному излишнее беспокойство, я менял направление и находил какое-нибудь убежище, куда не мог проникнуть взгляд естественного врага моей бедной собачки. Я вернулся из Тулона в Париж со всеми предосторожностями…
   — И все ради нее, разумеется?
   — Ну конечно, ради нее! Зато ее признательность не знала границ, она не могла мне ни в чем отказать, даже если дело затрагивало ее честь.
   — Объясните понятнее вашу мысль, Жибасье. Когда я увидел, что она вытворяла с Бабиласом, у меня зародился некоторый план, касающийся Карамельки…
   — Для Карамельки всегда будет большой честью помочь вам в осуществлении планов вашего превосходительства.
   — Я слушаю.
   — Вот одна из услуг, оказанных мне этим прелестным существом…
   — Одна из сотни?
   — Из тысячи, ваше превосходительство! В провинциальном городишке, где мы жили с ней еще неделю тому назад, — мне нет нужды называть этот город: все провинциальные города, как некрасивые женщины, похожи друг на друга — так вот, в захолустном городишке, через который мы проезжали и волею случая, о чем я расскажу позже, застряли на несколько дней, жила старая богатая вдова в обществе еще более старого мопса. Эти две развалины снимали первый этаж дома, расположенного на одной из пустыннейших улиц города — все равно что у нас Упьмская улица. Однажды утром прохожу я мимо этого дома и вижу маркизу, вышивающую на пяльцах, а мопс сидит на подоконнике, положив передние лапы на оконную перекладину…
   — Вы не путаете с собакой Броканты?
   — Ваше превосходительство! Можете мне поверить, что в минуты просветления, то есть когда дует восточный ветер, я способен, как Гамлет, отличить сокола от совы, а уж тем более пуделя от мопса.
   — Я был не прав, когда перебил вас, Жибасье. Продолжайте, друг мой. Вы поистине отец своих открытий и изобретатель своих изобретений.
   — Я бы поставил себе это в заслугу, ваше превосходительство, если бы благодаря своей просвещенности, которую вам угодно мне приписать, я не знал бы, какой печальный конец ждет всех изобретателей.
   — Не стану настаивать.
   — А я с вашего позволения, ваше превосходительство, закончу свою историю.
   — Заканчивайте, Америк Жибасье.
   — Прежде всего я убедился, что в доме живут трое: мопс, маркиза и старая служанка; кроме того, проходя, я увидел через окно столовую… Вы, может быть, не знаете, что я большой любитель живописи?
   — Нет, но от этого мое уважение к вам только возрастает,
   Жибасье.
   Жибасье поклонился.
   — И вот через окно я увидел в столовой две прелестные картины Ватто, представлявшие сценки из итальянской комедии…
   — Вы любите и итальянскую комедию?
   — В живописи — да, ваше превосходительство… Об этих двух картинах я думал весь день, они же занимали мое воображение всю ночь. Я посоветовался с Карамелькой, потому что без ее помощи был бессилен.
   «Ты видела мопса богатой вдовы?» — спросил я ее.
   Она жалостливо поморщилась.
   «Он омерзителен», — продолжал я.
   «О да!» — без малейшего колебания подхватила она.
   «Я с тобой согласен, Карамелька, — сказал я. — Но каждый день в свете ты можешь видеть, как обворожительные девушки выходят замуж за безобразных мопсов; это называется брак по расчету. Когда мы приедем в Париж, я свожу тебя в театр ее высочества на пьесу господина Скриба на эту тему. Мы, кстати сказать, находимся сейчас отнюдь не в долине слез, где растет один пырей, которым нам приходится питаться с утра до вечера! Если бы мы могли заниматься только тем, что нам по душе, милочка, мы ничего бы не делали. Значит, придется закрыть глаза на внешность маркизова мопса и пару раз состроить ему глазки, на что твоя хозяйка была большая мастерица. Когда мопс будет покорен, ты немного пококетничаешь, потом выманишь его из дома вместе с хозяйкой, а я себе позволю строго наказать его за самодовольство».
   Этот последний довод произвел на Карамельку необычайное впечатление. Она на минуту задумалась, потом сказала:
   «Идемте!»
   И мы пошли.
   — И все произошло так, как вы предсказали?
   — В точности так.
   — И вы стали владельцем обоих полотен?
   — Владельцем… Но поскольку рамы могли меня выдать, я в трудную минуту их продал.
   — Да, чтобы купить новые за те же деньги?
   Жибасье кивнул.
   — Стало быть, пьеса, которую только что исполнила Карамелька… — продолжал г-н Жакаль.
   — …разыгрывается не в первый, а во второй раз.
   — И вы полагаете, Жибасье, — спросил г-н Жакаль схватив за руку философа-моралиста, — что в случае необходимости она даст и третье представление?
   — Теперь, когда она твердо знает роль, ваше превосходительство, я в ней не сомневаюсь.
   Не успел Жибасье договорить, как все домочадцы Броканты, за исключением Бабиласа, появились на углу Почтовой улицы; к ним присоединились все мальчишки квартала с Баболеном впереди.
   В ту самую минуту г-н Жакаль и Жибасье свернули на улицу Урсулинок.
   — Вовремя мы управились! — отметил г-н Жакаль. — Если бы нас узнали, мы рисковали бы вызвать неудовольствие всей этой милой компании.
   — Не ускорить ли нам шаг, ваше превосходительство?
   — Да нет. Впрочем, вы, очевидно, беспокоитесь за Карамельку? Меня волнует судьба этой интересной собачки; мне, возможно, понадобится ее помощь, чтобы соблазнить одного моего знакомого пса.
   — Что же вас волнует?
   — Как она вас найдет?
   — О-о, это пусть вас не тревожит! Она в надежном месте.
   — Где?
   — У Барбетты в Виноградном тупике, куда она и заманила Бабиласа.
   — Да-да-да, у Барбетты… Скажите, это случаем не та знакомая Овсюга, что сдает стулья внаем?
   — А также и моя знакомая, ваше превосходительство.
   — Вот уж не знал, что вы набожны, Жибасье!
   — А как же иначе, ваше превосходительство? Я с каждым днем старею: пора подумать о спасении души.
   — Аминь! — проговорил г-н Жакаль, зачерпнул огромную щепоть табаку и с шумом втянул ее в себя.
   Собеседники спустились по улице Сен-Жак, на углу улицы Вьей-Эстрапад г-н Жакаль сел в карету, отпустив Жибасье, а тот кружным путем снова вышел на Почтовую и вошел к Барбетте, где мы его и оставим.

XV. Миньон и Вильгельм Мейстер

   Розочка совершенно пришла в себя и пристально посмотрела на Людовика ясными глазами. Девочка выглядела обеспокоенной и печальной. Она открыла было рот, чтобы поблагодарить молодого человека или рассказать ему о причинах обморока. Но Людовик, ни слова ни говоря, приложил ей свою руку ко рту, боясь, очевидно, развеять ее сонливость, которая, как правило, сопровождала приступы.
   — Поспи, Розочка, — ласково шепнул он. — После таких приступов, как сегодня, тебе необходимо немного отдохнуть. Спи!
   Поговорим, когда проснешься.
   — Да, — только и ответила девочка, проваливаясь в забытье.
   Людовик взял стул, бесшумно поставил его рядом с постелью Розочки, сел и, опершись на деревянную спинку кровати, задумался…
   О чем он размышлял?
   Попытаемся передать нежные и чистые мысли молодого человека, проносившиеся в его голове, пока спала девочка.
   Прежде всего, следует отметить, что она была обворожительна! Жан Робер отдал бы свою самую красивую оду, а Петрус не пожалел бы лучший эскиз за право полюбоваться ею хотя бы мгновение: Жан Робер — чтобы воспеть ее в стихах, Петрус — чтобы написать с нее портрет.
   Розочка была по-своему красива, ее не портили ни детская угловатость, ни отчасти болезненная бледность, а смуглый оттенок кожи придавал ей сходство с Миньон Гете или Шеффера.
   Она переживала краткий миг превращения из девочки в девушку, когда душа и тело сливаются воедино, когда, по мысли поэта, актер впервые взглянул на цыганку с любовью и это чувство отозвалось в ее душе.
   Надобно признать, что Людовик имел некоторое сходство с франкфуртским поэтом. Пресытившись жизнью до срока, Людовик мало чем отличался от молодых людей того времени, которое мы взялись описывать и на которое отчаявшиеся и насмешливые герои Байрона бросили свой поэтически-разочарованный взгляд; каждый считал, что достоин стать героем баллады или драмы, Дон Жуаном или Манфредом, Стено или Лара. Присовокупите к тому, что Людовик, врач и, стало быть, материалист, смотрел на жизнь сквозь призму науки. Привыкши иметь дело с человеческой плотью, он, как Гамлет, философствующий над черепом Йорика, до сих пор рассматривал красивую внешность лишь как маску, за которой скрывается смерть, и при каждом удобном случае безжалостно высмеивал тех из своих собратьев, которые воспевали безупречную красоту женщин и платоническую любовь мужчин.
   Несмотря на противоположные взгляды двух своих лучших друзей, Петруса и Жана Робера, он видел в любви лишь чисто физиологический акт, зов природы, наконец, соприкосновение двух тел, приводящее к тому же результату, что и электрическая батарея, не более того"
   Тщетны оказались попытки Жана Робера бороться с этим материалистом, призывая на помощь все дилеммы самой изысканной любви; напрасно Петрус демонстрировал скептику проявления любви в природе в целом. Людовик был непреклонен:
   в любви, как и в религии, он оставался атеистом. Так и получилось, что с тех пор, как он окончил коллеж, все свое свободное время — а его было у Людовика очень немного — он посвящал случайным подружкам вроде принцессы Ванврской, красавицы Шант-Лила, в обществе которой мы его уже встречали.
   Утренняя прогулка по лесу с одной, вечернее катание в лодке с другой, ужин на Центральном рынке с этой, бал-маскарад с той — вот таких ни к чему не обязывающих отношений до сих пор и искал Людовик, привыкший смотреть на женщин не иначе как на предмет удовольствия, на способ развлечения.
   Он смотрел на женщин свысока и утверждал, что они главным образом красивы и глупы, как розы, с которыми поэты имеют наглость их сравнивать. Вот почему ему никогда не приходило в голову заговорить с кем-нибудь из них серьезно, будь то г-жа де Сталь или г-жа де Роланд. Те, что вызывали восхищение, были, по его мнению, чем-то вроде монстров, опухолей, отклонений. Он переносил эту теорию на женщин античных времен, выселенных в римские или греческие гинекеи и дома терпимости, годными на то, чтобы стать, подобно Лаис, куртизанками или, как Корнелия, матронами; наконец, заключенными, как принято у турков, в гарем и там смиренно ждать знака хозяина, который позволит им себя любить.
   Напрасно ему пытались доказать, что разнообразие наших знакомств, наше двадцатипятилетнее образование, развивающее в нас способности, заложенные Богом и природой, давали нам видимое преимущество над женщиной. Но время не стоит на месте — отдельные исключения доказали, что эта точка зрения далеко не утопия, — и настанет пора, когда воспитание и образование будут одинаковыми для обоих полов и женщины ни в чем не будут уступать мужчинам. Людовик не желал этому верить и оставался верен своей идее.
   Как мы уже сказали, это был испорченный ребенок, иначе говоря — чистая душа в растленном теле. Он напоминал тропическое растение, захиревшее и ослабевшее в наших оранжереях.
   Но стоит лишь вынести его из душного, натопленного помещения на живительное жаркое солнце, и оно оживает и расцветает.
   Людовик не отдавал себе отчета в собственном нравственном «захирении». Только в ту минуту, как любовь, это живительное солнце для всякого мужчины, как и для женщины, было готово вот-вот залить его горячими лучами, ему было суждено пережить необычайное волнение, словно он родился заново, и его друзья были поражены происшедшими с ним переменами.
   Так и случилось во время сна целомудренной Розочки; Людовик не мог оторвать глаз от ее лица, ему в голову ударили ее юность, ее прелесть, столь хорошо знакомые двадцатилетним мальчикам, — к Людовику же они пришли с восьмилетним опозданием.
   Его пьянил поднимавшийся от девочки запах, он чувствовал, как кровь приливает к его сердцу, а вместе с тем на ум приходят странные мысли, неведомые дотоле и необыкновенно ласковые.
   Как назвать эту дрожь, неожиданно охватившую все его тело? Как объяснить вдруг выступившую на его лбу испарину?
   Что сказать о волнении, охватившем его так сильно, так внезапно?
   Была ли это любовь? Нет, невозможно! Мог ли он в это поверить, он, все свои молодые годы пытавшийся ее побеждать, гнать прочь, отрицать?
   Кроме того, можно ли испытать любовь к этой девочке, этой сиротке, цыганке? Нет, только интерес…
   Да! Людовик признал, что очень сильно интересуется Розочкой.
   Прежде всего, он будто заключил пари с болезнью, с самой смертью.
   Увидев Розочку впервые, он сказал себе: «Эта девочка долго не протянет».
   Потом он снова встретился с ней, видел ее и в мастерской Петруса, и у нее дома в каком-то лихорадочном возбуждении, и на краю канавы, где она сидела, упрашивая солнечный луч согреть ее, словно цветочек, тогда Людовик подумал: «Как жаль, что бедняжка не выживет!»
   Позднее он имел случай понаблюдать за тем, как стремительно развиваются ее умственные способности, когда она разучивала стихи под руководством Жана Робера, занималась музыкой с Жюстеном, училась рисовать у Петруса, а ему, Людовику, задавала серебристо-заливистым голоском такие серьезные или, наоборот, такие наивные вопросы, что он порой не находил что ответить; при этом она смотрела на него своими огромными, лихорадочно блестевшими глазами, и он сказал:
   — Эта девочка не должна умереть!
   С этого времени — прошло около полутора месяцев с тех пор, как у него вырвалось это восклицание, — Людовик взялся за лечение несчастной девочки с увлечением, свойственным ему как доктору.
   Он считал пульс, слушал дыхание, заглядывал в глаза и оставался убежден, что блеск глаз и учащенный пульс свидетельствовав ли о нервном напряжении девочки, но ни один из жизненно важных органов не поврежден. И он прописал чисто гигиеническое лечение и покой. Духовную пищу он дозировал не менее тщательно, чем материальную. Даже в ее костюме он оставил живописные черты, но убрал все, что считал чересчур эксцентричным.
   Он сам наблюдал за проведением такого лечения, и оно привело к ожидаемому улучшению. Через полтора месяца Розочка превратилась из ребенка в девушку, и мы представили ее читателям как раз в ту минуту, когда вопросы г-на Жакаля повергли ее в состояние, в которое она впадала всякий раз, как ее против воли заставляли вспомнить о страшных событиях далекого детства.
   Мы видели, как Людовик, взявший за правило ежедневно навещать девушку под тем предлогом, что он должен убедиться, выполняются ли его предписания, прибыл, как раз когда Розочка лишилась чувств; мы знаем, что после ухода г-на Жакаля молодои доктор остался у постели больной один; он запретил ей говорить и, сидя у нее в ногах, охранял ее покой. Он неотрывно смотрел на нее, спрашивая себя, что происходит в его собственной душе.
   Не испытывал ли он просто-напросто желание?
   Нет, ангелы добродетели, вы-то знаете, что это не так! Нет, то было не желание, потому что никогда еще более целомудренный взгляд не останавливался на более безупречном существе.
   Что же это было?
   Молодой человек прижал ладонь ко лбу, словно пытаясь заставить себя не думать. Он прижал другую руку к груди, приказывая сердцу остановиться. Но и разум, и душа его ликовали и пели о первой любви, и ему ничего не оставалось, как к ним прислушаться.
   — Так это любовь! — молвил он и закрыл лицо руками.
   Да, это была любовь, самая первая, свежая, чистая любовь, какая только может осветить сердце мужчины. В ней заключались и пылающая страсть, и нежность взрослого мужчины, полюбившего впервые в жизни. Фея любви пролетела только что над их головами и коснулась их лбов лепестками белых лилий.
   Какая женщина узнает — да и какими словами можно было бы поведать ей об этом? — о тайном, безмолвном, невыразимом восхищении, преисполняющем сердце мужчины, который понял, что по-настоящему влюблен?
   Так было и с Людовиком.
   Его сердце представилось ему самому храмом, любовь — культом, а вся прошлая жизнь закоренелого скептика исчезла, как исчезает в театре по мановению феи и желанию режиссера декорация, изображающая пустыню.
   Он обратил свои взоры в будущее и сквозь бело-розовые облака увидел новые дали. Он ощущал себя матросом, который только что пересек тропики, обогнул мыс и вдруг перед ним появился один из восхитительнейших островов Тихого или Индийского океанов, поросшего высокими деревьями, дающими спасительную тень, и благоухающего дивными цветами невиданных размеров: Таити или Цейлон. Он поднял голову, покачал ею и снова опустил подбородок на спинку кровати и с родительской нежностью залюбовался Розочкой.
   — Ох, дитя, — прошептал он. — Благослови тебя Бог за то, что ты помогла мне обрести смысл жизни! Ты принесла мне под своим крылышком любовь, прекрасная голубка, в тот самый день, как я тебя встретил! Я столько раз проходил мимо тебя, так часто тебя видел, сжимал твою руку в своей, но ничто во мне не шевельнулось, мой внутренний голос молчал! И лишь увидев тебя спящей, я понял, что такое любовь… Спи, дорогое дитя, неведомо откуда появившееся в этом городе! Ангелы охраняют твой сон, а я спрячусь в складках их одежд и буду любоваться тобой… Будь безмятежна в прекрасной стране сновидений, по которой ты путешествуешь: я буду смотреть на тебя сквозь белоснежный покров твоей невинности, и мой голос никогда не потревожит золотого сна твоей души.
   Людовик вот так разговаривал сам с собой, как вдруг Розочка открыла глаза и увидела его.
   Краска бросилась Людовику в лицо, словно его застали на месте преступления. Он почувствовал необходимость заговорить с девушкой, однако язык ему не повиновался.
   — Вы хорошо спали, Розочка? — спросил он наконец.
   — "Вы"? — переспросила девочка. — Вы обращаетесь ко мне так почтительно, господин Людовик?
   Врач опустил глаза.
   — Почему вы говорите мне «вы»? — продолжала девочка, привыкшая к тому, что все близкие обращаются к ней на «ты».
   Словно размышляя вслух, она прибавила:
   — Неужели во сне я сказала что-нибудь нехорошее?
   — Вы, дорогое дитя? — вскричал Людовик, и на глаза ему навернулись слезы.
   — Опять «вы»?! — возмутилась Розочка. — Почему же вы не обращаетесь ко мне запросто, как раньше?
   Людовик смотрел на нее, ничего не отвечая.
   — Когда мне говорят «вы», мне кажется, что на меня сердятся, — пояснила Розочка. — Вы на меня сердитесь?
   — Нет, клянусь вам! — поспешил заверить ее Людовик.
   — Снова это «вы»! Вероятно, я вас чем-то огорчила, а вы не хотите сказать?
   — Нет, нет, ничем, дорогая Розочка!
   — Вот так-то лучше! Продолжайте!
   — Послушайте, что я вам скажу, дорогое дитя! — начал он.
   Розочка состроила прелестную рожицу при слове «послушайте», чем-то ее смутившем, хотя и сама не могла бы объяснить причины своего недовольства.
   — Вы уже не ребенок, Розочка…
   — Я? — перебила она его с неподдельным изумлением.
   — Или, точнее, перестанете быть ребенком через несколько месяцев, — поправился Людовик. — Скоро вы станете совсем взрослой и все будут обращаться к вам с должной почтительностью. Так вот, Розочка, не пристало молодому человеку моих лет обращаться к такой девушке, как вы, с прежней фамильярностью.
   Девочка взглянула на Людовика с выражением такой наивности, что тот был вынужден опустить глаза.
   Ее взгляд ясно говорил: «Я думаю, у вас действительно есть причина обращаться ко мне на „вы“, но не та, о которой вы только что сказали. Я вам не верю».
   Людовик отлично понял, что хотела сказать Розочка. Он снова опустил глаза, размышляя о том, в каком трудном положении окажется, если Розочка потребует более убедительных объяснений.
   Но когда она увидела, что он опустил глаза, в ее душе шевельнулось неведомое ей до тех пор чувство. Она задохнулась, но не от горя, а от счастья.
   И произошло невероятное: обращаясь к нему мысленно со словами, которые Розочка хотела было произнести вслух, она заметила, что в то время, как Людовик перестал говорить ей «ты», она сама, всегда до тех пор обращавшаяся к нему почтительнейшим образом, мысленно говорит ему «ты». Все это заставило Розочку замолчать, она задрожала и покраснела.
   Девушка спрятала голову в подушку и натянула на себя прозрачное покрывало, которое обычно составляло неотъемлемую часть ее живописных нарядов.
   Людовик наблюдал за ней с беспокойством.
   «Я ее огорчил, — подумал он, — и теперь она плачет».
   Он встал и, упрекнув себя в излишней деликатности, непонятной для девочки и потому напугавшей ее, приблизился к Розочке, склонился над подушкой и как можно ласковее произнес:
   — Розочка! Дорогая Розочка!
   Его нежные слова взяли ее за душу, и она повернулась так стремительно, что почти коснулась губами лица Людовика.
   Он хотел было подняться, но Розочка, не отдавая себе отчета в том, что делает, инстинктивно обвила его шею руками и прижалась к пылавшим губам молодого человека, отвечая на его ласковые слова.
   — Людовик! Дорогой Людовик!
   Оба вскрикнули, Розочка оттолкнула Людовика, молодой человек отшатнулся.
   В ту самую минуту дверь отворилась и в комнату с криком влетел Баболен.
   — Знаешь, Розочка, Бабилас удрал, но Броканта его поймала, и теперь он попляшет!
   Жалобный лай Бабиласа в самом деле донесся в это время до слуха Розочки и Людовика, подтверждая известную пословицу: «Кого люблю, того и бью!»

XVI. Командор Триптолем де Мелен, дворянин королевских покоев

   В тот же день, три четверти часа спустя после того, как г-н Жакаль и Жибасье распрощались на углу улицы ВьейЭстрапад — Жибасье отправился на поиски Карамельки к Барбетте, а г-н Жакаль сел в карету, — честнейший г-н Жерар просматривал газеты в своем ванврском особняке, когда тот же камердинер, что во время болезни своего хозяина ходил за ба-медонским священником и привел брата Доминика, вошел и в ответ на недовольный вопрос хозяина: «Почему вы меня беспокоите? Опять из-за какого-нибудь попрошайки?» — торжественно доложил:
   — Его превосходительство Триптолем де Мелен, дворянин королевских покоев!