Страница:
— Да, — глухо произнес г-н Жерар.
— Ага! Ну, после того как я разъяснил вам этот первый пункт, вы, вероятно, догадались, что это лишь одна из целей вашей прогулки. Постепенно я расскажу вам и о других; не пройдет и года, как, слово Жакаля, вы станете одним из самых верных, надежных, ловких и, значит, полезных слуг короля.
— Стало быть, вы предлагаете мне, сударь, стать вашим шпионом? — пролепетал г-н Жерар, изменившись в лице.
— Раз уж вы сами выговорили это слово, я не стану вам противоречить, господин Жерар.
— Шпион!.. — повторил г-н Жерар.
— Да что уж такого унизительного в этой профессии! Разве я сам не являюсь первым шпионом его величества?
— Вы? — пробормотал г-н Жерар.
— Ну да, я! Неужели вы полагаете, что я считаю себя менее честным человеком, чем какое-нибудь частное лицо — я ни на кого не намекаю, дорогой господин Жерар, — какой-нибудь убийца, разделавшийся со своими племянниками ради наследства, а потом подставивший вместо себя невиновного?
В словах г-на Жакаля прозвучала такая насмешка, что г-н Жерар склонил голову и прошептал едва слышно, однако тонкий слух полицейского уловил его ответ:
— Я сделаю все, что вам будет угодно!
— В таком случае все идет отлично! — обрадовался г-н Жакаль.
Он поднял с пола свою шляпу и встал.
— Кстати, само собой разумеется, — продолжал полицейский, — что о вашей службе никто не должен знать, дорогой господин Жерар, и это важно не только для меня, но и для вас самого. Вот почему я вам предлагаю навещать меня в столь ранний час. В это время вы можете быть почти уверены, что не застанете у меня никого из своих знакомых. Никто не будет вправе — и вы заинтересованы в этом не меньше нашего — назвать вас словом «шпион», от которого вы буквально зеленеете.
Теперь вот еще что. Если за полгода вы заслужите мою благодарность — при условии, разумеется, что мы избавимся от господина Сарранти, — я испрошу для вас у его величества право носить клочок красной ленты, раз уж вам, как большому ребенку, не терпится прицепить его к петлице!
С этими словами г-н Жакаль направился к двери. Г-н Жерар последовал за ним.
— Не беспокойтесь, — остановил его г-н Жакаль. — Судя по испарине на вашем лице, я вижу, что вам очень жарко; не стоит рисковать своим здоровьем и выходить на сквозняк. Я был бы в отчаянии, если бы вы подхватили воспаление легких или плеврит накануне своего вступления в должность. Оставайтесь в своем кресле, придите в себя после пережитых волнений, но в ближайшую среду вы должны быть в Париже. Я прикажу, чтобы вас не томили в приемной.
— Но… — попробовал возразить г-н Жерар.
— Что еще за «но»? — удивился г-н Жакаль. — Я полагал, что мы обо всем договорились.
— А как же аббат Доминик, сударь?
— Аббат Доминик? Он вернется через две недели, самое позднее — через три… Что это с вами?
Господин Жакаль был вынужден подхватить г-на Жерара, готового вот-вот лишиться чувств.
— Я… — пролепетал г-н Жерар, — я… если он вернется…
— Я же вам сказал, что папа не позволит ему открыть вашу тайну!
— А что если он откроет ее самовольно? — умоляюще сложив руки, вымолвил г-н Жерар.
Полицейский смерил его презрительным взглядом.
— Сударь! — заметил он. — Не вы ли мне сказали, что аббат Доминик дал клятву?
— Так точно.
— Какую же?
— Он обещал не пускать в ход этот документ, пока я жив.
— Ну вот что, господин Жерар! — сказал начальник полиции. — Если аббат Доминик поклялся, то, так как он по-настоящему честный человек, он сдержит слово. Только вот…
— Что?
— Не умирайте! Если вы умрете и аббат Доминик окажется свободен от данного слова, тут уж я ни за что поручиться не могу.
— А пока…
— Можете спать спокойно, господин Жерар, если вы вообще способны заснуть.
Эти слова заставили г-на Жерара вздрогнуть, а полицейский сел в карету, пробормотав себе под нос:
— Надобно признать, что этот господин — величайший негодяй, и если бы я верил в людскую справедливость, я бы усомнился в своей правоте.
Потом со вздохом прибавил:
— Несчастный парень этот аббат! Вот кто заслуживает жалости. Отец-то его — старый псих, он меня нимало не интересует.
— Куда едем, сударь? — захлопнув дверь, спросил лакей.
— В гостиницу.
— Господин не отдает предпочтения какой-нибудь заставе?
Ему все равно, по какой улице ехать?
— Отчего же? Возвращайтесь через заставу Вожирар, поедете по улице О-Фер. Сегодня дивная погода, и я должен убедиться, на месте ли этот лаццарони Сальватор. Если предчувствие меня не обманывает, этот чудак еще доставит нам хлопот в деле Сарранти… Трогай!
И лошади понесли во весь дух.
XIX. Метаморфозы любви
XX. Глава, в которой Петрус видит, что предчувствия его не обманули
— Ага! Ну, после того как я разъяснил вам этот первый пункт, вы, вероятно, догадались, что это лишь одна из целей вашей прогулки. Постепенно я расскажу вам и о других; не пройдет и года, как, слово Жакаля, вы станете одним из самых верных, надежных, ловких и, значит, полезных слуг короля.
— Стало быть, вы предлагаете мне, сударь, стать вашим шпионом? — пролепетал г-н Жерар, изменившись в лице.
— Раз уж вы сами выговорили это слово, я не стану вам противоречить, господин Жерар.
— Шпион!.. — повторил г-н Жерар.
— Да что уж такого унизительного в этой профессии! Разве я сам не являюсь первым шпионом его величества?
— Вы? — пробормотал г-н Жерар.
— Ну да, я! Неужели вы полагаете, что я считаю себя менее честным человеком, чем какое-нибудь частное лицо — я ни на кого не намекаю, дорогой господин Жерар, — какой-нибудь убийца, разделавшийся со своими племянниками ради наследства, а потом подставивший вместо себя невиновного?
В словах г-на Жакаля прозвучала такая насмешка, что г-н Жерар склонил голову и прошептал едва слышно, однако тонкий слух полицейского уловил его ответ:
— Я сделаю все, что вам будет угодно!
— В таком случае все идет отлично! — обрадовался г-н Жакаль.
Он поднял с пола свою шляпу и встал.
— Кстати, само собой разумеется, — продолжал полицейский, — что о вашей службе никто не должен знать, дорогой господин Жерар, и это важно не только для меня, но и для вас самого. Вот почему я вам предлагаю навещать меня в столь ранний час. В это время вы можете быть почти уверены, что не застанете у меня никого из своих знакомых. Никто не будет вправе — и вы заинтересованы в этом не меньше нашего — назвать вас словом «шпион», от которого вы буквально зеленеете.
Теперь вот еще что. Если за полгода вы заслужите мою благодарность — при условии, разумеется, что мы избавимся от господина Сарранти, — я испрошу для вас у его величества право носить клочок красной ленты, раз уж вам, как большому ребенку, не терпится прицепить его к петлице!
С этими словами г-н Жакаль направился к двери. Г-н Жерар последовал за ним.
— Не беспокойтесь, — остановил его г-н Жакаль. — Судя по испарине на вашем лице, я вижу, что вам очень жарко; не стоит рисковать своим здоровьем и выходить на сквозняк. Я был бы в отчаянии, если бы вы подхватили воспаление легких или плеврит накануне своего вступления в должность. Оставайтесь в своем кресле, придите в себя после пережитых волнений, но в ближайшую среду вы должны быть в Париже. Я прикажу, чтобы вас не томили в приемной.
— Но… — попробовал возразить г-н Жерар.
— Что еще за «но»? — удивился г-н Жакаль. — Я полагал, что мы обо всем договорились.
— А как же аббат Доминик, сударь?
— Аббат Доминик? Он вернется через две недели, самое позднее — через три… Что это с вами?
Господин Жакаль был вынужден подхватить г-на Жерара, готового вот-вот лишиться чувств.
— Я… — пролепетал г-н Жерар, — я… если он вернется…
— Я же вам сказал, что папа не позволит ему открыть вашу тайну!
— А что если он откроет ее самовольно? — умоляюще сложив руки, вымолвил г-н Жерар.
Полицейский смерил его презрительным взглядом.
— Сударь! — заметил он. — Не вы ли мне сказали, что аббат Доминик дал клятву?
— Так точно.
— Какую же?
— Он обещал не пускать в ход этот документ, пока я жив.
— Ну вот что, господин Жерар! — сказал начальник полиции. — Если аббат Доминик поклялся, то, так как он по-настоящему честный человек, он сдержит слово. Только вот…
— Что?
— Не умирайте! Если вы умрете и аббат Доминик окажется свободен от данного слова, тут уж я ни за что поручиться не могу.
— А пока…
— Можете спать спокойно, господин Жерар, если вы вообще способны заснуть.
Эти слова заставили г-на Жерара вздрогнуть, а полицейский сел в карету, пробормотав себе под нос:
— Надобно признать, что этот господин — величайший негодяй, и если бы я верил в людскую справедливость, я бы усомнился в своей правоте.
Потом со вздохом прибавил:
— Несчастный парень этот аббат! Вот кто заслуживает жалости. Отец-то его — старый псих, он меня нимало не интересует.
— Куда едем, сударь? — захлопнув дверь, спросил лакей.
— В гостиницу.
— Господин не отдает предпочтения какой-нибудь заставе?
Ему все равно, по какой улице ехать?
— Отчего же? Возвращайтесь через заставу Вожирар, поедете по улице О-Фер. Сегодня дивная погода, и я должен убедиться, на месте ли этот лаццарони Сальватор. Если предчувствие меня не обманывает, этот чудак еще доставит нам хлопот в деле Сарранти… Трогай!
И лошади понесли во весь дух.
XIX. Метаморфозы любви
Оставим на время Жюстена и Мину, генерала Лебастара, Доминика, г-на Сарранти, г-на Жакаля, г-на Жерара и вернемся в мастерскую нашего могиканина-художника, знакомого нам под именем Петрус.
Прошел день или два после того, как г-н Жакаль побывал у г-на Жерара, — читатели понимают, что мы не в силах следить за событиями с точностью до одного дня, мы просто пересказываем их в хронологическом порядке. Было половина одиннадцатого утра. Петрус, Людовик и Жан Робер сидели: Петрус — в глубоком кресле, Людовик — в рубенсовском кресле, Жан Робер — в огромном вольтеровском. У каждого под рукой стояла чашка с чаем, более или менее опустевшая, а посреди мастерской — накрытый стол, свидетельствовавший о том, что чай был не единственным угощением в то утро.
Листы, испещренные строчками разной длины (значит, это были стихи), лежали пятью стопками справа от Жана Робера: поэт только что прочел друзьям новую драму в пяти частях и по мере того, как заканчивал каждый акт, откладывал их на пол. Чтение последнего, пятого акта было окончено несколько минут назад.
Драма называлась «Гвельфы и гибеллины».
Прежде чем отдать ее на суд директору театра «У заставы Сен-Мартен», где Жан Робер надеялся получить разрешение поставить пьесу в стихах, он прочел ее двум своим друзьям.
Людовику и Петрусу она очень понравилась. Они оба были художественные натуры, и их глубоко взволновал мрачный образ еще молодого Данте, ловко управлявшегося со шпагой, перед тем как взяться за перо, и без страха отстаивавшего свою любовь, свое искусство, свою свободу. Они оба любили и потому с особенным вниманием слушали произведение третьего влюбленного; Людовик вспоминал при этом свою только-только нарождавшуюся любовь, Петрус же упивался своей пышно распустившейся любовью.
В их ушах звенел нежный голос Беатриче, и все трое, побратски обнявшись, расселись и затихли: Жан Робер мечтал о Беатриче — Маранд, Петрус думал о Беатриче — Ламот-Гудан, Людовик представлял себе Беатриче — Розочку.
Беатриче воплощала собой звезду, мечту.
Сила настоящих произведений заключается в том, что они заставляют задуматься великодушных и сильных людей, но в зависимости от обстоятельств одни думают о прошлом, другие размышляют о настоящем, третьи мечтают о будущем.
Первым молчание нарушил Жан Робер.
— Прежде всего, я хочу поблагодарить вас за теплые слова.
Не знаю, Петрус, испытываешь ли ты то же, создавая картину, что и я, когда пишу драму: когда я намечаю тему и сюжет еще только-только вырисовывается, сцены выстраиваются одна за другой, акты укладываются у меня в голове; пусть хоть все друзья мне скажут, что драма плоха, я ни за что не поверю. Зато когда она готова, когда я три месяца ее сочинял, а потом еще месяц писал, вот тут-то мне нужно одобрение всех моих друзей, чтобы я поверил, что она чего-то стоит.
— С моими картинами происходит то же, что с твоими драмами, — отвечал Петрус. — Пока полотно чистое, я представляю на нем шедевр, достойный Рафаэля, Рубенса, Ван-Дейка, Мурильо или Веласкеса. Когда картина готова — это всего-навсего мазня Петруса, которую сам автор считает весьма посредственной. Что ж ты хочешь, дорогой мой! Между идеалом и реальностью всегда бездна.
— А по-моему, тебе прекрасно удался образ Беатриче, — вмешался Людовик.
— Правда? — улыбнулся Жан Робер.
— Сколько ей, по-твоему, лет? Она совсем девочка!
— В моей драме ей четырнадцать, хотя на самом деле она умерла в десятилетнем возрасте.
— История лжива, и на сей раз она, как обычно, все перепутала, — возразил Людовик. — Десятилетняя девочка не могла оставить столь заметный след в душе Данте. Я с тобой согласен, Жан Робер: Беатриче, должно быть, около пятнадцати лет; это возраст Джульетты, в этом возрасте люди влюбляются и способны пробудить любовь в другом сердце.
— Дорогой Людовик! Я должен тебе кое-что сказать.
— Что именно? — спросил Людовик.
— Я ожидал, что тебя, человека серьезного, человека науки, материалиста, наконец, поразит в моей драме описание Италии тринадцатого века, нравов, флорентийской политики. Не тут-то было! По-настоящему тебя тронула любовь Данте к девочке, ты следишь за тем, как развивается эта любовь и влияет на жизнь моего героя, больше всего тебя занимает катастрофа, в результате которой Данте лишается Беатриче. Не узнаю тебя, Людовик. Уж не влюбился ли ты случаем?
— Точно! Влюбился! — вскричал Петрус. — Ты только посмотри на него!
Людовик рассмеялся.
— А если и так, — сказал он, — уж не вам двоим упрекать меня в этом!
— Я тебя упрекать и не собираюсь, наоборот! — возразил Петрус.
— И я тоже! — подхватил Жан Робер.
— Но должен тебе сказать, дорогой Людовик, — продолжал Петрус, — что дурно с твоей стороны таиться от друзей, у которых нет от тебя секретов.
— Если бы и была тайна, я едва успел признаться в ней самому себе! — воскликнул Людовик. — Как же, по-вашему, я мог поделиться ею с вами?
— Это весомое оправдание, — согласился Петрус.
— Кроме того, он, очевидно, не может открыть ее имя, — предположил Жан Робер.
— Нам? — возразил Петрус. — Сказать нам — все равно что похоронить тайну в могиле.
— Да я еще не знаю, как я ее люблю: как сестру или как возлюбленную, — признался Людовик.
— Так начинаются все великие страсти! — заверил Жан Робер.
— Тогда признайся, дорогой, что влюблен как безумный! — настаивал Петрус.
— Возможно, ты прав! — кивнул Людовик. — Вот как раз сейчас твоя живопись, Петрус, словно открыла мне глаза. Твои стихи, Жан Робер, заставили меня прислушаться к собственному сердцу. Я не удивлюсь, если завтра сам возьмусь за кисть, чтобы написать ее портрет, или за перо, чтобы сочинить в ее честь мадригал. Эх, Боже ты мой! Это вечная история любви, которую принимают за сказку, за легенду, за роман, пока сами не прочтут ее влюбленными глазами! Что такое философия? Искусство?
Наука? Даже рядом с любовью наука, философия и искусство лишь формы красоты, истины, величия. А красота, истина, величие и есть любовь!
— Ну, в добрый час! — одобрил Жан Робер. — Если уж попался на эту удочку, то лучше именно так!
— Можно ли узнать, — полюбопытствовал Петрус, — какой луч света заставил выйти тебя из куколки, прекрасный мотылек?
— Да вы ее знаете, друзья! Но имя, образ, все ее существо еще сокрыты в таинственных недрах моей души. Однако будьте покойны, наступит время, когда моя тайна сама попросится наружу и постучит в ваши гостеприимные сердца.
Двое друзей с улыбкой протянули Людовику руки.
В этот миг вошел лакей Петруса и доложил, что внизу находится генерал Эрбель.
— Пусть дорогой дядюшка скорее поднимается сюда! — крикнул Петрус и поспешил к двери.
— Его сиятельство, — сказал лакей, — отправился в конюшни и приказал, чтобы я не беспокоил хозяина.
— Петрус… — проговорили оба гостя и взялись за шляпы, приготовившись выйти.
— Нет, нет, — возразил Петрус, — дядюшка любит молодежь, а вас двоих — особенно.
— Похоже, так и есть, — согласился Людовик, — и я очень ему за это признателен, однако уже половина двенадцатого, а в полдень Жан Робер читает свою драму в театре «Сен-Мартен».
— Но тебе-то ни к чему уходить так рано!
— Прошу меня извинить, дорогой друг; у тебя прелестная мастерская, просторная вполне для тех, кто влюблен уже полгода или год, однако для того, кто любит всего три дня, в ней тесно.
Прощай, дружище! Пойду гулять в лес, пока там нет волка!
— Ступай, Купидон! — пожимая Людовику руку, проговорил Жан Робер.
— Прощайте, мои дорогие! — с оттенком грусти молвил Петрус.
— Что с тобой? — спросил Жан Робер; он был не так занят собой, как Людовик, и печальное выражение Петруса не ускользнуло от его внимания.
— Со мной?.. Ничего.
— Неправда!
— Ничего серьезного, во всяком случае.
— Ну-ка выкладывай, в чем дело.
— Что ты хочешь от меня услышать? Как только лакей доложил о приходе дяди, на меня словно повеяло грозой. Дорогой дядюшка так редко меня посещает, что я неизменно чувствую некоторое беспокойство, когда он приходит.
— Дьявольщина! — вырвалось у Людовика. — Если дело обстоит именно так, я остаюсь и буду твоим громоотводом.
— Нет… Мой громоотвод — это дядюшкина любовь ко мне.
Мой страх абсурден, мои предчувствия бессмысленны.
— Ну, тогда до вечера или, самое позднее — до завтра, — сказал Людовик.
— А я увижу тебя, вероятно, еще раньше, Петрус, — пообещал Жан Робер. — Я зайду сказать, как прошло чтение.
Молодые люди простились с Петрусом. Выйдя на улицу, Жан Робер сел в легкий двухколесный экипаж и предложил Людовику подвести его, куда тот пожелает. Но молодой доктор отказался, отговорившись тем, что хочет пройтись пешком.
Пока Жан Робер ехал через площадь Обсерватуар, Людовик прошел бульварами до заставы Анфер и в задумчивости направился в Верьерские леса, где мы его и оставим в одиночестве:
похоже, в этот час ему как никогда хочется побыть одному; кроме того, нас ждут Петрус и его дядя.
Генерал Эрбель нечасто приходил к племяннику, но когда это случалось, то — и надо отдать ему в этом справедливость — он неизменно приносил ему в складках своего плаща небольшую записочку, сопровождая свои действия насмешкой.
Его не было видно около пяти месяцев, то есть с тех пор, как в жизни Петруса произошли большие перемены. Когда он вошел к племяннику, его удивление переросло в изумление, а потом он и вовсе растерялся.
Во время последнего своего визита генерал еще застал жилище племянника таким, каким увидел его впервые: чистенький домик с мощеным двором, украшенным небольшой навозной кучей — на радость шести или семи курицам, предводимым петухом, который с высоты своей вонючей скалы приветствовал генерала пронзительным криком, — а также клеткой с кроликами, хрустевшими остатками салатных и капустных листьев со стола всех квартиросъемщиков, готовых поделиться с животными, которые в дни праздников украшали собой стол консьержки.
В этом парижском квартале, со всех сторон окруженном деревьями, домик походил скорее на крестьянскую хижину, чем на жилище горожан. Но простенький и чистый дом стоял особняком и, по мнению генерала, был надежным убежищем, тихим островком, о каком только и может мечтать труженик.
Первое, что поразило генерала Эрбеля, когда он постучал в свежевыкрашенную дверь, — лакей в такой же ливрее, как его собственные слуги, то есть в ливрее дома Куртенеев, спросил:
— Что угодно господину?
— Как это — что угодно, негодяй? — смерив лакея подозрительным взглядом с ног до головы, отозвался генерал. — Мне угодно увидеть своего племянника, за этим я, собственно, и пришел.
— Вы, стало быть, генерал Эрбель, ваше сиятельство? — с поклоном уточнил лакей.
— Разумеется, я генерал Эрбель, — Подтвердил граф насмешливым тоном, — раз я тебе говорю, что пришел к племяннику, а у моего племянника, насколько я знаю, другого дяди нет.
— Сейчас я доложу хозяину, — молвил слуга.
— Он один? — спросил генерал и взялся за лорнет, чтобы получше рассмотреть двор, посыпанный речным песком, а не мощенный, как раньше, песчаником.
— Нет, ваше сиятельство, он не один.
— С женщиной? — спросил генерал.
— У него двое его друзей: господин Жан Робер и господин Людовик.
— Ну ладно, предупредите его, что я здесь и скоро поднимусь к нему. Я хочу осмотреть дом: кажется, здесь премило.
Как мы видели, лакей поднялся к Петрусу.
Оставшись один, генерал мог рассмотреть все не торопясь и оценить разнообразные изменения, постигшие дом и двор его племянника.
— Ого! — воскликнул он. — Похоже, домовладелец Петруса приказал подновить свой домишко: вместо навозной кучи — клумба с редкими цветами; вольер с зелеными попугайчиками, белыми павлинами и черными лебедями на месте клетки с кроликами; а там, где был навес, теперь конюшни и каретные сараи…
А-а, вот недурная упряжь.
И, как знаток, он подошел к подставке для конской сбруи, на которой громоздились предметы, привлекшие его внимание.
— Ага! — сказал он. — Герб Куртенеев! Значит, упряжь принадлежит моему племяннику. Ах так! Уж не появился ли у него еще один дядюшка, о котором я не знал, и не получил ли он после него наследства?
Рассуждая сам с собой, генерал выглядел скорее удивленным, нежели огорченным или озадаченным. Но после того как генерал вошел в сарай и внимательно осмотрел элегантный экипаж, а затем в конюшне погладил двух лошадей, купленных, по всей видимости, у Дрейка, он задумался и лицо его выразило неописуемую грусть.
— Отличные лошадки! — поглаживая животных, прошептал он. — Такая упряжка стоит шесть тысяч франков, не меньше…
Возможно ли, чтобы такие лошади принадлежали нищему художнику с годовым доходом едва ли в десять тысяч?
Генерал решил, что чего-нибудь не понял, когда осматривал герб на упряжи, и пошел взглянуть на дверцу кареты. На ней, черт побери, тоже красовался герб Куртенеев, украшенный короной или, точнее, баронским жемчужным жгутом.
— Так, так, — пробормотал он. — Я — граф, его отец-пират — виконт, он — барон. Хорошо еще, что он довольствовался жемчугом и не посягнул на всю корону!.. В конце концов, — прибавил генерал, — если бы мальчик взял и всю корону, он имел бы на это право: его предки царствовали.
Он в последний раз взглянул на лошадей, упряжь, вольер, цветы и песок, блестевший под ногами, будто жемчуг, и пошел вверх по лестнице к племяннику. Но, дойдя до второго этажа, он остановился и смахнул слезу:
— Бедный Пьер! — прошептал он. — Неужели твой сын стал бесчестным человеком?!
Пьером звали брата графа Эрбеля, того самого, которого генерал в шутку жаловал званием якобинца, пирата, морского разбойника.
Пока граф Эрбель произносил эти слова и тайком вытирал слезу, он услышал, как кто-то торопливо сбегает с третьего этажа, и в то же время племянник радостно прокричал:
— Здравствуйте, дядя! Здравствуйте, дорогой! Почему же вы не заходите?
— Здравствуйте, любезный племянничек! — довольно сухо выговорил в ответ граф Эрбель.
— Ого! Вы нынче не в духе, дядя! — удивился молодой человек.
— Чего же ты ожидал? Я говорю то, что чувствую, — парировал генерал, берясь за перила и продолжая подниматься по лестнице.
Не прибавив больше ни слова, он выбрал взглядом лучшее кресло и упал в него, издав при этом «уф», что не предвещало ничего хорошего.
— Кажется, я не ошибся, — пробормотал Петрус.
Он подошел к генералу и продолжал:
— Дорогой дядя! Позвольте вам заметить, что вы нынче утром не в духе.
— Нет разумеется, — согласился генерал. — Я не в духе, но это мое право.
— Я далек от того, чтобы оспаривать у вас это право, дорогой дядюшка. Я отлично знаю, что у вас ровный характер, и полагаю, что, раз вы в дурном расположении духа, это неспроста.
— Вы совершенно правы, племянник.
— Может быть, к вам спозаранку явился незваный гость?
— Нет, однако я получил письмо, причинившее мне немало хлопот, Петрус.
— Я так и думал. Могу поспорить, что это письмо от маркизы де Латурнель.
— Ты позволяешь говорить себе в неподобающем тоне, Петрус. Разреши тебе напомнить, что в данный момент ты проявляешь неуважение к двум старикам.
Петрус, севший было на складной стульчик, вскочил, словно подброшенный пружиной.
— Прошу прощения, дядя, — сказал он. — Вы меня пугаете!
Я никогда не слышал, чтобы вы говорили со мной столь резко.
— Дело в том, Петрус, что до сих пор у меня не было повода вас упрекнуть.
— Поверьте, дядюшка, что я готов почтительно принять ваши упреки сегодня, сожалея лишь о том, что я их заслужил.
Потому что, раз вам есть в чем меня упрекнуть, дядя, значит, я того заслуживаю.
— — Судите сами! Но сначала прошу вас выслушать меня и отнестись к моим словам серьезно, Петрус.
— Я вас слушаю.
Генерал указал племяннику на стул, но Петрус попросил позволения слушать стоя.
И он стал ждать обвинения, как и подобает преступнику, стоящему перед судьей.
Прошел день или два после того, как г-н Жакаль побывал у г-на Жерара, — читатели понимают, что мы не в силах следить за событиями с точностью до одного дня, мы просто пересказываем их в хронологическом порядке. Было половина одиннадцатого утра. Петрус, Людовик и Жан Робер сидели: Петрус — в глубоком кресле, Людовик — в рубенсовском кресле, Жан Робер — в огромном вольтеровском. У каждого под рукой стояла чашка с чаем, более или менее опустевшая, а посреди мастерской — накрытый стол, свидетельствовавший о том, что чай был не единственным угощением в то утро.
Листы, испещренные строчками разной длины (значит, это были стихи), лежали пятью стопками справа от Жана Робера: поэт только что прочел друзьям новую драму в пяти частях и по мере того, как заканчивал каждый акт, откладывал их на пол. Чтение последнего, пятого акта было окончено несколько минут назад.
Драма называлась «Гвельфы и гибеллины».
Прежде чем отдать ее на суд директору театра «У заставы Сен-Мартен», где Жан Робер надеялся получить разрешение поставить пьесу в стихах, он прочел ее двум своим друзьям.
Людовику и Петрусу она очень понравилась. Они оба были художественные натуры, и их глубоко взволновал мрачный образ еще молодого Данте, ловко управлявшегося со шпагой, перед тем как взяться за перо, и без страха отстаивавшего свою любовь, свое искусство, свою свободу. Они оба любили и потому с особенным вниманием слушали произведение третьего влюбленного; Людовик вспоминал при этом свою только-только нарождавшуюся любовь, Петрус же упивался своей пышно распустившейся любовью.
В их ушах звенел нежный голос Беатриче, и все трое, побратски обнявшись, расселись и затихли: Жан Робер мечтал о Беатриче — Маранд, Петрус думал о Беатриче — Ламот-Гудан, Людовик представлял себе Беатриче — Розочку.
Беатриче воплощала собой звезду, мечту.
Сила настоящих произведений заключается в том, что они заставляют задуматься великодушных и сильных людей, но в зависимости от обстоятельств одни думают о прошлом, другие размышляют о настоящем, третьи мечтают о будущем.
Первым молчание нарушил Жан Робер.
— Прежде всего, я хочу поблагодарить вас за теплые слова.
Не знаю, Петрус, испытываешь ли ты то же, создавая картину, что и я, когда пишу драму: когда я намечаю тему и сюжет еще только-только вырисовывается, сцены выстраиваются одна за другой, акты укладываются у меня в голове; пусть хоть все друзья мне скажут, что драма плоха, я ни за что не поверю. Зато когда она готова, когда я три месяца ее сочинял, а потом еще месяц писал, вот тут-то мне нужно одобрение всех моих друзей, чтобы я поверил, что она чего-то стоит.
— С моими картинами происходит то же, что с твоими драмами, — отвечал Петрус. — Пока полотно чистое, я представляю на нем шедевр, достойный Рафаэля, Рубенса, Ван-Дейка, Мурильо или Веласкеса. Когда картина готова — это всего-навсего мазня Петруса, которую сам автор считает весьма посредственной. Что ж ты хочешь, дорогой мой! Между идеалом и реальностью всегда бездна.
— А по-моему, тебе прекрасно удался образ Беатриче, — вмешался Людовик.
— Правда? — улыбнулся Жан Робер.
— Сколько ей, по-твоему, лет? Она совсем девочка!
— В моей драме ей четырнадцать, хотя на самом деле она умерла в десятилетнем возрасте.
— История лжива, и на сей раз она, как обычно, все перепутала, — возразил Людовик. — Десятилетняя девочка не могла оставить столь заметный след в душе Данте. Я с тобой согласен, Жан Робер: Беатриче, должно быть, около пятнадцати лет; это возраст Джульетты, в этом возрасте люди влюбляются и способны пробудить любовь в другом сердце.
— Дорогой Людовик! Я должен тебе кое-что сказать.
— Что именно? — спросил Людовик.
— Я ожидал, что тебя, человека серьезного, человека науки, материалиста, наконец, поразит в моей драме описание Италии тринадцатого века, нравов, флорентийской политики. Не тут-то было! По-настоящему тебя тронула любовь Данте к девочке, ты следишь за тем, как развивается эта любовь и влияет на жизнь моего героя, больше всего тебя занимает катастрофа, в результате которой Данте лишается Беатриче. Не узнаю тебя, Людовик. Уж не влюбился ли ты случаем?
— Точно! Влюбился! — вскричал Петрус. — Ты только посмотри на него!
Людовик рассмеялся.
— А если и так, — сказал он, — уж не вам двоим упрекать меня в этом!
— Я тебя упрекать и не собираюсь, наоборот! — возразил Петрус.
— И я тоже! — подхватил Жан Робер.
— Но должен тебе сказать, дорогой Людовик, — продолжал Петрус, — что дурно с твоей стороны таиться от друзей, у которых нет от тебя секретов.
— Если бы и была тайна, я едва успел признаться в ней самому себе! — воскликнул Людовик. — Как же, по-вашему, я мог поделиться ею с вами?
— Это весомое оправдание, — согласился Петрус.
— Кроме того, он, очевидно, не может открыть ее имя, — предположил Жан Робер.
— Нам? — возразил Петрус. — Сказать нам — все равно что похоронить тайну в могиле.
— Да я еще не знаю, как я ее люблю: как сестру или как возлюбленную, — признался Людовик.
— Так начинаются все великие страсти! — заверил Жан Робер.
— Тогда признайся, дорогой, что влюблен как безумный! — настаивал Петрус.
— Возможно, ты прав! — кивнул Людовик. — Вот как раз сейчас твоя живопись, Петрус, словно открыла мне глаза. Твои стихи, Жан Робер, заставили меня прислушаться к собственному сердцу. Я не удивлюсь, если завтра сам возьмусь за кисть, чтобы написать ее портрет, или за перо, чтобы сочинить в ее честь мадригал. Эх, Боже ты мой! Это вечная история любви, которую принимают за сказку, за легенду, за роман, пока сами не прочтут ее влюбленными глазами! Что такое философия? Искусство?
Наука? Даже рядом с любовью наука, философия и искусство лишь формы красоты, истины, величия. А красота, истина, величие и есть любовь!
— Ну, в добрый час! — одобрил Жан Робер. — Если уж попался на эту удочку, то лучше именно так!
— Можно ли узнать, — полюбопытствовал Петрус, — какой луч света заставил выйти тебя из куколки, прекрасный мотылек?
— Да вы ее знаете, друзья! Но имя, образ, все ее существо еще сокрыты в таинственных недрах моей души. Однако будьте покойны, наступит время, когда моя тайна сама попросится наружу и постучит в ваши гостеприимные сердца.
Двое друзей с улыбкой протянули Людовику руки.
В этот миг вошел лакей Петруса и доложил, что внизу находится генерал Эрбель.
— Пусть дорогой дядюшка скорее поднимается сюда! — крикнул Петрус и поспешил к двери.
— Его сиятельство, — сказал лакей, — отправился в конюшни и приказал, чтобы я не беспокоил хозяина.
— Петрус… — проговорили оба гостя и взялись за шляпы, приготовившись выйти.
— Нет, нет, — возразил Петрус, — дядюшка любит молодежь, а вас двоих — особенно.
— Похоже, так и есть, — согласился Людовик, — и я очень ему за это признателен, однако уже половина двенадцатого, а в полдень Жан Робер читает свою драму в театре «Сен-Мартен».
— Но тебе-то ни к чему уходить так рано!
— Прошу меня извинить, дорогой друг; у тебя прелестная мастерская, просторная вполне для тех, кто влюблен уже полгода или год, однако для того, кто любит всего три дня, в ней тесно.
Прощай, дружище! Пойду гулять в лес, пока там нет волка!
— Ступай, Купидон! — пожимая Людовику руку, проговорил Жан Робер.
— Прощайте, мои дорогие! — с оттенком грусти молвил Петрус.
— Что с тобой? — спросил Жан Робер; он был не так занят собой, как Людовик, и печальное выражение Петруса не ускользнуло от его внимания.
— Со мной?.. Ничего.
— Неправда!
— Ничего серьезного, во всяком случае.
— Ну-ка выкладывай, в чем дело.
— Что ты хочешь от меня услышать? Как только лакей доложил о приходе дяди, на меня словно повеяло грозой. Дорогой дядюшка так редко меня посещает, что я неизменно чувствую некоторое беспокойство, когда он приходит.
— Дьявольщина! — вырвалось у Людовика. — Если дело обстоит именно так, я остаюсь и буду твоим громоотводом.
— Нет… Мой громоотвод — это дядюшкина любовь ко мне.
Мой страх абсурден, мои предчувствия бессмысленны.
— Ну, тогда до вечера или, самое позднее — до завтра, — сказал Людовик.
— А я увижу тебя, вероятно, еще раньше, Петрус, — пообещал Жан Робер. — Я зайду сказать, как прошло чтение.
Молодые люди простились с Петрусом. Выйдя на улицу, Жан Робер сел в легкий двухколесный экипаж и предложил Людовику подвести его, куда тот пожелает. Но молодой доктор отказался, отговорившись тем, что хочет пройтись пешком.
Пока Жан Робер ехал через площадь Обсерватуар, Людовик прошел бульварами до заставы Анфер и в задумчивости направился в Верьерские леса, где мы его и оставим в одиночестве:
похоже, в этот час ему как никогда хочется побыть одному; кроме того, нас ждут Петрус и его дядя.
Генерал Эрбель нечасто приходил к племяннику, но когда это случалось, то — и надо отдать ему в этом справедливость — он неизменно приносил ему в складках своего плаща небольшую записочку, сопровождая свои действия насмешкой.
Его не было видно около пяти месяцев, то есть с тех пор, как в жизни Петруса произошли большие перемены. Когда он вошел к племяннику, его удивление переросло в изумление, а потом он и вовсе растерялся.
Во время последнего своего визита генерал еще застал жилище племянника таким, каким увидел его впервые: чистенький домик с мощеным двором, украшенным небольшой навозной кучей — на радость шести или семи курицам, предводимым петухом, который с высоты своей вонючей скалы приветствовал генерала пронзительным криком, — а также клеткой с кроликами, хрустевшими остатками салатных и капустных листьев со стола всех квартиросъемщиков, готовых поделиться с животными, которые в дни праздников украшали собой стол консьержки.
В этом парижском квартале, со всех сторон окруженном деревьями, домик походил скорее на крестьянскую хижину, чем на жилище горожан. Но простенький и чистый дом стоял особняком и, по мнению генерала, был надежным убежищем, тихим островком, о каком только и может мечтать труженик.
Первое, что поразило генерала Эрбеля, когда он постучал в свежевыкрашенную дверь, — лакей в такой же ливрее, как его собственные слуги, то есть в ливрее дома Куртенеев, спросил:
— Что угодно господину?
— Как это — что угодно, негодяй? — смерив лакея подозрительным взглядом с ног до головы, отозвался генерал. — Мне угодно увидеть своего племянника, за этим я, собственно, и пришел.
— Вы, стало быть, генерал Эрбель, ваше сиятельство? — с поклоном уточнил лакей.
— Разумеется, я генерал Эрбель, — Подтвердил граф насмешливым тоном, — раз я тебе говорю, что пришел к племяннику, а у моего племянника, насколько я знаю, другого дяди нет.
— Сейчас я доложу хозяину, — молвил слуга.
— Он один? — спросил генерал и взялся за лорнет, чтобы получше рассмотреть двор, посыпанный речным песком, а не мощенный, как раньше, песчаником.
— Нет, ваше сиятельство, он не один.
— С женщиной? — спросил генерал.
— У него двое его друзей: господин Жан Робер и господин Людовик.
— Ну ладно, предупредите его, что я здесь и скоро поднимусь к нему. Я хочу осмотреть дом: кажется, здесь премило.
Как мы видели, лакей поднялся к Петрусу.
Оставшись один, генерал мог рассмотреть все не торопясь и оценить разнообразные изменения, постигшие дом и двор его племянника.
— Ого! — воскликнул он. — Похоже, домовладелец Петруса приказал подновить свой домишко: вместо навозной кучи — клумба с редкими цветами; вольер с зелеными попугайчиками, белыми павлинами и черными лебедями на месте клетки с кроликами; а там, где был навес, теперь конюшни и каретные сараи…
А-а, вот недурная упряжь.
И, как знаток, он подошел к подставке для конской сбруи, на которой громоздились предметы, привлекшие его внимание.
— Ага! — сказал он. — Герб Куртенеев! Значит, упряжь принадлежит моему племяннику. Ах так! Уж не появился ли у него еще один дядюшка, о котором я не знал, и не получил ли он после него наследства?
Рассуждая сам с собой, генерал выглядел скорее удивленным, нежели огорченным или озадаченным. Но после того как генерал вошел в сарай и внимательно осмотрел элегантный экипаж, а затем в конюшне погладил двух лошадей, купленных, по всей видимости, у Дрейка, он задумался и лицо его выразило неописуемую грусть.
— Отличные лошадки! — поглаживая животных, прошептал он. — Такая упряжка стоит шесть тысяч франков, не меньше…
Возможно ли, чтобы такие лошади принадлежали нищему художнику с годовым доходом едва ли в десять тысяч?
Генерал решил, что чего-нибудь не понял, когда осматривал герб на упряжи, и пошел взглянуть на дверцу кареты. На ней, черт побери, тоже красовался герб Куртенеев, украшенный короной или, точнее, баронским жемчужным жгутом.
— Так, так, — пробормотал он. — Я — граф, его отец-пират — виконт, он — барон. Хорошо еще, что он довольствовался жемчугом и не посягнул на всю корону!.. В конце концов, — прибавил генерал, — если бы мальчик взял и всю корону, он имел бы на это право: его предки царствовали.
Он в последний раз взглянул на лошадей, упряжь, вольер, цветы и песок, блестевший под ногами, будто жемчуг, и пошел вверх по лестнице к племяннику. Но, дойдя до второго этажа, он остановился и смахнул слезу:
— Бедный Пьер! — прошептал он. — Неужели твой сын стал бесчестным человеком?!
Пьером звали брата графа Эрбеля, того самого, которого генерал в шутку жаловал званием якобинца, пирата, морского разбойника.
Пока граф Эрбель произносил эти слова и тайком вытирал слезу, он услышал, как кто-то торопливо сбегает с третьего этажа, и в то же время племянник радостно прокричал:
— Здравствуйте, дядя! Здравствуйте, дорогой! Почему же вы не заходите?
— Здравствуйте, любезный племянничек! — довольно сухо выговорил в ответ граф Эрбель.
— Ого! Вы нынче не в духе, дядя! — удивился молодой человек.
— Чего же ты ожидал? Я говорю то, что чувствую, — парировал генерал, берясь за перила и продолжая подниматься по лестнице.
Не прибавив больше ни слова, он выбрал взглядом лучшее кресло и упал в него, издав при этом «уф», что не предвещало ничего хорошего.
— Кажется, я не ошибся, — пробормотал Петрус.
Он подошел к генералу и продолжал:
— Дорогой дядя! Позвольте вам заметить, что вы нынче утром не в духе.
— Нет разумеется, — согласился генерал. — Я не в духе, но это мое право.
— Я далек от того, чтобы оспаривать у вас это право, дорогой дядюшка. Я отлично знаю, что у вас ровный характер, и полагаю, что, раз вы в дурном расположении духа, это неспроста.
— Вы совершенно правы, племянник.
— Может быть, к вам спозаранку явился незваный гость?
— Нет, однако я получил письмо, причинившее мне немало хлопот, Петрус.
— Я так и думал. Могу поспорить, что это письмо от маркизы де Латурнель.
— Ты позволяешь говорить себе в неподобающем тоне, Петрус. Разреши тебе напомнить, что в данный момент ты проявляешь неуважение к двум старикам.
Петрус, севший было на складной стульчик, вскочил, словно подброшенный пружиной.
— Прошу прощения, дядя, — сказал он. — Вы меня пугаете!
Я никогда не слышал, чтобы вы говорили со мной столь резко.
— Дело в том, Петрус, что до сих пор у меня не было повода вас упрекнуть.
— Поверьте, дядюшка, что я готов почтительно принять ваши упреки сегодня, сожалея лишь о том, что я их заслужил.
Потому что, раз вам есть в чем меня упрекнуть, дядя, значит, я того заслуживаю.
— — Судите сами! Но сначала прошу вас выслушать меня и отнестись к моим словам серьезно, Петрус.
— Я вас слушаю.
Генерал указал племяннику на стул, но Петрус попросил позволения слушать стоя.
И он стал ждать обвинения, как и подобает преступнику, стоящему перед судьей.
XX. Глава, в которой Петрус видит, что предчувствия его не обманули
Граф Эрбель устроился в кресле поудобнее: старый сибарит любил читать нравоучения со всеми удобствами.
Петрус следил за ним с некоторым беспокойством.
Граф вынул из кармана табакерку, с наслаждением втянул понюшку испанского табаку, сбил щелчком с жилета прилипшую табачную крошку и заговорил совершенно другим тоном:
— Итак, дорогой племянник, мы, значит, решили последовать советам нашего доброго дядюшки?
Улыбка снова осветила лицо Петруса, принявшее было подобавшее случаю выражение.
— Каким советам, дорогой дядя? — спросил он.
— По поводу госпожи де Маранд.
— Госпожи де Маранд?
— Да.
— Клянусь, дядя, я не знаю, о чем вы говорите — Скромничать? Хорошо, молодой человек. Это добродетель, нам в свое время незнакомая, однако я не прочь признать ее за другими.
— Дядюшка, даю вам слово ..
— В наше время, — продолжал генерал, — когда молодой человек из хорошей семьи с громким именем имел несчастье родиться последним, то есть оставался без гроша, то он — если, конечно, был недурен собой, хорошо сложен, галантен — извлекал из этого пользу. Когда природа оказалась к вам щедра, а удача скупа, надо уметь пользоваться дарами природы.
— Дорогой дядя! Должен вам признаться, что понимаю все меньше и меньше.
— Не станешь же ты меня уверять, что не видел в театре «Школу мещан»?..
— Да, дядюшка, я видел эту пьесу.
— Неужели ты не аплодировал маркизу де Монкаду?
— Я аплодировал его игре, потому что Арман прекрасно исполняет эту роль, но его действиям я не рукоплескал.
— Так вы добродетельны, дражайший племянник?
— Нет, дядюшка. Но быть добродетельным или допускать, что мужчина может получать деньги от женщины…
— Дорогой друг! Когда ты сам беден, а женщина богата, как госпожа де Маранд или графиня Рапт…
— Дядя! — вскричал Петрус и вскочил со своего места.
— Сядь, племянник! Сядь! Теперь это немодно. Не будем об этом говорить, времена меняются. Однако что ж ты хочешь!
Четыре месяца назад я оставил тебя в мастерской, украшенной эскизами, да прилегавшей к ней крдхотной спальней, которые убирала консьержка, пышно называвшаяся служанкой. Я вытирал ноги о старенький половичок перед дверью, я видел, как ты преспокойно отправляешься в Латинский квартал, чтобы на двадцать два су пообедать у Фликото, и я подумал: «Мой племянник — нищий художник, зарабатывающий тысяч пять своей мазней, но он не хочет влезать в долги или сидеть на шее у несчастного отца: мой племянник — честный малый, но дурак. Значит, я должен дать ему хороший совет». И я советую ему то же, что господин Лозен — своему племяннику Я говорю— «Мальчик, ты хорош собой, у тебя изысканные манеры. Вот принцесса. Ее зовут не герцогиня Беррийская, она не дочь регента, но она купается в миллионах…»
— Дядя!
— Я возвращаюсь и вижу: двор превратился в сад, посреди сада — клумба редких цветов. . О! Вольер с птицами из Индии, Китая, Калифорнии… Ого! Конюшни с лошадьми за шесть тысяч франков, упряжь с гербами Куртенеев… Ого-го! И я радостно поднимаюсь наверх, а про себя думаю: «Мой племянник — умный молодой человек, что иногда оказывается лучше, чем быть талантливым». Я вижу ковры, мастерскую, достойную самого Гро или Ораса Берне, и думаю: «Все идет отлично!»
— Мне очень жаль, но я должен вам сказать, что вы заблуждаетесь, дядя.
— Значит, все идет плохо?
— Нет, нет. дядюшка. Но прошу мне поверить, что я слишком горд и не могу принимать из чужих рук эту роскошь, с которой вы были так добры меня поздравить, а потому обязан
всем этим себе.
— Ах, дьявол! Понимаю! Тебе заказали картину и заплатили вперед?
— Нет, дядя.
— Тебе поручили расписать ротонду в Мадлен?
— Нет, дядя.
— Ты приглашен личным художником к его величеству русскому императору с окладом в десять тысяч рублей?
— Нет, дядя.
— Так ты влез в долги?
Петрус покраснел.
— Ты дал задаток шорнику, каретнику, обойщику и сделал это от имени барона де Куртенея, а так как все знают, что ты мой племянник, то тебе поверили в долг.
Петрус опустил голову.
— Однако ты должен понять, — продолжал граф, — что, когда все эти люди явятся ко мне со счетами, я скажу: «Барон Эрбель? Не знаю такого!»
— Дядюшка, успокойтесь! Никто к вам не придет.
— К кому же они придут?
Петрус следил за ним с некоторым беспокойством.
Граф вынул из кармана табакерку, с наслаждением втянул понюшку испанского табаку, сбил щелчком с жилета прилипшую табачную крошку и заговорил совершенно другим тоном:
— Итак, дорогой племянник, мы, значит, решили последовать советам нашего доброго дядюшки?
Улыбка снова осветила лицо Петруса, принявшее было подобавшее случаю выражение.
— Каким советам, дорогой дядя? — спросил он.
— По поводу госпожи де Маранд.
— Госпожи де Маранд?
— Да.
— Клянусь, дядя, я не знаю, о чем вы говорите — Скромничать? Хорошо, молодой человек. Это добродетель, нам в свое время незнакомая, однако я не прочь признать ее за другими.
— Дядюшка, даю вам слово ..
— В наше время, — продолжал генерал, — когда молодой человек из хорошей семьи с громким именем имел несчастье родиться последним, то есть оставался без гроша, то он — если, конечно, был недурен собой, хорошо сложен, галантен — извлекал из этого пользу. Когда природа оказалась к вам щедра, а удача скупа, надо уметь пользоваться дарами природы.
— Дорогой дядя! Должен вам признаться, что понимаю все меньше и меньше.
— Не станешь же ты меня уверять, что не видел в театре «Школу мещан»?..
— Да, дядюшка, я видел эту пьесу.
— Неужели ты не аплодировал маркизу де Монкаду?
— Я аплодировал его игре, потому что Арман прекрасно исполняет эту роль, но его действиям я не рукоплескал.
— Так вы добродетельны, дражайший племянник?
— Нет, дядюшка. Но быть добродетельным или допускать, что мужчина может получать деньги от женщины…
— Дорогой друг! Когда ты сам беден, а женщина богата, как госпожа де Маранд или графиня Рапт…
— Дядя! — вскричал Петрус и вскочил со своего места.
— Сядь, племянник! Сядь! Теперь это немодно. Не будем об этом говорить, времена меняются. Однако что ж ты хочешь!
Четыре месяца назад я оставил тебя в мастерской, украшенной эскизами, да прилегавшей к ней крдхотной спальней, которые убирала консьержка, пышно называвшаяся служанкой. Я вытирал ноги о старенький половичок перед дверью, я видел, как ты преспокойно отправляешься в Латинский квартал, чтобы на двадцать два су пообедать у Фликото, и я подумал: «Мой племянник — нищий художник, зарабатывающий тысяч пять своей мазней, но он не хочет влезать в долги или сидеть на шее у несчастного отца: мой племянник — честный малый, но дурак. Значит, я должен дать ему хороший совет». И я советую ему то же, что господин Лозен — своему племяннику Я говорю— «Мальчик, ты хорош собой, у тебя изысканные манеры. Вот принцесса. Ее зовут не герцогиня Беррийская, она не дочь регента, но она купается в миллионах…»
— Дядя!
— Я возвращаюсь и вижу: двор превратился в сад, посреди сада — клумба редких цветов. . О! Вольер с птицами из Индии, Китая, Калифорнии… Ого! Конюшни с лошадьми за шесть тысяч франков, упряжь с гербами Куртенеев… Ого-го! И я радостно поднимаюсь наверх, а про себя думаю: «Мой племянник — умный молодой человек, что иногда оказывается лучше, чем быть талантливым». Я вижу ковры, мастерскую, достойную самого Гро или Ораса Берне, и думаю: «Все идет отлично!»
— Мне очень жаль, но я должен вам сказать, что вы заблуждаетесь, дядя.
— Значит, все идет плохо?
— Нет, нет. дядюшка. Но прошу мне поверить, что я слишком горд и не могу принимать из чужих рук эту роскошь, с которой вы были так добры меня поздравить, а потому обязан
всем этим себе.
— Ах, дьявол! Понимаю! Тебе заказали картину и заплатили вперед?
— Нет, дядя.
— Тебе поручили расписать ротонду в Мадлен?
— Нет, дядя.
— Ты приглашен личным художником к его величеству русскому императору с окладом в десять тысяч рублей?
— Нет, дядя.
— Так ты влез в долги?
Петрус покраснел.
— Ты дал задаток шорнику, каретнику, обойщику и сделал это от имени барона де Куртенея, а так как все знают, что ты мой племянник, то тебе поверили в долг.
Петрус опустил голову.
— Однако ты должен понять, — продолжал граф, — что, когда все эти люди явятся ко мне со счетами, я скажу: «Барон Эрбель? Не знаю такого!»
— Дядюшка, успокойтесь! Никто к вам не придет.
— К кому же они придут?