Страница:
«Бог в помощь вам, панове запорожцы!»
«Здравствуйте!» отвечали работавшие в лодках, приостановив свое занятие.
«Позвольте, панове запорожцы, речь держать!»
«Говори!»
И толпа усеяла и обступила весь берег.
«Слышали ли вы, что делается на Гетьманщине?»
«А что?» произнес один из куренных атаманов.
«Такие дела делаются, что и рассказывать нечего.»
«Какие же дела?»
«Что и говорить! И родились, и крестились, еще не видали такого», отвечал приземистый козак, поглядывая с гордостью владеющего важной тайной.
«Ну, ну, рассказывай, что такое!» кричала в один голос толпа.
«А разве вы, панове, до сих пор не слыхали?»
«Нет, не слыхали.»
«Как же это? Что-ж, вы разве за горами живете, или татарин заткнул клейтухом уши ваши?»
«Рассказывай! полно толковать!» сказали несколько старшин, стоявших впереди.
«Так вы не слышали ничего про то, что жиды уже взяли церкви святые, как шинки, на аренды?»
«Нет.»
«Так вы не слышали и про то, что уже христианину и пасхи не можно есть, покамест рассобачий жид не положит значка нечистою своею рукою?»
«Ничего не слышали!» кричала толпа, подвигаясь ближе.
«И что ксендзы ездят из села в село в таратайках, в которых запряжены — пусть бы еще кони, это бы еще ничего, а то, просто, православные христиане. Так вы, может быть, и того не знаете, что нечистое католичество хочет, чтоб мы кинули и веру нашу христианскую? Вы, может быть, не слышали и об том, что уже из поповских риз жидовки шьют себе юбки?»
«Стой, стой!» прервал кошевой, дотоле стоявший, углубивши глаза в землю, как и все запорожцы, которые в важных делах никогда не отдавались первому порыву, но молчали и между тем в тишине совокупляли в себе всю железную силу негодования. «Стой! и я скажу слово: а что ж вы, враг бы поколотил вашего батька, что ж вы? разве у вас сабель не было, что ли? Как же вы попустили такому беззаконию?»
«Э, как попустили такому беззаконию!» отвечал приземистый козак: «а попробовали бы вы, когда пятьдесят тысяч было одних ляхов, да еще к тому и часть гетьманцев приняла их веру.»
«А гетьман ваш, а полковники что делали?»
«Э, гетьман и полковники! А знаете, где теперь гетьман и полковники?»
«Где?»
«Полковников головы и руки развозят по ярмаркам, а гетьман, зажареный в медном быке, и до сих пор лежит еще в Варшаве.»
Содрогание пробежало по всей толпе; молчание, какое обыкновенно предшествует буре, остановилось на устах всех, и, миг после того, чувства, подавляемые дотоле в душе силою дюжего характера, брызнули целым потоком речей. «Как, чтобы нашу Христову веру гнала проклятая жидова? чтобы эдакое делать с православными христианами, чтобы так замучить наших, да еще кого? полковников и самого гетьмана! Да чтобы мы стерпели всё это? Нет, этого не будет!» Такие слова перелетали во всех концах обширной толпы народа. Зашумели запорожцы и разом почувствовали свои силы. Это не было похоже на волнение народа легкомысленного. Тут волновались всё характеры тяжелые и крепкие. Они раскалялись медленно, упорно, но за то раскалялись, чтобы уже долго не остыть. «Как, чтобы жидовство над нами пановало! А ну, паны браты, перевешаем всю жидову! Чтобы и духу ее не было!» произнес кто-то из толпы. Эти слова пролетели молнией, и толпа ринулась на предместье, с сильным желанием перерезать всех жидов.
Бедные сыны Израиля, растерявши всё присутствие своего и без того мелкого духа, прятались в пустых горелочных бочках, в печках и даже заползывали под юбки своих жидовок. Но неумолимые, беспощадные мстители везде их находили.
«Ясневельможные паны!» кричал один высокий и тощий жид, высунувши из кучи своих товарищей жалкую свою рожу, исковерканную страхом. «Ясневельможные паны! Мы такое объявим вам, чего еще никогда не слышали, такое важное, что не можно сказать, какое важное!»
«Ну, пусть скажут!» сказал Бульба, который всегда любил выслушать обвиняемого.
«Ясные паны!» произнес жид: «Таких панов еще никогда не видывано, ей богу, никогда! Таких добрых, хороших и храбрых не было еще на свете…» Голос его умирал и дрожал от страха. «Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее. Те совсем не наши, что арендаторствуют на Украине! ей богу, не наши! то совсем не жиды: то чорт знает что. То такое, что только поплевать на него, да и бросить. Вот и они скажут то же. Не правда ли, Шлема, или ты, Шмуль?»
«Ей богу, правда!» отвечали из толпы Шлема и Шмуль в изодранных яломках, оба белые, как глина.
«Мы никогда еще», продолжал высокий жид: «не соглашались с неприятелями. А католиков мы и знать не хотим: пусть им чорт приснится! Мы с запорожцами — как братья родные…» «Как? чтоб запорожцы были с вами братья?» произнес один из толпы: «Не дождетесь, проклятые жиды! В Днепр их, панове, всех потопить поганцев!»
Эти слова были сигналом, жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалкий крик раздался со всех сторон; но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе. Бедный высокий оратор, накликавший сам на свою шею беду, схватил за ноги Бульбу и жалким голосом молил: «Великий господин, ясневельможный пан! Я знал и брата вашего покойного Дороша. Какой был славный воин! Я ему восемьсот цехинов дал, когда нужно было выкупиться из плена у турков».
«Ты знал брата?» спросил Тарас.
«Ей богу, знал: великодушный был пан.»
«А как тебя зовут?»
«Янкель.»
«Хорошо, я тебя проведу.» Сказавши это, Тарас повел его к своему обозу, возле которого стояли козаки его. «Ну, полезай под телегу, лежи там и не пошевелись, а вы, братцы, не выпускайте жида.»
Сказавши это, он отправился на площадь, потому что раздавшийся бой литавров возвестил собрание рады. Несмотря на свою печаль и сокрушение о случившихся на Украине несчастиях, он был несколько доволен представлявшимся широким раздольем для подвигов, и притом для подвигов таких, которые представляли ему мученический венец по смерти.
Вся Сеча, всё, что было на Запорожьи, собралось на площадь. Старшины, куренные атаманы, по коротком совещании, решили на том, чтобы итти с войсками прямо на Польшу, так как оттуда произошло всё зло, желая внести опустошение в землю неприятельскую и предвидя себе при этом добычу.
И вся Сеча вдруг преобразилась. Везде были только слышны пробная стрельба из ружей, бряканье саблей, скрып телег; всё подпоясывалось, облачалось. Шинки были заперты; ни одного человека не было пьяного. Необыкновенная деятельность сменила вдруг необыкновенную беспечность. Кошевой вырос на целый аршин. Это уже не был тот робкий исполнитель ветреных желаний вольного народа. Это был неограниченный повелитель. Это был почти деспот, умевший только повелевать. Все своевольные и гульливые рыцари стройно стояли в рядах, почтительно опустив головы, не смея поднять глаз, когда он раздавал повеления тихо, с расстановкою, как глубоко знающий свое дело и уже не в первый раз приводивший его в исполнение. В деревянной небольшой церкве служил священник молебен, окропил всех святою водою, все целовали крест. Когда всё запорожское войско вышло из Сечи, головы всех обратились назад. «Прощай, наша мать!» сказали почти все в одно слово: «Пусть же тебя хранит бог от всякого несчастия!» Проходя предместие, Тарас Бульба увидел с изумлением, что жидок его уже раскинул свою лавочку и продавал какие-то кремешки и всякую дрянь. «Дурень, что ты здесь сидишь?» сказал он ему: «разве хочешь, чтобы тебя застрелили, как воробья?» «Молчите», отвечал жид. «Я пойду за вами и войском и буду продавать провиант по такой дешевой цене, по какой еще никогда никто не продавал. Ей богу, так! вот увидите.» Бульба пожал плечами и отъехал к своему отряду.
IV
V
«Здравствуйте!» отвечали работавшие в лодках, приостановив свое занятие.
«Позвольте, панове запорожцы, речь держать!»
«Говори!»
И толпа усеяла и обступила весь берег.
«Слышали ли вы, что делается на Гетьманщине?»
«А что?» произнес один из куренных атаманов.
«Такие дела делаются, что и рассказывать нечего.»
«Какие же дела?»
«Что и говорить! И родились, и крестились, еще не видали такого», отвечал приземистый козак, поглядывая с гордостью владеющего важной тайной.
«Ну, ну, рассказывай, что такое!» кричала в один голос толпа.
«А разве вы, панове, до сих пор не слыхали?»
«Нет, не слыхали.»
«Как же это? Что-ж, вы разве за горами живете, или татарин заткнул клейтухом уши ваши?»
«Рассказывай! полно толковать!» сказали несколько старшин, стоявших впереди.
«Так вы не слышали ничего про то, что жиды уже взяли церкви святые, как шинки, на аренды?»
«Нет.»
«Так вы не слышали и про то, что уже христианину и пасхи не можно есть, покамест рассобачий жид не положит значка нечистою своею рукою?»
«Ничего не слышали!» кричала толпа, подвигаясь ближе.
«И что ксендзы ездят из села в село в таратайках, в которых запряжены — пусть бы еще кони, это бы еще ничего, а то, просто, православные христиане. Так вы, может быть, и того не знаете, что нечистое католичество хочет, чтоб мы кинули и веру нашу христианскую? Вы, может быть, не слышали и об том, что уже из поповских риз жидовки шьют себе юбки?»
«Стой, стой!» прервал кошевой, дотоле стоявший, углубивши глаза в землю, как и все запорожцы, которые в важных делах никогда не отдавались первому порыву, но молчали и между тем в тишине совокупляли в себе всю железную силу негодования. «Стой! и я скажу слово: а что ж вы, враг бы поколотил вашего батька, что ж вы? разве у вас сабель не было, что ли? Как же вы попустили такому беззаконию?»
«Э, как попустили такому беззаконию!» отвечал приземистый козак: «а попробовали бы вы, когда пятьдесят тысяч было одних ляхов, да еще к тому и часть гетьманцев приняла их веру.»
«А гетьман ваш, а полковники что делали?»
«Э, гетьман и полковники! А знаете, где теперь гетьман и полковники?»
«Где?»
«Полковников головы и руки развозят по ярмаркам, а гетьман, зажареный в медном быке, и до сих пор лежит еще в Варшаве.»
Содрогание пробежало по всей толпе; молчание, какое обыкновенно предшествует буре, остановилось на устах всех, и, миг после того, чувства, подавляемые дотоле в душе силою дюжего характера, брызнули целым потоком речей. «Как, чтобы нашу Христову веру гнала проклятая жидова? чтобы эдакое делать с православными христианами, чтобы так замучить наших, да еще кого? полковников и самого гетьмана! Да чтобы мы стерпели всё это? Нет, этого не будет!» Такие слова перелетали во всех концах обширной толпы народа. Зашумели запорожцы и разом почувствовали свои силы. Это не было похоже на волнение народа легкомысленного. Тут волновались всё характеры тяжелые и крепкие. Они раскалялись медленно, упорно, но за то раскалялись, чтобы уже долго не остыть. «Как, чтобы жидовство над нами пановало! А ну, паны браты, перевешаем всю жидову! Чтобы и духу ее не было!» произнес кто-то из толпы. Эти слова пролетели молнией, и толпа ринулась на предместье, с сильным желанием перерезать всех жидов.
Бедные сыны Израиля, растерявши всё присутствие своего и без того мелкого духа, прятались в пустых горелочных бочках, в печках и даже заползывали под юбки своих жидовок. Но неумолимые, беспощадные мстители везде их находили.
«Ясневельможные паны!» кричал один высокий и тощий жид, высунувши из кучи своих товарищей жалкую свою рожу, исковерканную страхом. «Ясневельможные паны! Мы такое объявим вам, чего еще никогда не слышали, такое важное, что не можно сказать, какое важное!»
«Ну, пусть скажут!» сказал Бульба, который всегда любил выслушать обвиняемого.
«Ясные паны!» произнес жид: «Таких панов еще никогда не видывано, ей богу, никогда! Таких добрых, хороших и храбрых не было еще на свете…» Голос его умирал и дрожал от страха. «Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее. Те совсем не наши, что арендаторствуют на Украине! ей богу, не наши! то совсем не жиды: то чорт знает что. То такое, что только поплевать на него, да и бросить. Вот и они скажут то же. Не правда ли, Шлема, или ты, Шмуль?»
«Ей богу, правда!» отвечали из толпы Шлема и Шмуль в изодранных яломках, оба белые, как глина.
«Мы никогда еще», продолжал высокий жид: «не соглашались с неприятелями. А католиков мы и знать не хотим: пусть им чорт приснится! Мы с запорожцами — как братья родные…» «Как? чтоб запорожцы были с вами братья?» произнес один из толпы: «Не дождетесь, проклятые жиды! В Днепр их, панове, всех потопить поганцев!»
Эти слова были сигналом, жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалкий крик раздался со всех сторон; но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе. Бедный высокий оратор, накликавший сам на свою шею беду, схватил за ноги Бульбу и жалким голосом молил: «Великий господин, ясневельможный пан! Я знал и брата вашего покойного Дороша. Какой был славный воин! Я ему восемьсот цехинов дал, когда нужно было выкупиться из плена у турков».
«Ты знал брата?» спросил Тарас.
«Ей богу, знал: великодушный был пан.»
«А как тебя зовут?»
«Янкель.»
«Хорошо, я тебя проведу.» Сказавши это, Тарас повел его к своему обозу, возле которого стояли козаки его. «Ну, полезай под телегу, лежи там и не пошевелись, а вы, братцы, не выпускайте жида.»
Сказавши это, он отправился на площадь, потому что раздавшийся бой литавров возвестил собрание рады. Несмотря на свою печаль и сокрушение о случившихся на Украине несчастиях, он был несколько доволен представлявшимся широким раздольем для подвигов, и притом для подвигов таких, которые представляли ему мученический венец по смерти.
Вся Сеча, всё, что было на Запорожьи, собралось на площадь. Старшины, куренные атаманы, по коротком совещании, решили на том, чтобы итти с войсками прямо на Польшу, так как оттуда произошло всё зло, желая внести опустошение в землю неприятельскую и предвидя себе при этом добычу.
И вся Сеча вдруг преобразилась. Везде были только слышны пробная стрельба из ружей, бряканье саблей, скрып телег; всё подпоясывалось, облачалось. Шинки были заперты; ни одного человека не было пьяного. Необыкновенная деятельность сменила вдруг необыкновенную беспечность. Кошевой вырос на целый аршин. Это уже не был тот робкий исполнитель ветреных желаний вольного народа. Это был неограниченный повелитель. Это был почти деспот, умевший только повелевать. Все своевольные и гульливые рыцари стройно стояли в рядах, почтительно опустив головы, не смея поднять глаз, когда он раздавал повеления тихо, с расстановкою, как глубоко знающий свое дело и уже не в первый раз приводивший его в исполнение. В деревянной небольшой церкве служил священник молебен, окропил всех святою водою, все целовали крест. Когда всё запорожское войско вышло из Сечи, головы всех обратились назад. «Прощай, наша мать!» сказали почти все в одно слово: «Пусть же тебя хранит бог от всякого несчастия!» Проходя предместие, Тарас Бульба увидел с изумлением, что жидок его уже раскинул свою лавочку и продавал какие-то кремешки и всякую дрянь. «Дурень, что ты здесь сидишь?» сказал он ему: «разве хочешь, чтобы тебя застрелили, как воробья?» «Молчите», отвечал жид. «Я пойду за вами и войском и буду продавать провиант по такой дешевой цене, по какой еще никогда никто не продавал. Ей богу, так! вот увидите.» Бульба пожал плечами и отъехал к своему отряду.
IV
Скоро весь польский юго-запад сделался добычею страха; везде только и слышно было про запорожцев. Скудельные южные города и села были совершенно стираемы с лица земли. Арендаторы-жиды были вешаны кучами, вместе с католическим духовенством. Запорожцы, как бы пируя, протекали путь свой, оставляя за собою пустые пространства. Нигде не смел остановить их отряд польских войск: они были рассеваемы при первой схватке. Ничто не могло противиться азиатской атаке их. Прелат, находившийся тогда в Радзивиловском монастыре, прислал от себя двух монахов с представлением, что между запорожцами и правительством существует согласие, и что они явно нарушают свою обязанность к королю, а вместе с тем и народные права. «Скажи епископу от лица всех запорожцев», сказал кошевой: «чтобы он ничего не боялся: это козаки еще только люльки раскуривают.» И скоро величественное аббатство обхватилось сокрушительным пламенем, и колоссальные готические окна его сурово глядели сквозь разделявшиеся волны огня. Бегущие толпы монахов, солдат, жидов наводнили многолюдные города и деревни, почти оставленные на произвол неприятеля. Один только город Дубно не сдавался. Этим были раздражены все чины, в числе которых занимал не последнее место Тарас Бульба. Они положили взять его голодом. Толпы вольных наездников облегли со всех сторон его стены, расположились вместе с своими обозами, которые всегда почти за ними следовали. Жители с небольшим числом войск решились вытерпеть возможную степень бедствия и не сдаваться ни в каком случае. Запорожцы удвоили наблюдение, чтобы никакое вспомоществование не могло притти в город, играли в чет и нечет, курили люльки и с убийственным хладнокровием смотрели на городские стены. Прошло две недели и, несмотря на то, что они свои вольные набеги гораздо более предпочитали осадам городов, однако ж, ничто не могло преодолеть их терпения. Молодые, попробовавшие битв и опасностей, сгорали нетерпением, и в числе их были наши герои Остап и Андрий, вдруг приобревшие опытность в военном деле, пылкие, исполненные отваги, желавшие новых встреч, жадные узнать новые эволюции и вариации войны и показать свое умение играть опасностями. Остап, казалось, только на то и создан был, чтобы гулять в вечном пире войны. Он, теперь уже казался чем-то атлетическим, колоссальным. Его движения приобрели крепкую уверенность, и все качества его, прежде незаметные, получили размер шире и казались качествами мощного льва. Андрий также погрузился весь в очаровательную музыку мечей и пуль, потому что нигде воля, забвение, смерть, наслаждение не соединяются в такой обольстительной, страшной прелести, как в битве.
Этот долгий роздых, который они имели под стенами города, им не нравился. Андрий сидел долго возле обоза своего, тогда как уже все спали, кроме некоторых, стоявших на стороже. Ночь, июньская прекрасная ночь, с бесчисленными звездами, обнимала опустошенную землю. Вся окрестность представляла величественное зрелище: вблизи и вдали были видны зарева горевших деревень. В одном месте пламя спокойно и величественно стлалось по небу; в другом месте оно, встретив что-то горючее, вдруг вырвавшись вихрем, свистело и летело вверх под самые звезды, и оторванные охлопья его гаснули под самыми дальними небесами. В одном месте обгорелый черный монастырь, как суровый картезианский монах, стоял грозно, выказывая при каждом отблеске мрачное свое величие. В другом месте горело новое здание, потопленное в садах. Деревья шипели и покрывались дымом; иногда сквозь них просвечивалась лава огня, и гроздия груш, обвесивших ветви, принимали цвет червонного золота, даже видны были издали сливы, получившие фосфорический, лилово-огненный цвет; и среди этого иногда чернело висевшее на стене здания тело бедного жида или монаха, погибавшее вместе с строением в огне. Над ним вились вдали птицы, казавшиеся кучею темных мелких крапинок, в виде едва заметных крестиков на огненном поле. Среди тишины одни только спутанные кони производили шум, и звонкое их ржание отдавалось с раскатами, несколько раз повторявшимися дребезжащим эхом.
Он глядел безмолвно на эту страшную и чудную картину и вдруг почувствовал как будто присутствие чего-то; ему казалось, как будто возле него кто-то стоял. Он оглянулся и в самом деле увидел стоявшую подле себя женщину. Смуглые черты лица ее и азиатская физиогномия показались ему как-то знакомыми. Он стал глядеть пристальнее: так! это была татарка! та самая татарка, которая служила горничною при дочери ковенского воеводы. Он встрепенулся. Сердце сильным ударом стукнуло в его мощную грудь, и всё минувшее, что было во глубине, что было закрыто, заглушено, подавлено настоящим вольным бытом, всё это всплыло разом на поверхность, потопивши в свою очередь настоящее; вся гордая сила юности зажглась вдруг самым томительным приливом беспокойства нестерпимого и страстного. Вопросы потоком излились из его груди: «Откуда? как? где твоя панна? как ты явилась здесь? что это значит? Говори, не мучь меня!»
«Тише, ради бога, тише!» говорила татарка, и закуталась в козацкий кобеняк, который было сбросила с себя. «Панна узнала вас между запорожцами. Она в городе.»
«Милосердый Иисус! она здесь? что ты говоришь? она в городе?»
Татарка кивнула утвердительно головою.
«Что ж она? говори, говори! Что ж ты молчишь?»
«Она другой день уже ничего не ела.»
«Как!»
«Ни у одного из жителей в городе нет куска хлеба. Все давно уже едят одну землю.»
«Спаситель Иисус! И вы до сих пор не сделали ни одной вылазки?»
«Нельзя. Запорожцы кругом облегли стены. Один только потаенный ход и есть; но на том самом месте стоят ваши обозы, и если только узнают этот ход, то город уже взят. Панна приказала мне всё объявить вам, потому что вы не захотите изменить ей.»
«Боже, изменить ей! И я ее увижу! О!.. когда бы мне не умереть только до того часу!» Вся грудь его была проникнута самым пронзительным острием радости. Он со всем пылом поспешности бросился из шатра своего, начал отыскивать всё, что только мог найти съестного, и скоро два небольшие мешка были нагружены пшеном и сухарями. Он дал их в руки татарке, закутал ее плащом и приказал сказать панне, что он скоро будет сам; он велел татарке, отнесши припасы, ожидать его прихода. Он теперь думал только, как бы безопаснее провести ее до места, где был скрыт подземный ход. Этот ход был под самым возом, наполненным военными снарядами. К счастию его, запорожцы, по обыкновенной своей беспечности, все спали мертвецки. Тихо шел он с нею рука об руку и, желая обойти спящих, толкнул ее нечаянно локтем, кобеняк слетел, и зарево ярким блеском осветило ее белое платье. Спаситель, она открыта! всё пропало. Он со страхом и мертвою, убитою душею повел глазами вокруг: боже, какое счастие! даже зоркий сторож, стоявший на самом опасном посте, спал, склонившись на ружье. Татарка, закутавшись крепче в кобеняк, полезла под телегу, небольшой четвероугольник дерну приподнялся — и она ушла в землю.
Торопливо он воротился к своему месту, желая обсмотреть, все ли спят и всё ли спокойно.
«Андрий!» сказал в это время, поднявши голову, старый Бульба: «какая это к тебе татарка приходила?»
Если бы кто-нибудь в то время посмотрел на Андрия, то бы почел его за мертвеца, вставшего из могилы.
«Эй, смотри, сын! ей богу, отделаю тебя батогом так, что до представления света будет болеть спина. Бабы не доведут тебя к добру.»
Сказавши это, Бульба, — или был утружден заботами, или занят каким-нибудь важным планом, вовсе не полагая, чтобы эта татарка была из города, а признав ее за какую-нибудь беглянку из села, с которою сын его свел интригу, — как бы то ни было, только он поворотился на другую сторону и заснул.
Андрий отдохнул.
С трепещущим сердцем бросился он к обозам, обшарил, где только было съестное, нагрузил мешки и неизмеримые шаровары свои, и, во всё продолжение этого, сердце его млело, дух занимался и, казалось, улетал при одной мысли о той радости, которая ждала его впереди. Еще раз обсмотрелся он вокруг, не чувствуя ни сердца, ни земли, ни себя, ни мира, и пополз под телегу. Небольшое отверстие вдруг открылось перед ним и снова за ним захлопнулось. Он вдруг очутился в совершенной темноте. Он чувствовал под ногами своими ступени, идущие вниз, кто-то схватил его за руку. Они шли долго; наконец, ступени прекратились, под ним была гладкая земля. Свет фонаря блеснул в подземном мраке. «Теперь идите прямо», говорил ему голос: это была татарка. Коридор шел под городской стеною и оканчивался такою же лестницею вверх. Наконец, он очутился среди города, когда уже занялась заря и перепархивал утренний ветер. Ни одна труба не дымилась. Мертвый вид города прерывался слабыми болезненными стонами, которые не могли не поразить его. На страже стояли часовые, бледные, как смерть; это были больше привидения, нежели люди. Среди самой дороги попался им самый ужасный, поразительный предмет: это была женщина, страшная жертва голода, лежавшая при последнем издыхании, стиснувшая зубами иссохшую свою руку. Содрогнувшись, спешил он вслед за татаркою; он летел всеми чувствами видеть ту, за счастие которой он готов был отдать всю жизнь. Он взбежал на крыльцо; он взошел в комнату. Везде была тишина: всё или спало, утомленное страданием, или безмолвно мучилось. Он вступил на порог спальни. О, как замерло его сердце! как замлел он весь, когда оно ему сказало, что через секунду, чрез молнию мига, он ее увидит!
И он ее увидел, увидел ту, которая когда-то была беззаботна, весела, ветрена, шаловлива, которая когда-то надевала на него серьги и убирала его своими прекрасными, легкими, как крылья мотыльков, убранствами. Он опять увидел ее. Она сидела на диване, подвернувши под себя обворожительную, стройную ножку. Она была томна; она была бледна, но белизна ее была пронзительна, как сверкающая одежда серафима. Гебеновые брови, тонкие, прекрасные, придавали что-то стремительное ее лицу, обдающее священным трепетом сладкой боязни в первый раз взглянувшего на нее. Ресницы ее, длинные как мечтания, были опущены и темными тонкими иглами виднелись резко на ее небесном лице. Что это было за создание! И это создание, которое, казалось, для чуда было рождено среди мира, к ногам которого повергнуть весь мир, все сокровища казалось малою жертвою, это небесное создание терпело голод и всё, что есть горького для жителей земли. Заплесневелая корка хлеба, лежавшая на золотом блюде, как драгоценность, показывала, что еще недавно здесь было чувствуемо всё свирепство голода. Услышавши шум, она приподняла свою голову и обратила к нему взгляд долгий, сокрушительный. Он опять, казалось, исчезнул и потерялся. Лицо ее с первого раза ему показалось как будто другим: в нем были прежние черты, но в нем же заключалась бездна новых, прекрасных, как небеса. Этот признак безмолвного страдания, этот болезненный вид… О, как она была лучше прежнего! Он бросился к ногам ее, приник и глядел в ее могучие очи. Улыбка какой-то радости сверкнула на ее устах, и в то же время слеза, как брилиант, повисла на реснице.
«Царица!» сказал он: «что для тебя сделать? чего ты хочешь?»
Она смотрела на него пристально и положила на плечо его свою чудесную руку. С пожирающим пламенем страсти покрыл он ее поцелуями.
«Нет. Я не пойду от тебя. Я умру возле тебя. Пусть же у ног твоих, пожираемый голодом, я умру, как и ты, моя панна! и за смерть, за сладкую смерть у твоих ног, ничего не хочу!»
«А твои товарищи, а твой отец? — ты должен итти к ним», говорила она тихо. Уста ее еще долго шевелились без слов, и глаза ее, полные слез, не сводились с него.
«Что ты говоришь!» произнес Андрий со всею силою и крепостью воли: «Что бы тогда за любовь моя была, когда бы я бросил для тебя только то, что легко бросить! Нет, моя панна, нет, моя прекрасная! Я не так люблю: отца, брата, мать, отчизну, всё, что ни есть на земле, — всё отдаю за тебя, всё прощай! я теперь ваш! я твой! чего еще хочешь?» Она склонилась к нему головою. Он почувствовал, как электрически-пламенная щека ее коснулась его щеки, и лобзание, — у, какое лобзание! — слило уста их, прикипевшие друг к другу.
Этот долгий роздых, который они имели под стенами города, им не нравился. Андрий сидел долго возле обоза своего, тогда как уже все спали, кроме некоторых, стоявших на стороже. Ночь, июньская прекрасная ночь, с бесчисленными звездами, обнимала опустошенную землю. Вся окрестность представляла величественное зрелище: вблизи и вдали были видны зарева горевших деревень. В одном месте пламя спокойно и величественно стлалось по небу; в другом месте оно, встретив что-то горючее, вдруг вырвавшись вихрем, свистело и летело вверх под самые звезды, и оторванные охлопья его гаснули под самыми дальними небесами. В одном месте обгорелый черный монастырь, как суровый картезианский монах, стоял грозно, выказывая при каждом отблеске мрачное свое величие. В другом месте горело новое здание, потопленное в садах. Деревья шипели и покрывались дымом; иногда сквозь них просвечивалась лава огня, и гроздия груш, обвесивших ветви, принимали цвет червонного золота, даже видны были издали сливы, получившие фосфорический, лилово-огненный цвет; и среди этого иногда чернело висевшее на стене здания тело бедного жида или монаха, погибавшее вместе с строением в огне. Над ним вились вдали птицы, казавшиеся кучею темных мелких крапинок, в виде едва заметных крестиков на огненном поле. Среди тишины одни только спутанные кони производили шум, и звонкое их ржание отдавалось с раскатами, несколько раз повторявшимися дребезжащим эхом.
Он глядел безмолвно на эту страшную и чудную картину и вдруг почувствовал как будто присутствие чего-то; ему казалось, как будто возле него кто-то стоял. Он оглянулся и в самом деле увидел стоявшую подле себя женщину. Смуглые черты лица ее и азиатская физиогномия показались ему как-то знакомыми. Он стал глядеть пристальнее: так! это была татарка! та самая татарка, которая служила горничною при дочери ковенского воеводы. Он встрепенулся. Сердце сильным ударом стукнуло в его мощную грудь, и всё минувшее, что было во глубине, что было закрыто, заглушено, подавлено настоящим вольным бытом, всё это всплыло разом на поверхность, потопивши в свою очередь настоящее; вся гордая сила юности зажглась вдруг самым томительным приливом беспокойства нестерпимого и страстного. Вопросы потоком излились из его груди: «Откуда? как? где твоя панна? как ты явилась здесь? что это значит? Говори, не мучь меня!»
«Тише, ради бога, тише!» говорила татарка, и закуталась в козацкий кобеняк, который было сбросила с себя. «Панна узнала вас между запорожцами. Она в городе.»
«Милосердый Иисус! она здесь? что ты говоришь? она в городе?»
Татарка кивнула утвердительно головою.
«Что ж она? говори, говори! Что ж ты молчишь?»
«Она другой день уже ничего не ела.»
«Как!»
«Ни у одного из жителей в городе нет куска хлеба. Все давно уже едят одну землю.»
«Спаситель Иисус! И вы до сих пор не сделали ни одной вылазки?»
«Нельзя. Запорожцы кругом облегли стены. Один только потаенный ход и есть; но на том самом месте стоят ваши обозы, и если только узнают этот ход, то город уже взят. Панна приказала мне всё объявить вам, потому что вы не захотите изменить ей.»
«Боже, изменить ей! И я ее увижу! О!.. когда бы мне не умереть только до того часу!» Вся грудь его была проникнута самым пронзительным острием радости. Он со всем пылом поспешности бросился из шатра своего, начал отыскивать всё, что только мог найти съестного, и скоро два небольшие мешка были нагружены пшеном и сухарями. Он дал их в руки татарке, закутал ее плащом и приказал сказать панне, что он скоро будет сам; он велел татарке, отнесши припасы, ожидать его прихода. Он теперь думал только, как бы безопаснее провести ее до места, где был скрыт подземный ход. Этот ход был под самым возом, наполненным военными снарядами. К счастию его, запорожцы, по обыкновенной своей беспечности, все спали мертвецки. Тихо шел он с нею рука об руку и, желая обойти спящих, толкнул ее нечаянно локтем, кобеняк слетел, и зарево ярким блеском осветило ее белое платье. Спаситель, она открыта! всё пропало. Он со страхом и мертвою, убитою душею повел глазами вокруг: боже, какое счастие! даже зоркий сторож, стоявший на самом опасном посте, спал, склонившись на ружье. Татарка, закутавшись крепче в кобеняк, полезла под телегу, небольшой четвероугольник дерну приподнялся — и она ушла в землю.
Торопливо он воротился к своему месту, желая обсмотреть, все ли спят и всё ли спокойно.
«Андрий!» сказал в это время, поднявши голову, старый Бульба: «какая это к тебе татарка приходила?»
Если бы кто-нибудь в то время посмотрел на Андрия, то бы почел его за мертвеца, вставшего из могилы.
«Эй, смотри, сын! ей богу, отделаю тебя батогом так, что до представления света будет болеть спина. Бабы не доведут тебя к добру.»
Сказавши это, Бульба, — или был утружден заботами, или занят каким-нибудь важным планом, вовсе не полагая, чтобы эта татарка была из города, а признав ее за какую-нибудь беглянку из села, с которою сын его свел интригу, — как бы то ни было, только он поворотился на другую сторону и заснул.
Андрий отдохнул.
С трепещущим сердцем бросился он к обозам, обшарил, где только было съестное, нагрузил мешки и неизмеримые шаровары свои, и, во всё продолжение этого, сердце его млело, дух занимался и, казалось, улетал при одной мысли о той радости, которая ждала его впереди. Еще раз обсмотрелся он вокруг, не чувствуя ни сердца, ни земли, ни себя, ни мира, и пополз под телегу. Небольшое отверстие вдруг открылось перед ним и снова за ним захлопнулось. Он вдруг очутился в совершенной темноте. Он чувствовал под ногами своими ступени, идущие вниз, кто-то схватил его за руку. Они шли долго; наконец, ступени прекратились, под ним была гладкая земля. Свет фонаря блеснул в подземном мраке. «Теперь идите прямо», говорил ему голос: это была татарка. Коридор шел под городской стеною и оканчивался такою же лестницею вверх. Наконец, он очутился среди города, когда уже занялась заря и перепархивал утренний ветер. Ни одна труба не дымилась. Мертвый вид города прерывался слабыми болезненными стонами, которые не могли не поразить его. На страже стояли часовые, бледные, как смерть; это были больше привидения, нежели люди. Среди самой дороги попался им самый ужасный, поразительный предмет: это была женщина, страшная жертва голода, лежавшая при последнем издыхании, стиснувшая зубами иссохшую свою руку. Содрогнувшись, спешил он вслед за татаркою; он летел всеми чувствами видеть ту, за счастие которой он готов был отдать всю жизнь. Он взбежал на крыльцо; он взошел в комнату. Везде была тишина: всё или спало, утомленное страданием, или безмолвно мучилось. Он вступил на порог спальни. О, как замерло его сердце! как замлел он весь, когда оно ему сказало, что через секунду, чрез молнию мига, он ее увидит!
И он ее увидел, увидел ту, которая когда-то была беззаботна, весела, ветрена, шаловлива, которая когда-то надевала на него серьги и убирала его своими прекрасными, легкими, как крылья мотыльков, убранствами. Он опять увидел ее. Она сидела на диване, подвернувши под себя обворожительную, стройную ножку. Она была томна; она была бледна, но белизна ее была пронзительна, как сверкающая одежда серафима. Гебеновые брови, тонкие, прекрасные, придавали что-то стремительное ее лицу, обдающее священным трепетом сладкой боязни в первый раз взглянувшего на нее. Ресницы ее, длинные как мечтания, были опущены и темными тонкими иглами виднелись резко на ее небесном лице. Что это было за создание! И это создание, которое, казалось, для чуда было рождено среди мира, к ногам которого повергнуть весь мир, все сокровища казалось малою жертвою, это небесное создание терпело голод и всё, что есть горького для жителей земли. Заплесневелая корка хлеба, лежавшая на золотом блюде, как драгоценность, показывала, что еще недавно здесь было чувствуемо всё свирепство голода. Услышавши шум, она приподняла свою голову и обратила к нему взгляд долгий, сокрушительный. Он опять, казалось, исчезнул и потерялся. Лицо ее с первого раза ему показалось как будто другим: в нем были прежние черты, но в нем же заключалась бездна новых, прекрасных, как небеса. Этот признак безмолвного страдания, этот болезненный вид… О, как она была лучше прежнего! Он бросился к ногам ее, приник и глядел в ее могучие очи. Улыбка какой-то радости сверкнула на ее устах, и в то же время слеза, как брилиант, повисла на реснице.
«Царица!» сказал он: «что для тебя сделать? чего ты хочешь?»
Она смотрела на него пристально и положила на плечо его свою чудесную руку. С пожирающим пламенем страсти покрыл он ее поцелуями.
«Нет. Я не пойду от тебя. Я умру возле тебя. Пусть же у ног твоих, пожираемый голодом, я умру, как и ты, моя панна! и за смерть, за сладкую смерть у твоих ног, ничего не хочу!»
«А твои товарищи, а твой отец? — ты должен итти к ним», говорила она тихо. Уста ее еще долго шевелились без слов, и глаза ее, полные слез, не сводились с него.
«Что ты говоришь!» произнес Андрий со всею силою и крепостью воли: «Что бы тогда за любовь моя была, когда бы я бросил для тебя только то, что легко бросить! Нет, моя панна, нет, моя прекрасная! Я не так люблю: отца, брата, мать, отчизну, всё, что ни есть на земле, — всё отдаю за тебя, всё прощай! я теперь ваш! я твой! чего еще хочешь?» Она склонилась к нему головою. Он почувствовал, как электрически-пламенная щека ее коснулась его щеки, и лобзание, — у, какое лобзание! — слило уста их, прикипевшие друг к другу.
V
«Пане!» сказал жид Янкель, высунув свой яломок в шатер, где сидел Бульба. Это был тот самый Янкель, которого он избавил от смерти и который теперь маркитанствовал и шпионничал при запорожском войске. «Пане, знаете ли, что делается?»
«А что?»
«Идет пятнадцать тысяч войска польского и пушки везут.»
«Били двадцатерых, побьем и пятнадцать!» отвечал Бульба.
«А знаете ли, еще что делается?»
«А что?»
«Ваш сын Андрий, ой, вей мир, что это за славный рыцарь!..»
«Ну?»
«Он теперь держит сторону Польши.»
«Как?» подхватил Бульба, вскочивши: «чтобы дитя мое… чтобы мой сын… да я тебя убью, проклятый жид! врешь ты, чортово племя!»
«Ай, ай! как можно, чтобы я врал! Пусть отцу моему не будет счастья на том свете, если я вру.»
«Как! чтобы сын Тараса Бульбы да посягнул на такое дело!»
«Далибуг, ей же богу, так!»
«Чтобы он продал Христову веру и отчизну?»
«Далибуг, так. Я его видел сам собственными глазами. Фай, какой важный рыцарь! Сто восемьдесят червонных стоят одни латы, богатые латы: все в золоте. А если бы вы увидели, как он славно муштрует солдатами!»
Тарас Бульба был поражен, как будто громом. «Ты путаешь, проклятый Иуда! Не можно, чтобы крещеное дитя продало веру. Если бы он был турок или нечистый жид… Нет, не может он так сделать! ей богу не может!» Но, однако же, он вспомнил, что уже два дни, как его не видал; он вспомнил про татарку, появлявшуюся в его ставке, — и глаза его сверкнули. Ярость, ярость железная, могучая, ярость тигра вспыхнула на его лице. «Вишь, чортова детина, ты таки свое взяла! Породил же тебя чорт, на позор всему роду.» С лицом, разгоревшимся от гнева, он вышел из ставки и дал приказ седлать коней. Между тем кошевой раздавал повеления от себя быть всем в готовности и не позволять никаким образом осажденным соединиться с приближавшимися польскими войсками. Неприятельских войск было, однако же, более нежели пятнадцать тысяч. Кошевой вместе с советом старшин решили на том, чтобы усилить более ту линию, которая обращена к неприятелю. Через это цепь с противуположной стороны города ослабела. И хотя польские войска были отбиты с первого раза, и притом с большим уроном, но отряд, остававшийся в городе, решился воспользоваться малочисленностью прикрытия, и, действительно, сделавши вылазку, прорвался через цепь и успел соединиться почти в виду запорожцев. Бульба рвал на себе волоса с досады, что уже невозможно было уморить их всех голодом. Запорожцы сдвинулись в густую непроломную стену — маневр, всегда доставлявший им существенную выгоду, потому что тактика их соединяла азиатскую стремительность с европейскою крепостию. Неприятель, несмотря на то, что был вдвое сильнее, не был в силах удержать превосходства. Битва завязалась самая жаркая и кровопролитная. Тарас Бульба занимал одно из главных начальств, и три коронные полка, не в состоянии будучи удержать его стремительной атаки, готовы были отступить и предаться бегству, как вдруг он обратил все силы свои совершенно в другую сторону.
Он завидел в стороне отряд, стоявший, по-видимому, в засаде. Он узнал среди его сына своего Андрия. Он отдал кое-какие наставления Остапу, как продолжать дело, а сам, с небольшим числом, бросился, как бешеный, на этот отряд. Андрий узнал его издали, и видно было издали, как он весь затрепетал. Он, как подлый трус, спрятался за ряды своих солдат и командовал оттуда своим войском. Силы Тараса были немногочисленны: с ним было только восемнадцать человек, но он ринулся с таким свирепством, с таким сверхъестественным стремлением, что ряды уступали со страхом перед этим разгневанным вепрем. Вряд ли тогда его можно было с чем-нибудь сравнить: шапки давно не было на его голове; волосы его развевались, как пламя, и чуб, как змея, раскидывался по воздуху; бешеный конь его грыз и кусал коней неприятельских; дорогой акшамет был на нем разорван; он уже бросил и саблю, и ружье и размахивал только одной ужасной, непомерной тяжести, булавой, усеянной медными иглами. Нужно было взглянуть только на лицо его, чтобы увидеть олицетворенное свирепство, чтобы извинить трусость Андрия, чувствовавшего свою душу не совсем чистою. Бледный, он видел, как гибли и рассеивались его поляки, он видел, как последние, окружавшие его, уже готовы были бежать, он видел, как уже некоторые, поворотивши коней своих, бросали ружья. «Спасите!» кричал он, отчаянно простирая руки: «куда бежите вы? глядите: он один!» Опомнившиеся воины на минуту остановились и в самом деле ободрились, увидевши, что их гонит только один с тремя утомленными козаками. Но напрасно силились бы они устоять против такой отчаянной воли. «Нет, ты не уйдешь от меня!» кричал Тарас, поражая бегущих, начинавших думать, что они имеют дело с самим дьяволом. Отчаянный Андрий сделал усилие бежать, но поздно: ужасный отец уже был перед ним. Безнадежно он остановился на одном месте. Тарас оглянулся: уже никого не было позади его, все сотоварищи его полегли в разных местах поля. Их только было двое.
«Что, сынку?» сказал Тарас Бульба, глянувши ему в очи.
Андрий был безответен.
«Что, сынку?» повторил Tapaс. «Помогли тебе твои ляхи?»
Андрий не произнес ни слова; он стоял, как осужденный.
«Так продать, продать веру? Проклят тот и час, в который ты родился на свет!»
Сказавши это, он глянул с каким-то исступленно-сверкающим взглядом по сторонам.
«Ты думал, что я отдам кому-нибудь дитя свое? Нет! Я тебя породил, я тебя и убью! Стой и не шевелись, и не проси у господа бога отпущения: за такое дело не прощают на том свете!»
Андрий, бледный, как полотно, прошептал губами одно только имя, но это не было имя родины, или отца, или матери: это было имя прекрасной полячки.
«А что?»
«Идет пятнадцать тысяч войска польского и пушки везут.»
«Били двадцатерых, побьем и пятнадцать!» отвечал Бульба.
«А знаете ли, еще что делается?»
«А что?»
«Ваш сын Андрий, ой, вей мир, что это за славный рыцарь!..»
«Ну?»
«Он теперь держит сторону Польши.»
«Как?» подхватил Бульба, вскочивши: «чтобы дитя мое… чтобы мой сын… да я тебя убью, проклятый жид! врешь ты, чортово племя!»
«Ай, ай! как можно, чтобы я врал! Пусть отцу моему не будет счастья на том свете, если я вру.»
«Как! чтобы сын Тараса Бульбы да посягнул на такое дело!»
«Далибуг, ей же богу, так!»
«Чтобы он продал Христову веру и отчизну?»
«Далибуг, так. Я его видел сам собственными глазами. Фай, какой важный рыцарь! Сто восемьдесят червонных стоят одни латы, богатые латы: все в золоте. А если бы вы увидели, как он славно муштрует солдатами!»
Тарас Бульба был поражен, как будто громом. «Ты путаешь, проклятый Иуда! Не можно, чтобы крещеное дитя продало веру. Если бы он был турок или нечистый жид… Нет, не может он так сделать! ей богу не может!» Но, однако же, он вспомнил, что уже два дни, как его не видал; он вспомнил про татарку, появлявшуюся в его ставке, — и глаза его сверкнули. Ярость, ярость железная, могучая, ярость тигра вспыхнула на его лице. «Вишь, чортова детина, ты таки свое взяла! Породил же тебя чорт, на позор всему роду.» С лицом, разгоревшимся от гнева, он вышел из ставки и дал приказ седлать коней. Между тем кошевой раздавал повеления от себя быть всем в готовности и не позволять никаким образом осажденным соединиться с приближавшимися польскими войсками. Неприятельских войск было, однако же, более нежели пятнадцать тысяч. Кошевой вместе с советом старшин решили на том, чтобы усилить более ту линию, которая обращена к неприятелю. Через это цепь с противуположной стороны города ослабела. И хотя польские войска были отбиты с первого раза, и притом с большим уроном, но отряд, остававшийся в городе, решился воспользоваться малочисленностью прикрытия, и, действительно, сделавши вылазку, прорвался через цепь и успел соединиться почти в виду запорожцев. Бульба рвал на себе волоса с досады, что уже невозможно было уморить их всех голодом. Запорожцы сдвинулись в густую непроломную стену — маневр, всегда доставлявший им существенную выгоду, потому что тактика их соединяла азиатскую стремительность с европейскою крепостию. Неприятель, несмотря на то, что был вдвое сильнее, не был в силах удержать превосходства. Битва завязалась самая жаркая и кровопролитная. Тарас Бульба занимал одно из главных начальств, и три коронные полка, не в состоянии будучи удержать его стремительной атаки, готовы были отступить и предаться бегству, как вдруг он обратил все силы свои совершенно в другую сторону.
Он завидел в стороне отряд, стоявший, по-видимому, в засаде. Он узнал среди его сына своего Андрия. Он отдал кое-какие наставления Остапу, как продолжать дело, а сам, с небольшим числом, бросился, как бешеный, на этот отряд. Андрий узнал его издали, и видно было издали, как он весь затрепетал. Он, как подлый трус, спрятался за ряды своих солдат и командовал оттуда своим войском. Силы Тараса были немногочисленны: с ним было только восемнадцать человек, но он ринулся с таким свирепством, с таким сверхъестественным стремлением, что ряды уступали со страхом перед этим разгневанным вепрем. Вряд ли тогда его можно было с чем-нибудь сравнить: шапки давно не было на его голове; волосы его развевались, как пламя, и чуб, как змея, раскидывался по воздуху; бешеный конь его грыз и кусал коней неприятельских; дорогой акшамет был на нем разорван; он уже бросил и саблю, и ружье и размахивал только одной ужасной, непомерной тяжести, булавой, усеянной медными иглами. Нужно было взглянуть только на лицо его, чтобы увидеть олицетворенное свирепство, чтобы извинить трусость Андрия, чувствовавшего свою душу не совсем чистою. Бледный, он видел, как гибли и рассеивались его поляки, он видел, как последние, окружавшие его, уже готовы были бежать, он видел, как уже некоторые, поворотивши коней своих, бросали ружья. «Спасите!» кричал он, отчаянно простирая руки: «куда бежите вы? глядите: он один!» Опомнившиеся воины на минуту остановились и в самом деле ободрились, увидевши, что их гонит только один с тремя утомленными козаками. Но напрасно силились бы они устоять против такой отчаянной воли. «Нет, ты не уйдешь от меня!» кричал Тарас, поражая бегущих, начинавших думать, что они имеют дело с самим дьяволом. Отчаянный Андрий сделал усилие бежать, но поздно: ужасный отец уже был перед ним. Безнадежно он остановился на одном месте. Тарас оглянулся: уже никого не было позади его, все сотоварищи его полегли в разных местах поля. Их только было двое.
«Что, сынку?» сказал Тарас Бульба, глянувши ему в очи.
Андрий был безответен.
«Что, сынку?» повторил Tapaс. «Помогли тебе твои ляхи?»
Андрий не произнес ни слова; он стоял, как осужденный.
«Так продать, продать веру? Проклят тот и час, в который ты родился на свет!»
Сказавши это, он глянул с каким-то исступленно-сверкающим взглядом по сторонам.
«Ты думал, что я отдам кому-нибудь дитя свое? Нет! Я тебя породил, я тебя и убью! Стой и не шевелись, и не проси у господа бога отпущения: за такое дело не прощают на том свете!»
Андрий, бледный, как полотно, прошептал губами одно только имя, но это не было имя родины, или отца, или матери: это было имя прекрасной полячки.