Страница:
И из помещения спешно созданного им Горбачев-фонда его тоже демонстративно выгонят – чуть ли не с милицией. Внешне это будет напоминать сцену из известного фильма: «А теперь – Горбатый!»…
Унижения, которым подвергнется Горбачев, не идут ни в какое сравнение с санкциями против Ельцина. Небо и земля! Знай, конечно, генсек об этом наперед, сумей заглянуть он в будущее, вся история пошла бы совсем по другому пути.
В лучшем случае Ельцин уехал бы послом в какое-нибудь Буркина-Фасо и о том, что творится в Союзе, узнавал исключительно из МИДовских шифровок и сообщений ТАСС. И из ЦК вылетел бы в одно мгновение, с межгалактической скоростью.
А вместо этого сделали его министром, никакой работы демонстративно не спрашивали. Этакий свободный художник, но при должности и погонах. Делай, мол, чего пожелаешь, твори, выдумывай и пробуй. Хотя, по всем неписаным канонам, должны были, наоборот, загрузить его текучкой с головы до ног, надавать заведомо невыполнимых, провальных поручений.
Даже в рамках Госстроя сделать это было совсем нетрудно. Закрепить, например, за программой «Жилье-2000», по которой каждой советской семье к 2000 году обещано было по отдельной квартире. И все – не стало бы трибуна, сломался бы под гнетом несбыточных задач, ибо тогда уже всем было понятно, что программа эта сродни утопии. А раз завалил он важнейшее государственное дело – с легким сердцем можно уже окончательно низвергать его в тартарары.
Но вместо этого Борис Николаевич целыми днями был посвящен самому себе. Масса свободного времени позволяла ему продолжать активную общественную деятельность.
Точно Ленин, он принимает каких-то ходоков и калик-перехожих. Чтобы попасть к нему на аудиенцию, достаточно просто позвонить в приемную и попросить его помощника Льва Суханова о встрече.
«Общение с людьми, – признается Суханов, – имело для него буквально терапевтический эффект».
В дни, когда Ельцин не заряжался энергией народного почитания, смотреть на него без слез было невозможно.
Ельцинская секретарша Татьяна Пушкина вспоминает: «Иногда во время разговора, хватался вдруг за сердце, просил вызвать медсестру, которая делала ему внутримышечные уколы, чтобы снять боль. Лекарства, которые он всегда держал наготове в столе и носил с собой в кармане, уже не помогали…
Зайдешь, бывало, а он весь согнутый сидит – значит, судьба по нему еще раз стукнула. Потом голову поднимет – взгляд тяжелый, как будто головная боль мучает. Может что швырнуть в таком состоянии. В такой момент лучше на глаза не показываться. Но даже и через двойную дверь было слышно, как бушует один в кабинете, – бьет кулачищем по столу, по стене; стены дрожали – такой грохот стоял».
«Меня все время мучили головные боли, – вынужден был признавать и сам больной , – почти каждую ночь. Часто приезжала “скорая помощь”, мне делали укол, на какой-то срок все успокаивалось, а потом опять».
Куда уж в таком состоянии строить каждой семье по отдельной квартире?
Вот и получается, что, пока Горбачев с компанией – плохо ли, хорошо, – но работали , с утра до ночи пытались чего-то добиться, поменять, выстроить, Ельцин в то же самое время заливался соловьем перед случайными посетителями или в бешенстве крушил казенную мебель. Очень удобная позиция. Критиковать других всегда проще, чем делать чего-то самому. Хотя в Госстрое СССР – без сомнения – забот имелось предостаточно.
В архиве покойного Льва Суханова сохранился один занятнейший документ: набросок ельцинского письма к предсовмина Рыжкову. (Письмо это так и не было отправлено, потому нигде и никогда не всплывало.)
На пяти листах, исписанных крупным размашистым почерком, Ельцин доказывает, что «Госстрой – это ненужная, бюрократическая надстройка», которую следует упразднить, а вместо него создать некое Бюро Совмина по строительству, разбросав добрую половину функций по другим ведомствам.
Ельцин – по-прежнему верен себе. У него всегда найдется объяснение собственной пассивности и безделья. Зачем, скажите, гореть на работе, коли «Госстрой при наличии министерств не нужен». Вот, если сократите его, внемлете моим рекомендациям – это другое дело; тогда и поговорим.
И ладно бы, не щадил он себя, пахал сутками напролет. В таком случае его очередную революционную идею еще можно было бы объяснить тем, что Ельцин болел за дело, переживал. Так нет же.
Уже цитировавшийся ельцинский сослуживец Иван Сухомлин вспоминает, что сотрудники ведомства не могли даже пробиться к нему в кабинет по служебным вопросам. У его приемной всегда толпилась масса пришлых людей.
«Дежурный милиционер уже не в силах был остановить поток желающих попасть к Ельцину. Они в вестибюле проводили митинги, требовали, чтобы их пропустили, кричали, что у нас полицейское государство и прочее. Кончилось тем, что Баталин разрешил создать на первом этаже штаб Ельцина. Выделили огромную комнату, посадили туда человека, чтобы записывал вопросы, с какими приходили к нему».
Вот так травля ! Вот так ледниковый период !
Сохранилась масса воспоминаний журналистов о встречах с Ельциным в это время. Борис Николаевич не отказывал во взаимности никому.
Решил, например, корреспондент иркутской «молодежки» сделать интервью с «народным героем».
«Тупо беру справочник, ищу приемную Госстроя, звоню. Попадаю на его помощника Льва Суханова. Тот говорит: позвони завтра в 14.00. Завтра в 14.00 я оказался в переходе на Пушкинской, кручу диск телефона-автомата. Суханов: “Минуточку”. И вдруг на другом конце провода: “Шта-а”. Мама дорогая, Сам!?»
А вот рассказ, поведанный журналистом Виталием Москаленко, работавшим тогда в черниговской газете «Деснянская правда»:
«Написал я ему элементарное письмо, и однажды в служебный кабинет ко мне междугородний звонок – звонит помощник Ельцина Лев Евгеньевич Суханов: “Ельцин согласен дать интервью”».
Такое чувство, обратись к нему из школьной стенгазеты, даже и это не встретило бы отказа. Суханов еще бы и в учительскую перезвонил: как найти вашего редактора из 7-го «б»?
Борису Николаевичу было абсолютно все равно, перед кем выступать. Главное – процесс. Ну, и текущей работы поменьше.
Ему, точно профессиональному спортсмену, требовались постоянные тренировки для поддержания формы. Известный олимпийский принцип: не результат, а участие.
Правда, сколько бы часов не откровенничал он с журналистами, ни слова из этого в печати так и не появлялось. Уж такую роскошь Кремль мог себе еще позволить.
Уже подготовленное к публикации интервью его в «Огоньке» в последний момент было снято по команде ЦК. Не пропустили материал в «Московских новостях».
Лишь в августе 1988 года латвийская курортная газета «Юрмала» отважилась напечатать ельцинское интервью, взятое у него на отдыхе.
«Мы с вами прорвали зону молчания!» – радостно воскликнул после этого Ельцин, тряся руку журналисту Александру Ольбику.
В кратчайшие сроки интервью это разошлось по всему миру. Только в Союзе его перепечатало 140 (!) изданий. В некоторых регионах тиражи взрывоопасных газет отправлялись под нож. В ГДР, приказом Хонеккера, ввоз журнала «Спутник», его опубликовавшего, был строжайше запрещен, хотя текст являлся довольно безобидным: экспортный вариант по указке ЦК был безжалостно купирован.
Последний факт, кстати, вновь заставляет нас вернуться к теме ельцинской травли и жестоких репрессий.
Что же это за репрессии такие, если несчастной жертве дозволяется открыто пропагандировать свои идеи и мысли?
«Прорвавший блокаду» репортер Ольбик утверждает, что в «Спутнике» – международном советском пропагандистском журнале – сенсационное интервью было напечатано по команде ЦК КПСС.
«Готовился визит Горбачева в Штаты и наверху было решено: опубликовать в “Спутнике”, так как вопросы о демократизации в партии и об отношениях Горбачев – Ельцин были одними из самых тяжелых для советского руководителя».
Странно? Еще как!
«Не будь того интервью, – заверяет Ольбик, – не будь того резонанса, не перепечатай его сотни газет, возможно, вернулся бы Ельцин в Госстрой, поработал бы тихонько годик-другой, а потом, глядишь, и пенсия, огород в шесть соток – и все. Спичка – она маленькая, но если разлито море бензина, то такой может быть пожар!»
Иными словами, Горбачев сам себе накидывал петлю на шею. Еще и табуретку из-под ног лично пытался вышибить – чтоб никого понапрасну не беспокоить.
Чего стоит только интервью, которое Ельцин дал сразу трем американским телекомпаниям – Би-би-си, Си-би-эс, Эй-би-си – где, по обыкновению, поливал он Лигачева и власть, на чем свет стоит.
Откровения эти сделаны были с ведома и дозволения Гостелерадио СССР. Больше того, именно полководцы идеологического фронта определили список телекомпаний (желающих было куда больше) и отправили корреспондентов в госстроевский кабинет.
Потом, правда, Ельцина вызывал главный партийный инквизитор Соломенцев, сношал, требуя объяснений, но никаких оргвыводов сделано все равно не было…
Впору подумать о каком-то многоходовом, заумном кремлевском сценарии, по которому Ельцину отводилась роль детонатора, а Горбачеву – кукловода. Хотя смысл такой комбинации совершенно не ясен. Что получал с нее генсек? Разве что международные дифирамбы за свои либерализм и вольтерьянство. Глядите, его, мол, по кочкам несут, а он лишь покрякивает в ответ: давай, не боись, смелее наяривай!
Ельцина демонстрировали мировому сообществу, словно саблезубого тигра на привязи: так хозяева зоопарка предъявляют комиссии из «Гринписа» штатных хищников. И вольер – просторный, и мясо – пять раз в день. Точь-в-точь, как в естественных условиях обитания.
И все же не верится мне в такие сложные конструкции. По-моему, генсек просто недооценивал ситуацию до конца. Власть казалась ему незыблемой, вечной, и он играл с Ельциным, точно кошка с мышкой: ловил, отпускал, потом снова ловил. Вот и доигрался!
На партийном учете Ельцин стоял в Москве. Однако столичные коммунисты отказались доверять ему делегатский мандат.
Не прошла и попытка выдвинуть его от родного Свердловска, хотя кандидатуру бывшего вожака активно поддержали крупнейшие уральские предприятия – Уралмаш, Верх-Исетский и Электромеханический заводы.
«Систему придумали такую, – возмущенно пишет Ельцин, – партийные организации выдвигают множество кандидатур, затем этот список попадает в райком партии, там его просеивают; затем в горком партии – там просеивают еще раз, наконец, в обком или ЦК компартии республики. В узком кругу оставляли лишь тех, кто, в представлении аппарата, не подведет на конференции, будет выступать и голосовать так, как надо. Эта система действовала идеально, и фамилия Ельцин пропадала еще на подступах к главным верхам».
Возможно, так оно и было. Но тогда тем более не понятно, как ЦК пропустил его в делегаты от… Карелии, ведь даже чисто формально это было нарушением всех правил. К Карелии он имел отношение не больше, чем к островам Зеленого Мыса.
В изложении Льва Суханова, это якобы был такой дьявольский план, который придумали «манипуляторы от аппарата». Игнорировать Ельцина, как члена ЦК, они не могли, вот и включили его в карельскую делегацию, потому как ее «планировали “поднять” на балкон – своего рода Камчатку, прорваться с которой к трибуне, минуя многочисленные кордоны КГБ, было почти нереальным делом».
Не хочется в очередной (и далеко не последний) раз уличать ельцинистов в исторических подтасовках, но выхода нет. Потому как вся последующая череда событий прямо противоречит выкладкам Суханова.
Надо сказать, что XIX партконференция должна была стать знаковым, переломным событием. Своего рода этапом.
Ее планировали транслировать в прямом эфире на всю страну. А значит, любое острое выступление автоматически стало бы достоянием гласности.
Я сам, помню, с замиранием следил за драматичными партийными перипетиями. Всей семьей, вместе с соседями, внимали мы делегатам, боясь пропустить хоть слово, ибо интрига понятна была заранее.
К тому моменту страна уже знала, что Ельцин входит в число делегатов. От него ждали новых подвигов. Это было очевидно всем, кроме Генерального секретаря – вот уж, прости господи, дурак дураком.
К конференции Ельцин готовился серьезно. Свою будущую речь,как уверяет Суханов, он переписывал пятнадцать (!) раз, неизменно обкатывая каждый новый вариант на благодарных слушателях – родных и помощниках. Пять или шесть ночей он и вовсе не спал: волновался.
28 июля Кремлевский дворец съездов был переполнен. Ельцина, не стесняясь, разглядывали – кто в упор, кто со стороны – как заморскую, диковинную зверушку. Со времен пленума Московского горкома – уже почти полгода – на люди он не выходил.
Вместе с карельскими товарищами посадили его на галерку. Впрочем, это была единственная деталь, которая совпадает с заговорщицкой версией Суханова. Все остальное – уже от лукавого.
По регламенту, выступление Ельцина запланировано не было. Да и с какого перепуга должно оно было там появиться; обычного рядового делегата – одного из тысяч? Доклады делали далеко не все, даже члены Политбюро.
Но Ельцину очень нужно прорваться на трибуну. Это его последний, быть может, шанс вернуться в большую политику. И он пишет в президиум записку за запиской: дайте слово.
Реакция на них – нулевая. И тогда в заключительный день конференции, 1 июля, Борис Николаевич решается на откровенный демарш. Зажав в руке делегатский мандат – точно знамя над рейхстагом – он спускается вниз, прямиком к трибуне. Сотни вспышек фотокамер сопровождают его триумфальный марш-бросок.
Но где же те самые «многочисленные кордоны КГБ», о которых беспокоился Суханов? Ау?
Да в том-то и штука, что никаких «кордонов» не было. Точнее, охрана, конечно, по углам стояла, но распространялась исключительно на журналистов и обслугу. Чисто технически было невозможно спеленать делегата на глазах у многотысячного зала, под стрекот видеокамер и щелканье фотоаппаратов.
Негнущейся походкой Ельцин приближается к Горбачеву. («Трибуну брал как Зимний», – не без юмора скажет он потом.) Зал замирает. Вещающий что-то оратор – секретарь Ростовского обкома Володин – прерывается на полуслове. И в этой мгновенно образовавшейся тишине раздается сиплый ельцинский голос: «Я требую дать слово для выступления. Или ставьте вопрос на голосование всей конференции».
И генсек – странное дело! – согласно кивает.
Однако Ельцин в заднюю комнату идти отказывается. Он бесцеремонно усаживается в первый ряд и принимается терпеливо ждать. Вскоре его приглашают на сцену .
Ну, и где здесь зловещий заговор? Куда улетучились хитроумные интриги «манипуляторов от аппарата»?
Можно подумать, Горбачев не понимал, чем закончится выдвижение Ельцина делегатом конференции. Разумеется, понимал. Ждать от Бориса Николаевича послушания и непротивления – было бы форменной глупостью.
Зачем же тогда пустили его в зал? Зачем предоставили слово?
А как не предоставить – возражают в ответ оппоненты. Иначе, мол, неминуемо возник бы публичный скандал.
Полноте. Во-первых, скандала можно было избежать изначально. Не включать его в список делегатов, вывести из состава ЦК – и дело с концом.
А во-вторых, такой опытный аппаратчик, как Горбачев, даже в этих условиях вполне способен был обвести Ельцина вокруг пальца.
Пообещали бы ему слово в самом конце. А потом – не дали бы. Забыли. Проморгали. Для наглядности какого-нибудь клерка еще б и уволили – за нанесенную члену ЦК непоправимую обиду, но после. Когда страсти уже б улеглись.
Или же, идя навстречу его пожеланиям, вынесли бы вопрос о предоставлении трибуны на всеобщее голосование. Результат можно было предсказать заранее.
Более того. Еще заранее Горбачев отлично знал, что Ельцин полезет на трибуну.
Уже потом, после августовского путча, выяснится, что Ельцин неустанно находился под колпаком КГБ. За ним велась негласная слежка, его телефоны прослушивались, а госстроевский кабинет был напичкан «жучками».
(«Многое из того, что мы обсуждали в его кабинете, – пишет помощник Суханов, – тут же становилось достоянием “гласности”. У нас не было сомнений, что находимся в пределах досягаемости “большого уха”».)
Если учесть, что свой доклад Ельцин обкатывал на помощниках в кабинете пятнадцать раз – после каждой последующей правки – даже текст готовящегося выступления должен был быть известен наверху .
Секретарь московского горкома Юрий Прокофьев утверждает, что вечером, накануне последнего заседания ему позвонил домой второй секретарь МГК Юрий Беляков и сказал, что предполагается выступление Ельцина, и он, Беляков, «просит меня выступить против него».
То есть никакого «штурма Зимнего» и в помине не было. Напротив, Политбюро заведомо было готово к этому марш-броску.
Но вместо этого Бориса Николаевича любезно зовут к микрофону, и даже ставят перед ним чай в подстаканнике.
Первым делом Ельцин решает расставить акценты и отыграть назад прежние ошибки. Повод для этого представился отменный. Как раз накануне один из делегатов, начальник отделения аэрогидродинамического института Загайнов довольно резко прошелся по его персоне, возмутившись, почему это Ельцин дает интервью западным журналистам, а не советской печати? Еще Загайнов коснулся истории с МГК, сказав, что «невразумительное покаяние на пленуме Московского горкома не прояснило его позиции».
«Нам хотелось бы услышать его объяснения на конференции», – от имени рядовых коммунистов объявил он. Вот уж верно – не буди лиха, пока оно тихо.
Ельцин с радостью эти объяснения дает. Он громогласно объявляет, что его интервью в советских изданиях не пропускает цензура, вот и приходится общаться с иностранными корреспондентами.
Что же касается «нечленораздельного» выступления на расстрельном пленуме горкома, то был он «тяжело болен, прикован к кровати», врачи «накачали лекарствами», «и на этом пленуме я сидел, но что-то ощущать не мог, а говорить практически тем более».
Покончив со вступлением, Борис Николаевич переходит, собственно, к основной части доклада – той, что писана-переписана 15 раз.
Он вновь в своем привычном обличительно-прокурорском амплуа. Зал цепенеет, слушая его эскапады , время от времени взрываясь аплодисментами.
Ельцин говорит, что аппарат ЦК не перестроился, партия отстает от народа. Выборы руководителей, в том числе секретарей ЦК и генсека, должны быть всеобщими, прямыми и тайными, с четким ограничением возраста – до 65 лет – причем с уходом генерального, должно меняться и все Политбюро.
Под гул аплодисментов он предлагает незамедлительно избавиться от старого балласта, «доголосовавшегося до пятой звезды и кризиса общества», в разы сократить аппарат, ликвидировав, в частности, отраслевые отделы ЦК. Партия обязана стать открытой, с прозрачным бюджетом и свободой мнений.
Особый ажиотаж вызвали его обвинения в тотальной коррупции и чрезмерности привилегий большевистской верхушки – «если чего-то не хватает у нас, в социалистическом обществе, то нехватку должен ощущать в равной степени каждый без исключения».
«За 70 лет мы не решили главных вопросов, – бросает Ельцин, – накормить и одеть народ, обеспечить сферу услуг, решить социальные вопросы».
В эти минуты к экранам телевизоров, к динамикам радиоприемников прильнули миллионы людей. Ельцин говорил ровно то, о чем думал практически каждый, только публично не решался признать.
Это был истинный его звездный час, и он сам, почувствовав это, решил напоследок поставить эффектную точку.
«ЕЛЬЦИН: Товарищи делегаты! Щепетильный вопрос. Я хотел обратиться только по вопросу политической реабилитации меня лично после октябрьского пленума ЦК».
В зале поднимается шум, и Борис Николаевич, как профессиональный оратор, делает изысканный ход.
«Если вы считаете, что время уже не позволяет, тогда все», – разводит он руками и собирается как бы сойти с трибуны, но в дело вмешивается Горбачев.
«ГОРБАЧЕВ: Борис Николаевич, говори, просят. (Аплодисменты.) Я думаю, давайте мы с дела Ельцина снимем тайну. Пусть все, что считает Борис Николаевич сказать, скажет. А если что у нас с вами появится, тоже можно сказать. Пожалуйста, Борис Николаевич».
Генсек мало чем рисковал. Опыт октябрьского пленума и горкомовского аутодафе показывал, что по первому же мановению его руки сотни политически чутких партийцев рванут на трибуну и вновь начнут втаптывать ослушника в грязь. Каждое сказанное Ельциным слово легко может быть использовано против него. И Михаил Сергеевич, в добродушной манере, делает широкий, радушный жест.
В своей короткой, эмоциональной речи Ельцин просит отменить решение октябрьского пленума, в котором выступление его признавалось ошибочным.
Куда девалась прежняя его покаянная робость. Теперь он заявляет, что все сказанное им в октябре подтверждается самой жизнью. Единственной своей ошибкой Ельцин называет лишь момент выступления – канун 70-летия Октября. То есть претензии могут быть исключительно к форме, но никак не к содержанию.
«Это будет в духе перестройки, – восклицает Ельцин, – это будет демократично и, как мне кажется, поможет ей, добавив уверенности людям».
Эвон как! Получается, речь идет не о частном случае, не о конкретном выступлении и отдельно взятом партийце: о судьбе перестройки в целом. Перефразируя Людовика ХIV, Борис Николаевич вполне мог бы добавить: «Перестройка – это я».
Унижения, которым подвергнется Горбачев, не идут ни в какое сравнение с санкциями против Ельцина. Небо и земля! Знай, конечно, генсек об этом наперед, сумей заглянуть он в будущее, вся история пошла бы совсем по другому пути.
В лучшем случае Ельцин уехал бы послом в какое-нибудь Буркина-Фасо и о том, что творится в Союзе, узнавал исключительно из МИДовских шифровок и сообщений ТАСС. И из ЦК вылетел бы в одно мгновение, с межгалактической скоростью.
А вместо этого сделали его министром, никакой работы демонстративно не спрашивали. Этакий свободный художник, но при должности и погонах. Делай, мол, чего пожелаешь, твори, выдумывай и пробуй. Хотя, по всем неписаным канонам, должны были, наоборот, загрузить его текучкой с головы до ног, надавать заведомо невыполнимых, провальных поручений.
Даже в рамках Госстроя сделать это было совсем нетрудно. Закрепить, например, за программой «Жилье-2000», по которой каждой советской семье к 2000 году обещано было по отдельной квартире. И все – не стало бы трибуна, сломался бы под гнетом несбыточных задач, ибо тогда уже всем было понятно, что программа эта сродни утопии. А раз завалил он важнейшее государственное дело – с легким сердцем можно уже окончательно низвергать его в тартарары.
Но вместо этого Борис Николаевич целыми днями был посвящен самому себе. Масса свободного времени позволяла ему продолжать активную общественную деятельность.
Точно Ленин, он принимает каких-то ходоков и калик-перехожих. Чтобы попасть к нему на аудиенцию, достаточно просто позвонить в приемную и попросить его помощника Льва Суханова о встрече.
«Общение с людьми, – признается Суханов, – имело для него буквально терапевтический эффект».
МЕДИЦИНСКИЙ ДИАГНОЗЯ уже писал, что Ельцину постоянно требовалась эмоциональная подпитка. Он должен был чувствовать людское признание, массовую любовь. Без этого был он мертв и недвижим.
Истерия – термин, использующийся для обозначения своеобразного расстройства личности, в основе которого лежит демонстративность, театральность, стремление всегда быть в центре внимания. Люди с истерическими расстройствами в своих действиях рассчитывают в первую очередь на внешний эффект.
В дни, когда Ельцин не заряжался энергией народного почитания, смотреть на него без слез было невозможно.
Ельцинская секретарша Татьяна Пушкина вспоминает: «Иногда во время разговора, хватался вдруг за сердце, просил вызвать медсестру, которая делала ему внутримышечные уколы, чтобы снять боль. Лекарства, которые он всегда держал наготове в столе и носил с собой в кармане, уже не помогали…
Зайдешь, бывало, а он весь согнутый сидит – значит, судьба по нему еще раз стукнула. Потом голову поднимет – взгляд тяжелый, как будто головная боль мучает. Может что швырнуть в таком состоянии. В такой момент лучше на глаза не показываться. Но даже и через двойную дверь было слышно, как бушует один в кабинете, – бьет кулачищем по столу, по стене; стены дрожали – такой грохот стоял».
«Меня все время мучили головные боли, – вынужден был признавать и сам больной , – почти каждую ночь. Часто приезжала “скорая помощь”, мне делали укол, на какой-то срок все успокаивалось, а потом опять».
Куда уж в таком состоянии строить каждой семье по отдельной квартире?
Вот и получается, что, пока Горбачев с компанией – плохо ли, хорошо, – но работали , с утра до ночи пытались чего-то добиться, поменять, выстроить, Ельцин в то же самое время заливался соловьем перед случайными посетителями или в бешенстве крушил казенную мебель. Очень удобная позиция. Критиковать других всегда проще, чем делать чего-то самому. Хотя в Госстрое СССР – без сомнения – забот имелось предостаточно.
В архиве покойного Льва Суханова сохранился один занятнейший документ: набросок ельцинского письма к предсовмина Рыжкову. (Письмо это так и не было отправлено, потому нигде и никогда не всплывало.)
На пяти листах, исписанных крупным размашистым почерком, Ельцин доказывает, что «Госстрой – это ненужная, бюрократическая надстройка», которую следует упразднить, а вместо него создать некое Бюро Совмина по строительству, разбросав добрую половину функций по другим ведомствам.
Ельцин – по-прежнему верен себе. У него всегда найдется объяснение собственной пассивности и безделья. Зачем, скажите, гореть на работе, коли «Госстрой при наличии министерств не нужен». Вот, если сократите его, внемлете моим рекомендациям – это другое дело; тогда и поговорим.
И ладно бы, не щадил он себя, пахал сутками напролет. В таком случае его очередную революционную идею еще можно было бы объяснить тем, что Ельцин болел за дело, переживал. Так нет же.
Уже цитировавшийся ельцинский сослуживец Иван Сухомлин вспоминает, что сотрудники ведомства не могли даже пробиться к нему в кабинет по служебным вопросам. У его приемной всегда толпилась масса пришлых людей.
«Дежурный милиционер уже не в силах был остановить поток желающих попасть к Ельцину. Они в вестибюле проводили митинги, требовали, чтобы их пропустили, кричали, что у нас полицейское государство и прочее. Кончилось тем, что Баталин разрешил создать на первом этаже штаб Ельцина. Выделили огромную комнату, посадили туда человека, чтобы записывал вопросы, с какими приходили к нему».
Вот так травля ! Вот так ледниковый период !
Сохранилась масса воспоминаний журналистов о встречах с Ельциным в это время. Борис Николаевич не отказывал во взаимности никому.
Решил, например, корреспондент иркутской «молодежки» сделать интервью с «народным героем».
«Тупо беру справочник, ищу приемную Госстроя, звоню. Попадаю на его помощника Льва Суханова. Тот говорит: позвони завтра в 14.00. Завтра в 14.00 я оказался в переходе на Пушкинской, кручу диск телефона-автомата. Суханов: “Минуточку”. И вдруг на другом конце провода: “Шта-а”. Мама дорогая, Сам!?»
А вот рассказ, поведанный журналистом Виталием Москаленко, работавшим тогда в черниговской газете «Деснянская правда»:
«Написал я ему элементарное письмо, и однажды в служебный кабинет ко мне междугородний звонок – звонит помощник Ельцина Лев Евгеньевич Суханов: “Ельцин согласен дать интервью”».
Такое чувство, обратись к нему из школьной стенгазеты, даже и это не встретило бы отказа. Суханов еще бы и в учительскую перезвонил: как найти вашего редактора из 7-го «б»?
Борису Николаевичу было абсолютно все равно, перед кем выступать. Главное – процесс. Ну, и текущей работы поменьше.
Ему, точно профессиональному спортсмену, требовались постоянные тренировки для поддержания формы. Известный олимпийский принцип: не результат, а участие.
Правда, сколько бы часов не откровенничал он с журналистами, ни слова из этого в печати так и не появлялось. Уж такую роскошь Кремль мог себе еще позволить.
Уже подготовленное к публикации интервью его в «Огоньке» в последний момент было снято по команде ЦК. Не пропустили материал в «Московских новостях».
Лишь в августе 1988 года латвийская курортная газета «Юрмала» отважилась напечатать ельцинское интервью, взятое у него на отдыхе.
«Мы с вами прорвали зону молчания!» – радостно воскликнул после этого Ельцин, тряся руку журналисту Александру Ольбику.
В кратчайшие сроки интервью это разошлось по всему миру. Только в Союзе его перепечатало 140 (!) изданий. В некоторых регионах тиражи взрывоопасных газет отправлялись под нож. В ГДР, приказом Хонеккера, ввоз журнала «Спутник», его опубликовавшего, был строжайше запрещен, хотя текст являлся довольно безобидным: экспортный вариант по указке ЦК был безжалостно купирован.
Последний факт, кстати, вновь заставляет нас вернуться к теме ельцинской травли и жестоких репрессий.
Что же это за репрессии такие, если несчастной жертве дозволяется открыто пропагандировать свои идеи и мысли?
«Прорвавший блокаду» репортер Ольбик утверждает, что в «Спутнике» – международном советском пропагандистском журнале – сенсационное интервью было напечатано по команде ЦК КПСС.
«Готовился визит Горбачева в Штаты и наверху было решено: опубликовать в “Спутнике”, так как вопросы о демократизации в партии и об отношениях Горбачев – Ельцин были одними из самых тяжелых для советского руководителя».
Странно? Еще как!
«Не будь того интервью, – заверяет Ольбик, – не будь того резонанса, не перепечатай его сотни газет, возможно, вернулся бы Ельцин в Госстрой, поработал бы тихонько годик-другой, а потом, глядишь, и пенсия, огород в шесть соток – и все. Спичка – она маленькая, но если разлито море бензина, то такой может быть пожар!»
Иными словами, Горбачев сам себе накидывал петлю на шею. Еще и табуретку из-под ног лично пытался вышибить – чтоб никого понапрасну не беспокоить.
Чего стоит только интервью, которое Ельцин дал сразу трем американским телекомпаниям – Би-би-си, Си-би-эс, Эй-би-си – где, по обыкновению, поливал он Лигачева и власть, на чем свет стоит.
Откровения эти сделаны были с ведома и дозволения Гостелерадио СССР. Больше того, именно полководцы идеологического фронта определили список телекомпаний (желающих было куда больше) и отправили корреспондентов в госстроевский кабинет.
Потом, правда, Ельцина вызывал главный партийный инквизитор Соломенцев, сношал, требуя объяснений, но никаких оргвыводов сделано все равно не было…
Впору подумать о каком-то многоходовом, заумном кремлевском сценарии, по которому Ельцину отводилась роль детонатора, а Горбачеву – кукловода. Хотя смысл такой комбинации совершенно не ясен. Что получал с нее генсек? Разве что международные дифирамбы за свои либерализм и вольтерьянство. Глядите, его, мол, по кочкам несут, а он лишь покрякивает в ответ: давай, не боись, смелее наяривай!
Ельцина демонстрировали мировому сообществу, словно саблезубого тигра на привязи: так хозяева зоопарка предъявляют комиссии из «Гринписа» штатных хищников. И вольер – просторный, и мясо – пять раз в день. Точь-в-точь, как в естественных условиях обитания.
И все же не верится мне в такие сложные конструкции. По-моему, генсек просто недооценивал ситуацию до конца. Власть казалась ему незыблемой, вечной, и он играл с Ельциным, точно кошка с мышкой: ловил, отпускал, потом снова ловил. Вот и доигрался!
ИСТОРИЧЕСКАЯ ПАРАЛЛЕЛЬОдной из ключевых ошибок Горбачева стало избрание Ельцина делегатом ХIХ Всесоюзной партконференции. Вне всякого сомнения, произошло это с ведома Кремля. Генсек даже закрыл глаза на грубейшие нарушения процедуры.
По мере угасания революции 1905 года, в своей борьбе с Думой за восстановление прерогатив самодержца, Николай II все более широко использовал новые способы репрезентации своего образа. Великие исторические торжества: двухсотлетие Полтавской битвы в июне 1909 года, сотая годовщина Бородинского сражения в августе 1912 года и трехсотлетие Дома Романовых в феврале – мае 1913 года – представляли царя как лидера нации. Сами церемонии и официальное описание празднеств сводили присутствие Думы к минимуму или полностью исключали таковое; они апеллировали к союзу царя и народа, к соединяющим их узам, делавшим Николая II более истинным представителем их чувств, чем избираемые ими депутаты.
Николаевская кампания достигла апогея во время празднования трехсотлетия династии в 1913 году. Во-первых, была сделана попытка более широко популяризировать образ царя, сделать его и членов его семьи частью каждодневной жизни народа. Во-вторых, были использованы печатные средства массовой информации, чтобы изобразить царя истинным представителем народа, более близким к людям и более чутким к их нуждам, нежели Дума. Портреты царя и царской семьи помещались на новых почтовых марках, памятных монетах и китчевых сувенирах, посвященных торжествам. Фильмы знакомили массового зрителя со сценами императорских церемоний и эпизодами из прошлого России. Статьи в прессе и широко распространенная биография Николая II должны были ознакомить растущую читательскую аудиторию с подробностями официальной и частной жизни царя и представить его демократом.
В научной литературе вступление российской монархии в эру массовых коммуникаций почти не затрагивалось. Николай II порвал с традиционными формами репрезентации и перенес образ императора на рыночную площадь, в «потребительскую культуру», возникшую с ростом коммерции и промышленности. Изображение императора украшало материальные объекты, связывая его образ с областью мирского. Но предметы того же рода, что способствовали, по выражению Томаса Ричардса, усилению «приобретенной харизмы» королевы Виктории, – эти предметы могли отрицательно сказаться на харизме российского монарха. Многие из тех, кто с пиететом относился к царю, ощущали, что новые формы репрезентации подрывали достоинство государя, делая его более похожим на правителей и лидеров западных правительств.
(Из книги Ричарда Вортмана «Николай II и популяризация его образа в 1913 году»)
На партийном учете Ельцин стоял в Москве. Однако столичные коммунисты отказались доверять ему делегатский мандат.
Не прошла и попытка выдвинуть его от родного Свердловска, хотя кандидатуру бывшего вожака активно поддержали крупнейшие уральские предприятия – Уралмаш, Верх-Исетский и Электромеханический заводы.
«Систему придумали такую, – возмущенно пишет Ельцин, – партийные организации выдвигают множество кандидатур, затем этот список попадает в райком партии, там его просеивают; затем в горком партии – там просеивают еще раз, наконец, в обком или ЦК компартии республики. В узком кругу оставляли лишь тех, кто, в представлении аппарата, не подведет на конференции, будет выступать и голосовать так, как надо. Эта система действовала идеально, и фамилия Ельцин пропадала еще на подступах к главным верхам».
Возможно, так оно и было. Но тогда тем более не понятно, как ЦК пропустил его в делегаты от… Карелии, ведь даже чисто формально это было нарушением всех правил. К Карелии он имел отношение не больше, чем к островам Зеленого Мыса.
В изложении Льва Суханова, это якобы был такой дьявольский план, который придумали «манипуляторы от аппарата». Игнорировать Ельцина, как члена ЦК, они не могли, вот и включили его в карельскую делегацию, потому как ее «планировали “поднять” на балкон – своего рода Камчатку, прорваться с которой к трибуне, минуя многочисленные кордоны КГБ, было почти нереальным делом».
Не хочется в очередной (и далеко не последний) раз уличать ельцинистов в исторических подтасовках, но выхода нет. Потому как вся последующая череда событий прямо противоречит выкладкам Суханова.
Надо сказать, что XIX партконференция должна была стать знаковым, переломным событием. Своего рода этапом.
Ее планировали транслировать в прямом эфире на всю страну. А значит, любое острое выступление автоматически стало бы достоянием гласности.
Я сам, помню, с замиранием следил за драматичными партийными перипетиями. Всей семьей, вместе с соседями, внимали мы делегатам, боясь пропустить хоть слово, ибо интрига понятна была заранее.
К тому моменту страна уже знала, что Ельцин входит в число делегатов. От него ждали новых подвигов. Это было очевидно всем, кроме Генерального секретаря – вот уж, прости господи, дурак дураком.
К конференции Ельцин готовился серьезно. Свою будущую речь,как уверяет Суханов, он переписывал пятнадцать (!) раз, неизменно обкатывая каждый новый вариант на благодарных слушателях – родных и помощниках. Пять или шесть ночей он и вовсе не спал: волновался.
28 июля Кремлевский дворец съездов был переполнен. Ельцина, не стесняясь, разглядывали – кто в упор, кто со стороны – как заморскую, диковинную зверушку. Со времен пленума Московского горкома – уже почти полгода – на люди он не выходил.
Вместе с карельскими товарищами посадили его на галерку. Впрочем, это была единственная деталь, которая совпадает с заговорщицкой версией Суханова. Все остальное – уже от лукавого.
По регламенту, выступление Ельцина запланировано не было. Да и с какого перепуга должно оно было там появиться; обычного рядового делегата – одного из тысяч? Доклады делали далеко не все, даже члены Политбюро.
Но Ельцину очень нужно прорваться на трибуну. Это его последний, быть может, шанс вернуться в большую политику. И он пишет в президиум записку за запиской: дайте слово.
Реакция на них – нулевая. И тогда в заключительный день конференции, 1 июля, Борис Николаевич решается на откровенный демарш. Зажав в руке делегатский мандат – точно знамя над рейхстагом – он спускается вниз, прямиком к трибуне. Сотни вспышек фотокамер сопровождают его триумфальный марш-бросок.
Но где же те самые «многочисленные кордоны КГБ», о которых беспокоился Суханов? Ау?
Да в том-то и штука, что никаких «кордонов» не было. Точнее, охрана, конечно, по углам стояла, но распространялась исключительно на журналистов и обслугу. Чисто технически было невозможно спеленать делегата на глазах у многотысячного зала, под стрекот видеокамер и щелканье фотоаппаратов.
Негнущейся походкой Ельцин приближается к Горбачеву. («Трибуну брал как Зимний», – не без юмора скажет он потом.) Зал замирает. Вещающий что-то оратор – секретарь Ростовского обкома Володин – прерывается на полуслове. И в этой мгновенно образовавшейся тишине раздается сиплый ельцинский голос: «Я требую дать слово для выступления. Или ставьте вопрос на голосование всей конференции».
И генсек – странное дело! – согласно кивает.
МЕДИЦИНСКИЙ ДИАГНОЗ«Пригласи Бориса Николаевича в комнату президиума, – велит Горбачев своему помощнику Болдину, – и скажи, что я дам ему слово, но пусть он присядет, а не стоит перед трибуной».
Истерический синдром чаще всего возникает в экстремальных или конфликтных ситуациях. Благодаря своей живости и экспрессивности люди с истерическим расстройством легко устанавливают отношения с окружающими. Их эмоции выглядят преувеличенными и направлены исключительно на привлечение к себе внимания.
Однако Ельцин в заднюю комнату идти отказывается. Он бесцеремонно усаживается в первый ряд и принимается терпеливо ждать. Вскоре его приглашают на сцену .
Ну, и где здесь зловещий заговор? Куда улетучились хитроумные интриги «манипуляторов от аппарата»?
Можно подумать, Горбачев не понимал, чем закончится выдвижение Ельцина делегатом конференции. Разумеется, понимал. Ждать от Бориса Николаевича послушания и непротивления – было бы форменной глупостью.
Зачем же тогда пустили его в зал? Зачем предоставили слово?
А как не предоставить – возражают в ответ оппоненты. Иначе, мол, неминуемо возник бы публичный скандал.
Полноте. Во-первых, скандала можно было избежать изначально. Не включать его в список делегатов, вывести из состава ЦК – и дело с концом.
А во-вторых, такой опытный аппаратчик, как Горбачев, даже в этих условиях вполне способен был обвести Ельцина вокруг пальца.
Пообещали бы ему слово в самом конце. А потом – не дали бы. Забыли. Проморгали. Для наглядности какого-нибудь клерка еще б и уволили – за нанесенную члену ЦК непоправимую обиду, но после. Когда страсти уже б улеглись.
Или же, идя навстречу его пожеланиям, вынесли бы вопрос о предоставлении трибуны на всеобщее голосование. Результат можно было предсказать заранее.
Более того. Еще заранее Горбачев отлично знал, что Ельцин полезет на трибуну.
Уже потом, после августовского путча, выяснится, что Ельцин неустанно находился под колпаком КГБ. За ним велась негласная слежка, его телефоны прослушивались, а госстроевский кабинет был напичкан «жучками».
(«Многое из того, что мы обсуждали в его кабинете, – пишет помощник Суханов, – тут же становилось достоянием “гласности”. У нас не было сомнений, что находимся в пределах досягаемости “большого уха”».)
Если учесть, что свой доклад Ельцин обкатывал на помощниках в кабинете пятнадцать раз – после каждой последующей правки – даже текст готовящегося выступления должен был быть известен наверху .
Секретарь московского горкома Юрий Прокофьев утверждает, что вечером, накануне последнего заседания ему позвонил домой второй секретарь МГК Юрий Беляков и сказал, что предполагается выступление Ельцина, и он, Беляков, «просит меня выступить против него».
То есть никакого «штурма Зимнего» и в помине не было. Напротив, Политбюро заведомо было готово к этому марш-броску.
Но вместо этого Бориса Николаевича любезно зовут к микрофону, и даже ставят перед ним чай в подстаканнике.
Первым делом Ельцин решает расставить акценты и отыграть назад прежние ошибки. Повод для этого представился отменный. Как раз накануне один из делегатов, начальник отделения аэрогидродинамического института Загайнов довольно резко прошелся по его персоне, возмутившись, почему это Ельцин дает интервью западным журналистам, а не советской печати? Еще Загайнов коснулся истории с МГК, сказав, что «невразумительное покаяние на пленуме Московского горкома не прояснило его позиции».
«Нам хотелось бы услышать его объяснения на конференции», – от имени рядовых коммунистов объявил он. Вот уж верно – не буди лиха, пока оно тихо.
Ельцин с радостью эти объяснения дает. Он громогласно объявляет, что его интервью в советских изданиях не пропускает цензура, вот и приходится общаться с иностранными корреспондентами.
Что же касается «нечленораздельного» выступления на расстрельном пленуме горкома, то был он «тяжело болен, прикован к кровати», врачи «накачали лекарствами», «и на этом пленуме я сидел, но что-то ощущать не мог, а говорить практически тем более».
Покончив со вступлением, Борис Николаевич переходит, собственно, к основной части доклада – той, что писана-переписана 15 раз.
Он вновь в своем привычном обличительно-прокурорском амплуа. Зал цепенеет, слушая его эскапады , время от времени взрываясь аплодисментами.
Ельцин говорит, что аппарат ЦК не перестроился, партия отстает от народа. Выборы руководителей, в том числе секретарей ЦК и генсека, должны быть всеобщими, прямыми и тайными, с четким ограничением возраста – до 65 лет – причем с уходом генерального, должно меняться и все Политбюро.
Под гул аплодисментов он предлагает незамедлительно избавиться от старого балласта, «доголосовавшегося до пятой звезды и кризиса общества», в разы сократить аппарат, ликвидировав, в частности, отраслевые отделы ЦК. Партия обязана стать открытой, с прозрачным бюджетом и свободой мнений.
Особый ажиотаж вызвали его обвинения в тотальной коррупции и чрезмерности привилегий большевистской верхушки – «если чего-то не хватает у нас, в социалистическом обществе, то нехватку должен ощущать в равной степени каждый без исключения».
«За 70 лет мы не решили главных вопросов, – бросает Ельцин, – накормить и одеть народ, обеспечить сферу услуг, решить социальные вопросы».
В эти минуты к экранам телевизоров, к динамикам радиоприемников прильнули миллионы людей. Ельцин говорил ровно то, о чем думал практически каждый, только публично не решался признать.
Это был истинный его звездный час, и он сам, почувствовав это, решил напоследок поставить эффектную точку.
«ЕЛЬЦИН: Товарищи делегаты! Щепетильный вопрос. Я хотел обратиться только по вопросу политической реабилитации меня лично после октябрьского пленума ЦК».
В зале поднимается шум, и Борис Николаевич, как профессиональный оратор, делает изысканный ход.
«Если вы считаете, что время уже не позволяет, тогда все», – разводит он руками и собирается как бы сойти с трибуны, но в дело вмешивается Горбачев.
«ГОРБАЧЕВ: Борис Николаевич, говори, просят. (Аплодисменты.) Я думаю, давайте мы с дела Ельцина снимем тайну. Пусть все, что считает Борис Николаевич сказать, скажет. А если что у нас с вами появится, тоже можно сказать. Пожалуйста, Борис Николаевич».
Генсек мало чем рисковал. Опыт октябрьского пленума и горкомовского аутодафе показывал, что по первому же мановению его руки сотни политически чутких партийцев рванут на трибуну и вновь начнут втаптывать ослушника в грязь. Каждое сказанное Ельциным слово легко может быть использовано против него. И Михаил Сергеевич, в добродушной манере, делает широкий, радушный жест.
В своей короткой, эмоциональной речи Ельцин просит отменить решение октябрьского пленума, в котором выступление его признавалось ошибочным.
Куда девалась прежняя его покаянная робость. Теперь он заявляет, что все сказанное им в октябре подтверждается самой жизнью. Единственной своей ошибкой Ельцин называет лишь момент выступления – канун 70-летия Октября. То есть претензии могут быть исключительно к форме, но никак не к содержанию.
«Это будет в духе перестройки, – восклицает Ельцин, – это будет демократично и, как мне кажется, поможет ей, добавив уверенности людям».
Эвон как! Получается, речь идет не о частном случае, не о конкретном выступлении и отдельно взятом партийце: о судьбе перестройки в целом. Перефразируя Людовика ХIV, Борис Николаевич вполне мог бы добавить: «Перестройка – это я».