Страница:
Меня повели к "Черному ворону". Да сбудется речение в писании: пока ты был молод, ты сам препоясывался и ходил, куда хотел, а теперь препояшут тебя и повезут "амо же не хощеши"...
На "московском" вокзале мы сели в общий жесткий вагон грязного и обдрипанного новосибирского поезда, заняв отделение. У окна сели друг против друга я и "две шпалы", по бокам, к проходу, сели друг против друга мордастые "особоназначенцы", держа винтовки между колен. Какой воинственный эскорт для мирного писателя! Публика, сразу поняв в чем дело, испуганно косилась, недоумевая, какого это татя или убийцу везут со столь внушительным конвоем? Особенно торжественно выглядело шествие в уборную арестанта эскортировал конвойный с винтовкой и становился на карауле у открытых дверей {187} уборной. Тут же в коридорчике толпились курящие, с диким любопытством созерцая всю эту торжественную процедуру. А что, интересно, с таким же почетом или нет ехал в свою ссылку "академик Платонов"?
Итак - поехали: "прямо, прямо на восток". Медленно влекся поезд, медленно вертелись мысли. Чудесно описана такая поездка в книге "Золотой Рог" М. М. Пришвина. Только ехал он - без спецконвоя и мог разговаривать с пассажирами, я же мог разговаривать только с "двумя шпалами" или смотреть в окно. Никогда не относился я с предубеждением к форме и всегда помнил слова Герцена, что и к жандармскому мундиру надо уметь отнестись, как к человеку. А "две шпалы" оказались человеком тихим и скромным, больным и усталым. Полной противоположностью ему были оба конвойных, молодые владимирские парни, вконец развращенные легкой и сытой жизнью. Судя по их разговорам - законченные мерзавцы. Как уродует людей жизнь!
Разговаривал с "двумя шпалами" мало, все больше смотрел в окно. Проехали Вологду, подъезжали к Вятке. С интересом смотрел я на проселочные дороги, то и дело пересекавшие железный путь: почти сто лет тому назад по этим дорогам много раз ездил вятский чиновник, ссыльный Салтыков. В первом томе монографии о нем я подробно рассказал об этих его путешествиях, а вот теперь и сам еду в ссылку. Его вез в ссылку жандармский чин на перекладных, а меня везет теткин сын в поезде. Почета мне больше: Салтыкова не сопровождали два конвойных с ружьями.
Пермь. Урал. Сибирская равнина. Очень удивляли меня несжатые пшеничные поля. Мы проезжали их десятками верст. Потом - сжатые полосы, потом - снова хлеб на корню, вероятно, давно уже осыпавшийся: ведь было уже 12-ое сентября! Еще день пути, и еще день (читайте "Золотой Рог") - и поезд подошел к широкой и мутной Оби: Новосибирск. Вокзальные часы показывали московское {188} время 2 часа дня, но уже вечерело: на местных часах было 6 часов вечера. Пятнадцать лет тому назад я под таким же "спецконвоем" пять дней тащился от Петербурга до Москвы. Теперь же в пять дней мы доехали от Петербурга до центра Сибири.
Конвой повел меня в вокзальное ГПУ, откуда "две шпалы" позвонили куда следует по телефону, чтобы вызвать автомобиль. Часа через полтора явился грузовик - и я свершил торжественный въезд в столицу западной Сибири, прямо к зданию тетки; впрочем не к зданию, а к зданиям, так как в Новосибирске (как и во всех больших городах) учреждение это занимает обширные кварталы. "Две шпалы" сдали меня дежурному коменданту, а тот позвал некоего нижнего чина, который сонливо и кратко сказал мне:
"Пойдемте!".
Мне очень интересно было - куда он меня поведет? Ведь в Новосибирск я был доставлен на "свободное житье", а краткое "пойдемте!" очень пахло тюремной камерой. Но что поделаешь: препояшут и поведут тебя "амо же не хощеши"! Пошли. Нижний чин повел меня через улицу (конечно, "Коммунистическую") к воротам главного и нового большого здания новосибирской тетки, ввел во двор. В глубине двора стояло дряхлое двухэтажное здание с решетками и щитами на окнах. Вошли внутрь мимо дежурного, предложившего мне заполнить анкету, и проследовали в какую-то узенькую клетушку. Там нижний чин занялся осмотром моих вещей и конфисковал коробочки с лекарствами; а затем - о, праведные боги! - сонно сказал: "Разденьтесь до гола! Встаньте! Откройте рот! Повернитесь спиной! Нагнитесь! Покажите задницу! Повернитесь лицом! Поднимите;..!" В девятый - и последний раз!
... На берег радостно выносит
Мою ладью девятый вал!
Хвала вам, девяти Каменам!
{189} Я был совершенно потрясен, - и не тем, что обряд этот производился надо мной уже в девятый раз (хотя интересно бы знать сколько же раз "академик Платонов" испытывал эти знаки "глубокого уважения"?), а буквально совпадением этой обрядовой формулы с петербургской, лубянской, бутырской! In mezzo del camin между Финским заливом и Золотым Рогом я слышу ту же самую формулу. Уверен, что услышал бы ее и во Владивостоке! Я как-то раз спросил Михаила Пришвина, попавшего из-под Москвы во владивостокские края, что его там сразу больше всего поразило?
- А вот что, - отвечал он мне: я проехал прямо в глухую дебрь, за сотни верст от Владивостока, попал в далекий совхоз, и в избе, где остановился, нашел женщину, горько плакавшую о том, что потеряла заборную книжку. Тогда я сразу понял, что, хотя и проехал десять тысяч верст, но от Москвы так и не отъехал.
Вот такое же чувство было и у меня, когда я в новосибирском ДПЗ услышал буквальное повторение формулы ДПЗ петербургского.
По совершении обряда нижний чин ввел меня через дверь-решетку в коридор первого этажа, там дежурный распахнул передо мною дверь камеры No 42. В низкой и темной квадратной комнате справа и слева вдоль стен шли подъемные деревянные койки, по десять с каждой стороны. В углу - зловонное ведро без крышки, изображающее собою "парашу". У окна - высокий столик-шкапчик, за которым ужинали три унылых человека, один из них - в ужасающих отрепьях. Это была камера для уголовных. Я очутился в ней четвертым. Юбилейное чествование продолжалось и в Новосибирске.
В этой камере я провел почти девять суток, причем на другой же день камера стала заполняться, так что ко времени моего отбытия свободных коек уже не оставалось: наступала осень, подходила {190} "осенняя путина", и потому всяческая преступность в СССР начинала давать усиленные ростки. Быта камеры этой я описывать не буду, он ничем существенным не отличался от быта общей камеры бутырской тюрьмы; не буду много распространяться и о людях, хотя художник слова собрал бы среди них богатый и красочный разнообразный материал.
Был здесь и двадцатилетний беспризорник, в лохмотьях, кишевших насекомыми, арестованный за попытку перехода китайской границы. Был здесь и тихий тридцатилетний пахарь из далекой деревни, обвиняемый в распространении фальшивых "червонцев": ему всучили такой "червонец", а когда сам он пошел с ним за покупкой, то был арестован вместе с женой. Сидят уже три месяца. Трое детишек в деревне остались без призора. Человек совершенно невинный. Был здесь и нагловатый гепеушник, обвинявшийся "в преступлениях по должности". Он нисколько не унывал и был уверен, что во всяком концентрационном лагере снова всплывет на командные высоты. Был здесь и доставленный по этапу из Петербурга бывший помощник инспектора милиции по обвинению в бандитизме. Красочно рассказывал, как в отделении милиции избивают арестованных до-полусмерти, "да так, чтобы никакого знака на теле не оказалось". Был здесь и рабочий из Минусинска, арестованный за то, что брат его принимает участие в каких-то "черных бандах". Был здесь и бывший красный партизан, ныне служивший в каком-то учреждении. Целая группа лиц там "созналась" во вредительстве, а вот его никак не могли уговорить и убедить, что он тоже должен "сознаться". То, что он рассказывал, было до того потрясающим, что не только в Англии, но даже где нибудь и в Сербии немедленно арестовали бы следователей, так ведущих дело.
Но довольно: всего не расскажешь. Думалось: сколько выросло тюрем по лицу земли родной, сколько миллионов людей через них проходят, и сколько {191} же миллионов среди них совершенно ни в чем не повинных людей, если даже я, при ничтожном числе встреч и столкновений в двух общих камерах двух тюрем, встретил десятки невинных, уже месяцами сидевших и ожидавших - кто изолятора, кто концлагеря, кто ссылки, но никто - освобождения.
II.
Четвертый день уже пребывал я в этом обществе, но никакой ангел еще не приходил возмутить воду в сей купели Силоамской. Наконец, 17-го сентября, в третьем часу дня, меня вызвали и повели через двор в главное здание. Там меня вполне любезно принял какой-то чин из "секретно-политического отдела" и сообщил, что я буду выпущен на свободу "через полчаса". Я поинтересовался, что же я буду делать "на свободе", не имея с собой ни денег, ни вещей? Узнав о петербургском юбилейном номере с чемоданом и деньгами, он на минуту задумался, а потом сказал: "Мы дадим вам сейчас два-три адреса ссыльных, которые могут помочь вам устроиться, а также на днях выдадим вам и деньги". Порывшись в каких-то бумагах, он, действительно, выписал мне три адреса - а затем позвал нижнего чина, который препроводил меня обратно в камеру No 42.
Вернувшись в камеру, я собрал свои вещи и стал ждать. Однако, ждать пришлось довольно долго, так как обещанные "полчаса" протянулись ровно пять суток. Это был очередной номер юбилейного чествования и "глубокого уважения" тетки. И - если спросить еще и еще раз - как же обстояло дело с "академиком Платоновым"? Его повезли в Самару тоже под конвоем и с винтовками, тоже посадили там в общую камеру с уголовными, тоже держали в ней девять Дней? Затем - позвольте спросить: где же здесь "революционная законность"? Мое "дело" - закончено; "приговор" - объявлен; я отправлен на житье в {192} Новосибирск; но на основании какого же нового "дела" я вновь ввержен в новосибирское узилище? По какому праву? По какому закону? На все эти наивные вопросы - только один вразумительный ответ: это тебе не Англия!
Итак - еще пять суток в камере. Мой рассказ о ней был бы однако неполон, если бы я обошел молчанием те необозримые колонны поздравителей, которые выползали изо всех щелей с наступлением ночи. Несмотря на мой опыт 1919-го года, я и представить себе не мог, какие полчища клопов могут ютиться в щелях между досками нар, и какие мириады вшей могут гнездиться в рубищах уголовных сидельцев. Спать по ночам я совершенно не мог: чуть задремлешь, как со всех сторон в тебя впиваются сотни выползших на промысел клопов. А уберечься от батальонов вшей, наползавших и справа и слева, не было никакой возможности. Кстати сказать - именно в это время по Новосибирску (как, впрочем, и по другим российским городам) разгуливал сыпной тиф;
случай избавил меня от этого юбилейного поздравителя.
Когда "полчаса" продлилась в двести раз больше, чем это следовало по астрономическому времени, я решил, что по теткиным часам время движется слишком медленно и что следует подтолкнуть маятник. Утром 22-го сентября я вручил дежурному для передачи в "секретно-политический" отдел следующее тестуальное заявление:
"Отправленный в политическую ссылку (а не тюрьму) в Новосибирск и заключенный 14-го сентября в камеру для уголовных (No 42) новосибирского ДПЗ, я имел удовольствие услышать от Вас 17-го сего сентября, что незаконное мое заключение является "ошибкой", и что я буду освобожден "через полчаса". Так как с тех пор прошло почти пять суток, то, очевидно, имеются новые и серьезные - хотя и неизвестные мне - причины продолжающегося {193} содержания моего в тюрьме. Настоящим прошу Вас: или поставить меня в известность об этих причинах, или сообщить, когда же истекут указанные Вами полчаса. В случае неполучения ответа в течение сегодняшнего дня, вынужден буду избрать самые решительные формы протеста".
В начале десятого часа отправил я это послание, а в 11 часов утра явился дежурный и кратко сообщил:
"Собирайте вещи!". И через несколько минут я очутился "на свободе" - на улицах Новосибирска. День же пленения моего был двести тридцать второй. Долго отмывался я выйдя на свободу!
Здесь заканчивается тюремный календарь и серия юбилейно-тюремных торжеств, так что обо всем дальнейшем можно рассказать вкратце. И, чтобы покончить с Новосибирской теткой, надо сообщить еще, что мне предложено было явиться к ней через три дня для получения "вида на жительство" и сообщения своего адреса. Когда я явился, то мне было вручено 12 рублей и 50 копеек! Деньги эти я вернул тетке почтовым переводом, когда сам получил денежный перевод от В. Н. Двенадцать с полтиной - это двойной месячный оклад, который имеют право получать все ссыльные. Шесть рублей с четвертаком в месяц, двенадцать копеек золотом - не шутите!
Итак - я "на свободе". Выход ли из затхлой тюрьмы, солнечный ли новосибирский сентябрь, но в тюрьме осталась моя лихорадка, мучавшая меня и в пути и в уголовной новосибирской камере. Я пошел по трем указанным мне теткой адресатам. О первом не буду говорить: это оказался молодой петербургский инженер, заканчивавший в Новосибирске трехлетие своей ссылки и смертельно напуганный вопросом: почему вздумалось тетушке дать мне именно его адрес? Но два других встретили меня истинно-дружески и во многом помогли советами и делами. Это был - профессор-кооператор В. А. Кильчевский и {194} старый меньшевик (вернее - член польской социалистической партии) И. С. Гвиздор, пребывавший в сибирской ссылке с короткими перерывами с 1903 года - тоже тридцатилетний юбилей! Им обоим этими строками приношу искреннюю мою благодарность.
Об И. С. Гвиздоре следовало бы рассказать подробнее - настолько это интересная история. Приговоренный в 1903 году, как член партии ППС, к двенадцатилетней каторге и проведя весь этот срок в кандалах, он за два года революции вышел на поселение и обосновался на жительство в Барнауле. Революция сделала его городским головой этого города - и в течение ряда революционных лет волны революции то взносили его на свой гребень, то низвергали "в преисподния земли". Приходили "красные" - и сажали его во главе городского управления, приходили "белые" - и сажали его в тюрьму, угрожая расстрелом. Такие взлеты и падения перемежались не один раз. То он инспектировал тюрьму, как стоящий на вершине барнаульской власти, то сам сидел в этой тюрьме - и такая смена происходила не один раз. Одни и те же тюремщики уж и не знали, как к нему относиться. Он рассказывал такой смешной эпизод из своей жизни в эти годы.
- Пришли "белые" - и в шестой раз попал я в тюрьму. Ничего, сижу, дело привычное. Однако, опасно было - уж очень сильно грозились расстрелять на этот раз. Вот как-то тюремный надзиратель мне и говорит: "Товарищ Гвиздор, ну что вам здесь сидеть, еще неровен час и расстреляют, а тут опять придут красные, опять старшим в городе будете". - "Ну, что ж, говорю, за чем дело стало? Бери ключи и выпускай меня на свободу!" - "Не так-то просто, говорит, за воротами ограды часовой стоит, он не наш, того и гляди, донесет. Ну, да мы это дело устроим. Сегодня на вечерней прогулке по двору, когда будем всех вас в тюрьму загонять, вы громко попросите, чтобы мы вас по малому делу еще на минутку на дворе {195} оставили". - "Ну, а потом что?" - "А потом сами увидите".
- Ладно, не стал я расспрашивать, дождался вечерней прогулки и все по-ихнему сделал. Зима была лютая, снежная, снегу - выше головы. Как остался я один на дворе с четырьмя надзирателями, один из них подскочил ко мне, да как даст под ноги - так я и растянулся на снегу. А двое других схватили меня, один за ноги, другой за голову, раскачали, да как перекинут через ограду высоченную, сажени в полторы. Я в своей тяжелой шубе летел-летел вверх, а потом еще быстрее вниз, прямо в сугроб, точно в сено вкопался. Однако вскочил, смотрю - санки стоят, в них жена моя сидит, лошадь сдерживает. Я - в сани, лошадь рванула, а за частоколом слышу свистки, крики: держи, держи, бежал! Стрелять из револьвера стали, часовой тоже с их примеру неведомо в кого выпалил. Примчались мы на знакомую заимку, я там с месяц и отсиделся. Потом пришли "красные" - и снова я городским головой тюрьму инспектирую. Надзиратели рады, кланяются: поздравляем товарищ Гвиздор! А я им говорю: - Ну, спасибо, такие-сякие! Только смотрите, чтобы при мне таких штук не было! Знаю я теперь, как из вашей тюрьмы убежать можно!
Еще до революции женился он на фабричной работнице, ярой большевичке. Но когда у власти в Сибири утвердились большевики, то Гвиздора начали мотать по тюрьмам и ссылкам, как бывшего меньшевика, а значит и контрреволюционера. Жена стала после этого ярой антибольшевичкой, и если бы записать все ее яркие рассказы о борьбе мужа с чекистами и гепеушниками, то тетради бы нехватило. Но так и быть, запишу хоть один ее бесхитростный рассказ.
- Сидели мы в Чимкенте, в ссылке на три года. Поздно вечером я с квартирной хозяйкой доспевший квас по бутылкам разливала, вдруг стук в дверь с обыском пожаловали! Главный из них развалился в кресле и говорит: "Вот хорошо, кваску попить можно, {196} ночь такая жаркая!" -А хозяйка и рада, несет ему на подносе бутылку кваса и стакан. Я подскочила, хвать бутылку - и в дребезги об пол. - "Еще чего недоставало, говорю, незванные гости с обыском пришли, да всех их тут квасом угощать! Пускай воды напьются, и того с них довольно!" - Чекист посмотрел на меня, да видит, что я женщина не робкого десятка, и ничего, промолчал, стал в ящиках стола рыться. Вынул цепь, спрашивает мужа: "Это что такое?" - А муж говорит: "Это мой революционный орден, я на этой цепи двенадцать лет в каторге сидел". - А чекист отвалился на спинку кресла, да этак презрительно: "Ха! ха! ха!"
Тут вскипело все во мне, бросилась я к нему, двумя руками за горло схватила и трясу: "Мерзавец, говорю, выродок, над чем смеешься! На колени должен встать пред этой цепью да приложиться к ней! Какой же ты после этого революционер, собачья ты шерсть!" - Он вскочил, за револьвер схватился, однако опомнился, присмирел и стал молча после этого обыск вести. Ничего не нашли, ушли, оставили нас в покое. - На следующее утро стою в очереди за молоком и поссорилась за очередь с какой-то гражданкой, шум подняли, народ собрался. Смотрю проходит вчерашний чекист, подошел, спрашивает, в чем дело? Ему объяснили, а он поглядел на меня, признал, и говорит той гражданке: - "Вы, говорит, гражданка с этой язвой лучше не связывайтесь, добра вам от этого не будет". И ушел...
После ссылки в Чимкенте И. С. Гвиздор попал (еще раз) в барнаульскую тюрьму, где просидел два года по обвинению в организации меньшевистской группировки в Барнауле, оттуда попал на три года в ссылку в Семипалатинск, оттуда снова в тюрьму и вот теперь досиживал трехлетний срок ссылки в Новосибирске. В конце сентября 1903 года был арестован и начал свой круг каторги, тюрем и ссылок; поэтому теперь, в конце 1933 года он праздновал свой {197} тридцатилетний юбилей, - не моему юбилею чета! Устроил вечеринку и пригласил нас - проф. Кильчевского, меня и еще трех новосибирских товарищей ссыльных на "настоящие сибирские пельмени". Если сказать, что на нас семерых было изготовлено, как сообщила его жена, полторы тысячи пельменей и что (это самое удивительное) мы их без остатка съели, то сибирский пир будет обрисован достаточно ярко. Правда, сибирские пельмени - очень маленькие, но все-таки...
Семья Гвиздора оказывала мне самое дружеское внимание во время всей моей короткой новосибирской ссылки. Уехав из Новосибирска, я переписывался с ними и питаю глубокую благодарность к этим добрым и мужественным людям, истинным революционерам по духу. В царстве большевиков место этим людям - конечно, не у власти, а в тюрьме и ссылке.
Но пора закончить рассказ о моей новосибирской ссылке.
Быт моей жизни в Новосибирске был очень красочен и я юмористически описывал его в письмах к В. Н., но к теме юбилейного чествования имеет отношение разве только одно обстоятельство: я приютился в обывательской семье, относившейся ко мне очень мило, но имевшей возможность предоставить мне только диван (увы - с клопами!) в небольшой комнате, где и без того помещались муж с женою и двумя маленькими детьми. Ни о какой работе в таких условиях нечего было и думать.
Три раза в месяц должен был я, как и всякий ссыльный, являться "на регистрацию" (не уехал ли, не сбежал ли). Но мне только трижды пришлось нанести тетушке этот визит: совершенно неожиданно получил я "повестку" от "ППОГПУ Западной Сибири" (первые две буквы означают: "полномочное представительство") с предложением "явиться по делу" 31-го октября в означенное "ПП". Явившись, я узнал, что по предписанию из Москвы Новосибирск {198} заменяется мне Саратовым, куда мне и предназначается выехать незамедлительно. Откуда подул такой ветер - не знаю, ибо ни я, ни В. Н. не предпринимали решительно никаких шагов, не возбуждали никаких "ходатайств".
Пришлось прощаться с Новосибирском, что, по правде сказать, я сделал без большого огорчения. На этот раз я ехал - вы подумайте! - без конвоя, свободным гражданином, и даже по бесплатной "литере" ГПУ, так что и контроль, и публика принимали меня за теткиного сына. 9-го ноября выехал я из Новосибирска - и снова в окне вагона замелькали бескрайние сибирские степи, теперь уже запорошенные первым снегом (зима была очень поздняя). Из-под снега грустно торчали несжатые колосья пшеничных нив - тысячи и тысячи десятин.
За два месяца моей поездки туда и обратно никакого улучшения заметно не было. Я, разумеется, сразу догадался, что это - дело вредительских рук нашей организации, идейным центром которой был я, а периферийной группой практической работы - звено А. И. Байдина. Не могу признаться, чтобы меня охватило раскаяние при виде этого злого дела рук моих, но должен сказать, что, глядя на эту грустную картину, я ясно понял - почему я теперь еду по сибирским степям, а не работаю за своим письменным столом. Предлог, повод и причина моего "дела" выяснились мне с совершенной очевидностью. Однако - сперва закончу свою одиссею.
13-го ноября, в 13 часов дня, в вагоне No 13, с плацкартой No 13 (и опять Чехов вспомнился!) прибыл я в Саратов. Город только начал оправляться от ужасов голодного года, сыпного тифа и жуткого лета, когда трупы умерших от голода валялись по всем улицам. Саратовцы порассказали мне такое, перед чем наш петербургский голод 1919-1920 гг. кажется детской шуткой.
Первым юбилейным поздравителем в Саратове явился трамвайный жулик, ловко {199} выудивший из моего кармана кошелек, так что и в Саратове я очутился в новосибирском положении. Но это уже - быт, рассказывать о нем не стоит. Повторяю только, что провинциальный быт Симферополя в 1902 году и Саратова через тридцать лет - два сапога пара. Новое - не в быту, а над бытом.
Так попал я "к тетке, в глушь, в Саратов". К тетке явился я в день приезда, получил от нее "вид на жительство". В нем значилось: "Дано адм. высланному (имярек), прикрепленному к месту жительства гор. Саратов. Упомянутый высланный обязан ежемесячной (зачеркнуто и надписано: два раза в месяц) явкой в органы ОГПУ на регистрацию". Безграмотно, но кратко. Однако не прошло и месяца, как мне было заявлено, что впредь, в исключение от общего правила, я обязан являться на регистрацию через каждые четыре дня в пятый. Считаю это еще одним - и быть может не последним - проявлением нежной заботливости тетушки, ее "глубокого уважения" и юбилейного чествования. Тут кстати спросить: а как же обстояло дело... Впрочем не будем больше повторять этого юмористического, иронического и надоевшего лейт-мотива.
III.
Только иронически и юмористически можно было описывать всю эту эпопею издевательств и юбилейных чествований - другого тона по нынешним временам не найти. Издевательства заключались, конечно, не в формах, вполне обычных, а в том соусе "глубокого уважения", под которым эти формы подавались. Это первое. А второе: главным издевательством было, разумеется, само "дело" об организации, которое тетушка стряпала, потешаясь втихомолку. Но можно поговорить и серьезно. Тогда выяснится - где те причины, по которым я отпраздновал тридцатилетний юбилей своей литературной деятельности в тюрьме и ссылке.
{200} Предлог, повод и причина всего этого дела - ясны, как на ладони. Предлогом для действий ГПУ послужила речь Сталина, напечатанная в газетах в самом начале января 1933 года. В ней между прочим провалы колхозной политики 1932 года объяснялись "вредительством", к искоренению которого необходимо принять самые решительные меры. Не успела просохнуть краска на этих газетных листах, как работа теткиных сынов закипела. Весь январь 1933 года приходилось слышать о десятках арестов, - а они шли сотнями и тысячами - "весенняя путина!" Людей арестовывали пачками по самым диким и неправдоподобным обвинениям. Тюрьмы были набиты и переполнены.
Кривая преступности взлетела вверх стрелой самым фантастическим образом. Вся эта вакханалия продолжалась до конца зимы, до летнего сезона отпусков и курортов. Теткины архивы могут подтвердить все это точными статистическими цифрами.
Один только пример, о котором я узнал уже по выходе из тюрьмы. В середине марта 1933 года жители Царского Села были удивлены зрелищем ранней утренней процессии: гнали стадо в несколько десятков голов - известных местных педагогов, мужчин и женщин. Это были арестованные и препровождаемые в тюрьму преподаватели и преподавательницы разных школ Царского Села, обвиняемые, как потом оказалось, в организации вредительской контрреволюционной группировки. Перевезли их в "Кресты", продержали в тюрьме несколько месяцев, а потом большинство было возвращено по домам. Впрочем, одну учительницу из этой партии я встретил в Новосибирске, а другого педагога - в Саратове. Значит были и другие высланные и сосланные, столь же ни в чем неповинные люди. Они порассказали мне потом столь замечательные вещи об обвинении и допросах, что много страниц понадобилось бы для записи их красочных рассказов. Но довольно и {201} сказанного выше. Этот один пример характеризует ту вакханалию бессмысленных арестов, предлогом для которых послужила январская речь Сталина.
На "московском" вокзале мы сели в общий жесткий вагон грязного и обдрипанного новосибирского поезда, заняв отделение. У окна сели друг против друга я и "две шпалы", по бокам, к проходу, сели друг против друга мордастые "особоназначенцы", держа винтовки между колен. Какой воинственный эскорт для мирного писателя! Публика, сразу поняв в чем дело, испуганно косилась, недоумевая, какого это татя или убийцу везут со столь внушительным конвоем? Особенно торжественно выглядело шествие в уборную арестанта эскортировал конвойный с винтовкой и становился на карауле у открытых дверей {187} уборной. Тут же в коридорчике толпились курящие, с диким любопытством созерцая всю эту торжественную процедуру. А что, интересно, с таким же почетом или нет ехал в свою ссылку "академик Платонов"?
Итак - поехали: "прямо, прямо на восток". Медленно влекся поезд, медленно вертелись мысли. Чудесно описана такая поездка в книге "Золотой Рог" М. М. Пришвина. Только ехал он - без спецконвоя и мог разговаривать с пассажирами, я же мог разговаривать только с "двумя шпалами" или смотреть в окно. Никогда не относился я с предубеждением к форме и всегда помнил слова Герцена, что и к жандармскому мундиру надо уметь отнестись, как к человеку. А "две шпалы" оказались человеком тихим и скромным, больным и усталым. Полной противоположностью ему были оба конвойных, молодые владимирские парни, вконец развращенные легкой и сытой жизнью. Судя по их разговорам - законченные мерзавцы. Как уродует людей жизнь!
Разговаривал с "двумя шпалами" мало, все больше смотрел в окно. Проехали Вологду, подъезжали к Вятке. С интересом смотрел я на проселочные дороги, то и дело пересекавшие железный путь: почти сто лет тому назад по этим дорогам много раз ездил вятский чиновник, ссыльный Салтыков. В первом томе монографии о нем я подробно рассказал об этих его путешествиях, а вот теперь и сам еду в ссылку. Его вез в ссылку жандармский чин на перекладных, а меня везет теткин сын в поезде. Почета мне больше: Салтыкова не сопровождали два конвойных с ружьями.
Пермь. Урал. Сибирская равнина. Очень удивляли меня несжатые пшеничные поля. Мы проезжали их десятками верст. Потом - сжатые полосы, потом - снова хлеб на корню, вероятно, давно уже осыпавшийся: ведь было уже 12-ое сентября! Еще день пути, и еще день (читайте "Золотой Рог") - и поезд подошел к широкой и мутной Оби: Новосибирск. Вокзальные часы показывали московское {188} время 2 часа дня, но уже вечерело: на местных часах было 6 часов вечера. Пятнадцать лет тому назад я под таким же "спецконвоем" пять дней тащился от Петербурга до Москвы. Теперь же в пять дней мы доехали от Петербурга до центра Сибири.
Конвой повел меня в вокзальное ГПУ, откуда "две шпалы" позвонили куда следует по телефону, чтобы вызвать автомобиль. Часа через полтора явился грузовик - и я свершил торжественный въезд в столицу западной Сибири, прямо к зданию тетки; впрочем не к зданию, а к зданиям, так как в Новосибирске (как и во всех больших городах) учреждение это занимает обширные кварталы. "Две шпалы" сдали меня дежурному коменданту, а тот позвал некоего нижнего чина, который сонливо и кратко сказал мне:
"Пойдемте!".
Мне очень интересно было - куда он меня поведет? Ведь в Новосибирск я был доставлен на "свободное житье", а краткое "пойдемте!" очень пахло тюремной камерой. Но что поделаешь: препояшут и поведут тебя "амо же не хощеши"! Пошли. Нижний чин повел меня через улицу (конечно, "Коммунистическую") к воротам главного и нового большого здания новосибирской тетки, ввел во двор. В глубине двора стояло дряхлое двухэтажное здание с решетками и щитами на окнах. Вошли внутрь мимо дежурного, предложившего мне заполнить анкету, и проследовали в какую-то узенькую клетушку. Там нижний чин занялся осмотром моих вещей и конфисковал коробочки с лекарствами; а затем - о, праведные боги! - сонно сказал: "Разденьтесь до гола! Встаньте! Откройте рот! Повернитесь спиной! Нагнитесь! Покажите задницу! Повернитесь лицом! Поднимите;..!" В девятый - и последний раз!
... На берег радостно выносит
Мою ладью девятый вал!
Хвала вам, девяти Каменам!
{189} Я был совершенно потрясен, - и не тем, что обряд этот производился надо мной уже в девятый раз (хотя интересно бы знать сколько же раз "академик Платонов" испытывал эти знаки "глубокого уважения"?), а буквально совпадением этой обрядовой формулы с петербургской, лубянской, бутырской! In mezzo del camin между Финским заливом и Золотым Рогом я слышу ту же самую формулу. Уверен, что услышал бы ее и во Владивостоке! Я как-то раз спросил Михаила Пришвина, попавшего из-под Москвы во владивостокские края, что его там сразу больше всего поразило?
- А вот что, - отвечал он мне: я проехал прямо в глухую дебрь, за сотни верст от Владивостока, попал в далекий совхоз, и в избе, где остановился, нашел женщину, горько плакавшую о том, что потеряла заборную книжку. Тогда я сразу понял, что, хотя и проехал десять тысяч верст, но от Москвы так и не отъехал.
Вот такое же чувство было и у меня, когда я в новосибирском ДПЗ услышал буквальное повторение формулы ДПЗ петербургского.
По совершении обряда нижний чин ввел меня через дверь-решетку в коридор первого этажа, там дежурный распахнул передо мною дверь камеры No 42. В низкой и темной квадратной комнате справа и слева вдоль стен шли подъемные деревянные койки, по десять с каждой стороны. В углу - зловонное ведро без крышки, изображающее собою "парашу". У окна - высокий столик-шкапчик, за которым ужинали три унылых человека, один из них - в ужасающих отрепьях. Это была камера для уголовных. Я очутился в ней четвертым. Юбилейное чествование продолжалось и в Новосибирске.
В этой камере я провел почти девять суток, причем на другой же день камера стала заполняться, так что ко времени моего отбытия свободных коек уже не оставалось: наступала осень, подходила {190} "осенняя путина", и потому всяческая преступность в СССР начинала давать усиленные ростки. Быта камеры этой я описывать не буду, он ничем существенным не отличался от быта общей камеры бутырской тюрьмы; не буду много распространяться и о людях, хотя художник слова собрал бы среди них богатый и красочный разнообразный материал.
Был здесь и двадцатилетний беспризорник, в лохмотьях, кишевших насекомыми, арестованный за попытку перехода китайской границы. Был здесь и тихий тридцатилетний пахарь из далекой деревни, обвиняемый в распространении фальшивых "червонцев": ему всучили такой "червонец", а когда сам он пошел с ним за покупкой, то был арестован вместе с женой. Сидят уже три месяца. Трое детишек в деревне остались без призора. Человек совершенно невинный. Был здесь и нагловатый гепеушник, обвинявшийся "в преступлениях по должности". Он нисколько не унывал и был уверен, что во всяком концентрационном лагере снова всплывет на командные высоты. Был здесь и доставленный по этапу из Петербурга бывший помощник инспектора милиции по обвинению в бандитизме. Красочно рассказывал, как в отделении милиции избивают арестованных до-полусмерти, "да так, чтобы никакого знака на теле не оказалось". Был здесь и рабочий из Минусинска, арестованный за то, что брат его принимает участие в каких-то "черных бандах". Был здесь и бывший красный партизан, ныне служивший в каком-то учреждении. Целая группа лиц там "созналась" во вредительстве, а вот его никак не могли уговорить и убедить, что он тоже должен "сознаться". То, что он рассказывал, было до того потрясающим, что не только в Англии, но даже где нибудь и в Сербии немедленно арестовали бы следователей, так ведущих дело.
Но довольно: всего не расскажешь. Думалось: сколько выросло тюрем по лицу земли родной, сколько миллионов людей через них проходят, и сколько {191} же миллионов среди них совершенно ни в чем не повинных людей, если даже я, при ничтожном числе встреч и столкновений в двух общих камерах двух тюрем, встретил десятки невинных, уже месяцами сидевших и ожидавших - кто изолятора, кто концлагеря, кто ссылки, но никто - освобождения.
II.
Четвертый день уже пребывал я в этом обществе, но никакой ангел еще не приходил возмутить воду в сей купели Силоамской. Наконец, 17-го сентября, в третьем часу дня, меня вызвали и повели через двор в главное здание. Там меня вполне любезно принял какой-то чин из "секретно-политического отдела" и сообщил, что я буду выпущен на свободу "через полчаса". Я поинтересовался, что же я буду делать "на свободе", не имея с собой ни денег, ни вещей? Узнав о петербургском юбилейном номере с чемоданом и деньгами, он на минуту задумался, а потом сказал: "Мы дадим вам сейчас два-три адреса ссыльных, которые могут помочь вам устроиться, а также на днях выдадим вам и деньги". Порывшись в каких-то бумагах, он, действительно, выписал мне три адреса - а затем позвал нижнего чина, который препроводил меня обратно в камеру No 42.
Вернувшись в камеру, я собрал свои вещи и стал ждать. Однако, ждать пришлось довольно долго, так как обещанные "полчаса" протянулись ровно пять суток. Это был очередной номер юбилейного чествования и "глубокого уважения" тетки. И - если спросить еще и еще раз - как же обстояло дело с "академиком Платоновым"? Его повезли в Самару тоже под конвоем и с винтовками, тоже посадили там в общую камеру с уголовными, тоже держали в ней девять Дней? Затем - позвольте спросить: где же здесь "революционная законность"? Мое "дело" - закончено; "приговор" - объявлен; я отправлен на житье в {192} Новосибирск; но на основании какого же нового "дела" я вновь ввержен в новосибирское узилище? По какому праву? По какому закону? На все эти наивные вопросы - только один вразумительный ответ: это тебе не Англия!
Итак - еще пять суток в камере. Мой рассказ о ней был бы однако неполон, если бы я обошел молчанием те необозримые колонны поздравителей, которые выползали изо всех щелей с наступлением ночи. Несмотря на мой опыт 1919-го года, я и представить себе не мог, какие полчища клопов могут ютиться в щелях между досками нар, и какие мириады вшей могут гнездиться в рубищах уголовных сидельцев. Спать по ночам я совершенно не мог: чуть задремлешь, как со всех сторон в тебя впиваются сотни выползших на промысел клопов. А уберечься от батальонов вшей, наползавших и справа и слева, не было никакой возможности. Кстати сказать - именно в это время по Новосибирску (как, впрочем, и по другим российским городам) разгуливал сыпной тиф;
случай избавил меня от этого юбилейного поздравителя.
Когда "полчаса" продлилась в двести раз больше, чем это следовало по астрономическому времени, я решил, что по теткиным часам время движется слишком медленно и что следует подтолкнуть маятник. Утром 22-го сентября я вручил дежурному для передачи в "секретно-политический" отдел следующее тестуальное заявление:
"Отправленный в политическую ссылку (а не тюрьму) в Новосибирск и заключенный 14-го сентября в камеру для уголовных (No 42) новосибирского ДПЗ, я имел удовольствие услышать от Вас 17-го сего сентября, что незаконное мое заключение является "ошибкой", и что я буду освобожден "через полчаса". Так как с тех пор прошло почти пять суток, то, очевидно, имеются новые и серьезные - хотя и неизвестные мне - причины продолжающегося {193} содержания моего в тюрьме. Настоящим прошу Вас: или поставить меня в известность об этих причинах, или сообщить, когда же истекут указанные Вами полчаса. В случае неполучения ответа в течение сегодняшнего дня, вынужден буду избрать самые решительные формы протеста".
В начале десятого часа отправил я это послание, а в 11 часов утра явился дежурный и кратко сообщил:
"Собирайте вещи!". И через несколько минут я очутился "на свободе" - на улицах Новосибирска. День же пленения моего был двести тридцать второй. Долго отмывался я выйдя на свободу!
Здесь заканчивается тюремный календарь и серия юбилейно-тюремных торжеств, так что обо всем дальнейшем можно рассказать вкратце. И, чтобы покончить с Новосибирской теткой, надо сообщить еще, что мне предложено было явиться к ней через три дня для получения "вида на жительство" и сообщения своего адреса. Когда я явился, то мне было вручено 12 рублей и 50 копеек! Деньги эти я вернул тетке почтовым переводом, когда сам получил денежный перевод от В. Н. Двенадцать с полтиной - это двойной месячный оклад, который имеют право получать все ссыльные. Шесть рублей с четвертаком в месяц, двенадцать копеек золотом - не шутите!
Итак - я "на свободе". Выход ли из затхлой тюрьмы, солнечный ли новосибирский сентябрь, но в тюрьме осталась моя лихорадка, мучавшая меня и в пути и в уголовной новосибирской камере. Я пошел по трем указанным мне теткой адресатам. О первом не буду говорить: это оказался молодой петербургский инженер, заканчивавший в Новосибирске трехлетие своей ссылки и смертельно напуганный вопросом: почему вздумалось тетушке дать мне именно его адрес? Но два других встретили меня истинно-дружески и во многом помогли советами и делами. Это был - профессор-кооператор В. А. Кильчевский и {194} старый меньшевик (вернее - член польской социалистической партии) И. С. Гвиздор, пребывавший в сибирской ссылке с короткими перерывами с 1903 года - тоже тридцатилетний юбилей! Им обоим этими строками приношу искреннюю мою благодарность.
Об И. С. Гвиздоре следовало бы рассказать подробнее - настолько это интересная история. Приговоренный в 1903 году, как член партии ППС, к двенадцатилетней каторге и проведя весь этот срок в кандалах, он за два года революции вышел на поселение и обосновался на жительство в Барнауле. Революция сделала его городским головой этого города - и в течение ряда революционных лет волны революции то взносили его на свой гребень, то низвергали "в преисподния земли". Приходили "красные" - и сажали его во главе городского управления, приходили "белые" - и сажали его в тюрьму, угрожая расстрелом. Такие взлеты и падения перемежались не один раз. То он инспектировал тюрьму, как стоящий на вершине барнаульской власти, то сам сидел в этой тюрьме - и такая смена происходила не один раз. Одни и те же тюремщики уж и не знали, как к нему относиться. Он рассказывал такой смешной эпизод из своей жизни в эти годы.
- Пришли "белые" - и в шестой раз попал я в тюрьму. Ничего, сижу, дело привычное. Однако, опасно было - уж очень сильно грозились расстрелять на этот раз. Вот как-то тюремный надзиратель мне и говорит: "Товарищ Гвиздор, ну что вам здесь сидеть, еще неровен час и расстреляют, а тут опять придут красные, опять старшим в городе будете". - "Ну, что ж, говорю, за чем дело стало? Бери ключи и выпускай меня на свободу!" - "Не так-то просто, говорит, за воротами ограды часовой стоит, он не наш, того и гляди, донесет. Ну, да мы это дело устроим. Сегодня на вечерней прогулке по двору, когда будем всех вас в тюрьму загонять, вы громко попросите, чтобы мы вас по малому делу еще на минутку на дворе {195} оставили". - "Ну, а потом что?" - "А потом сами увидите".
- Ладно, не стал я расспрашивать, дождался вечерней прогулки и все по-ихнему сделал. Зима была лютая, снежная, снегу - выше головы. Как остался я один на дворе с четырьмя надзирателями, один из них подскочил ко мне, да как даст под ноги - так я и растянулся на снегу. А двое других схватили меня, один за ноги, другой за голову, раскачали, да как перекинут через ограду высоченную, сажени в полторы. Я в своей тяжелой шубе летел-летел вверх, а потом еще быстрее вниз, прямо в сугроб, точно в сено вкопался. Однако вскочил, смотрю - санки стоят, в них жена моя сидит, лошадь сдерживает. Я - в сани, лошадь рванула, а за частоколом слышу свистки, крики: держи, держи, бежал! Стрелять из револьвера стали, часовой тоже с их примеру неведомо в кого выпалил. Примчались мы на знакомую заимку, я там с месяц и отсиделся. Потом пришли "красные" - и снова я городским головой тюрьму инспектирую. Надзиратели рады, кланяются: поздравляем товарищ Гвиздор! А я им говорю: - Ну, спасибо, такие-сякие! Только смотрите, чтобы при мне таких штук не было! Знаю я теперь, как из вашей тюрьмы убежать можно!
Еще до революции женился он на фабричной работнице, ярой большевичке. Но когда у власти в Сибири утвердились большевики, то Гвиздора начали мотать по тюрьмам и ссылкам, как бывшего меньшевика, а значит и контрреволюционера. Жена стала после этого ярой антибольшевичкой, и если бы записать все ее яркие рассказы о борьбе мужа с чекистами и гепеушниками, то тетради бы нехватило. Но так и быть, запишу хоть один ее бесхитростный рассказ.
- Сидели мы в Чимкенте, в ссылке на три года. Поздно вечером я с квартирной хозяйкой доспевший квас по бутылкам разливала, вдруг стук в дверь с обыском пожаловали! Главный из них развалился в кресле и говорит: "Вот хорошо, кваску попить можно, {196} ночь такая жаркая!" -А хозяйка и рада, несет ему на подносе бутылку кваса и стакан. Я подскочила, хвать бутылку - и в дребезги об пол. - "Еще чего недоставало, говорю, незванные гости с обыском пришли, да всех их тут квасом угощать! Пускай воды напьются, и того с них довольно!" - Чекист посмотрел на меня, да видит, что я женщина не робкого десятка, и ничего, промолчал, стал в ящиках стола рыться. Вынул цепь, спрашивает мужа: "Это что такое?" - А муж говорит: "Это мой революционный орден, я на этой цепи двенадцать лет в каторге сидел". - А чекист отвалился на спинку кресла, да этак презрительно: "Ха! ха! ха!"
Тут вскипело все во мне, бросилась я к нему, двумя руками за горло схватила и трясу: "Мерзавец, говорю, выродок, над чем смеешься! На колени должен встать пред этой цепью да приложиться к ней! Какой же ты после этого революционер, собачья ты шерсть!" - Он вскочил, за револьвер схватился, однако опомнился, присмирел и стал молча после этого обыск вести. Ничего не нашли, ушли, оставили нас в покое. - На следующее утро стою в очереди за молоком и поссорилась за очередь с какой-то гражданкой, шум подняли, народ собрался. Смотрю проходит вчерашний чекист, подошел, спрашивает, в чем дело? Ему объяснили, а он поглядел на меня, признал, и говорит той гражданке: - "Вы, говорит, гражданка с этой язвой лучше не связывайтесь, добра вам от этого не будет". И ушел...
После ссылки в Чимкенте И. С. Гвиздор попал (еще раз) в барнаульскую тюрьму, где просидел два года по обвинению в организации меньшевистской группировки в Барнауле, оттуда попал на три года в ссылку в Семипалатинск, оттуда снова в тюрьму и вот теперь досиживал трехлетний срок ссылки в Новосибирске. В конце сентября 1903 года был арестован и начал свой круг каторги, тюрем и ссылок; поэтому теперь, в конце 1933 года он праздновал свой {197} тридцатилетний юбилей, - не моему юбилею чета! Устроил вечеринку и пригласил нас - проф. Кильчевского, меня и еще трех новосибирских товарищей ссыльных на "настоящие сибирские пельмени". Если сказать, что на нас семерых было изготовлено, как сообщила его жена, полторы тысячи пельменей и что (это самое удивительное) мы их без остатка съели, то сибирский пир будет обрисован достаточно ярко. Правда, сибирские пельмени - очень маленькие, но все-таки...
Семья Гвиздора оказывала мне самое дружеское внимание во время всей моей короткой новосибирской ссылки. Уехав из Новосибирска, я переписывался с ними и питаю глубокую благодарность к этим добрым и мужественным людям, истинным революционерам по духу. В царстве большевиков место этим людям - конечно, не у власти, а в тюрьме и ссылке.
Но пора закончить рассказ о моей новосибирской ссылке.
Быт моей жизни в Новосибирске был очень красочен и я юмористически описывал его в письмах к В. Н., но к теме юбилейного чествования имеет отношение разве только одно обстоятельство: я приютился в обывательской семье, относившейся ко мне очень мило, но имевшей возможность предоставить мне только диван (увы - с клопами!) в небольшой комнате, где и без того помещались муж с женою и двумя маленькими детьми. Ни о какой работе в таких условиях нечего было и думать.
Три раза в месяц должен был я, как и всякий ссыльный, являться "на регистрацию" (не уехал ли, не сбежал ли). Но мне только трижды пришлось нанести тетушке этот визит: совершенно неожиданно получил я "повестку" от "ППОГПУ Западной Сибири" (первые две буквы означают: "полномочное представительство") с предложением "явиться по делу" 31-го октября в означенное "ПП". Явившись, я узнал, что по предписанию из Москвы Новосибирск {198} заменяется мне Саратовым, куда мне и предназначается выехать незамедлительно. Откуда подул такой ветер - не знаю, ибо ни я, ни В. Н. не предпринимали решительно никаких шагов, не возбуждали никаких "ходатайств".
Пришлось прощаться с Новосибирском, что, по правде сказать, я сделал без большого огорчения. На этот раз я ехал - вы подумайте! - без конвоя, свободным гражданином, и даже по бесплатной "литере" ГПУ, так что и контроль, и публика принимали меня за теткиного сына. 9-го ноября выехал я из Новосибирска - и снова в окне вагона замелькали бескрайние сибирские степи, теперь уже запорошенные первым снегом (зима была очень поздняя). Из-под снега грустно торчали несжатые колосья пшеничных нив - тысячи и тысячи десятин.
За два месяца моей поездки туда и обратно никакого улучшения заметно не было. Я, разумеется, сразу догадался, что это - дело вредительских рук нашей организации, идейным центром которой был я, а периферийной группой практической работы - звено А. И. Байдина. Не могу признаться, чтобы меня охватило раскаяние при виде этого злого дела рук моих, но должен сказать, что, глядя на эту грустную картину, я ясно понял - почему я теперь еду по сибирским степям, а не работаю за своим письменным столом. Предлог, повод и причина моего "дела" выяснились мне с совершенной очевидностью. Однако - сперва закончу свою одиссею.
13-го ноября, в 13 часов дня, в вагоне No 13, с плацкартой No 13 (и опять Чехов вспомнился!) прибыл я в Саратов. Город только начал оправляться от ужасов голодного года, сыпного тифа и жуткого лета, когда трупы умерших от голода валялись по всем улицам. Саратовцы порассказали мне такое, перед чем наш петербургский голод 1919-1920 гг. кажется детской шуткой.
Первым юбилейным поздравителем в Саратове явился трамвайный жулик, ловко {199} выудивший из моего кармана кошелек, так что и в Саратове я очутился в новосибирском положении. Но это уже - быт, рассказывать о нем не стоит. Повторяю только, что провинциальный быт Симферополя в 1902 году и Саратова через тридцать лет - два сапога пара. Новое - не в быту, а над бытом.
Так попал я "к тетке, в глушь, в Саратов". К тетке явился я в день приезда, получил от нее "вид на жительство". В нем значилось: "Дано адм. высланному (имярек), прикрепленному к месту жительства гор. Саратов. Упомянутый высланный обязан ежемесячной (зачеркнуто и надписано: два раза в месяц) явкой в органы ОГПУ на регистрацию". Безграмотно, но кратко. Однако не прошло и месяца, как мне было заявлено, что впредь, в исключение от общего правила, я обязан являться на регистрацию через каждые четыре дня в пятый. Считаю это еще одним - и быть может не последним - проявлением нежной заботливости тетушки, ее "глубокого уважения" и юбилейного чествования. Тут кстати спросить: а как же обстояло дело... Впрочем не будем больше повторять этого юмористического, иронического и надоевшего лейт-мотива.
III.
Только иронически и юмористически можно было описывать всю эту эпопею издевательств и юбилейных чествований - другого тона по нынешним временам не найти. Издевательства заключались, конечно, не в формах, вполне обычных, а в том соусе "глубокого уважения", под которым эти формы подавались. Это первое. А второе: главным издевательством было, разумеется, само "дело" об организации, которое тетушка стряпала, потешаясь втихомолку. Но можно поговорить и серьезно. Тогда выяснится - где те причины, по которым я отпраздновал тридцатилетний юбилей своей литературной деятельности в тюрьме и ссылке.
{200} Предлог, повод и причина всего этого дела - ясны, как на ладони. Предлогом для действий ГПУ послужила речь Сталина, напечатанная в газетах в самом начале января 1933 года. В ней между прочим провалы колхозной политики 1932 года объяснялись "вредительством", к искоренению которого необходимо принять самые решительные меры. Не успела просохнуть краска на этих газетных листах, как работа теткиных сынов закипела. Весь январь 1933 года приходилось слышать о десятках арестов, - а они шли сотнями и тысячами - "весенняя путина!" Людей арестовывали пачками по самым диким и неправдоподобным обвинениям. Тюрьмы были набиты и переполнены.
Кривая преступности взлетела вверх стрелой самым фантастическим образом. Вся эта вакханалия продолжалась до конца зимы, до летнего сезона отпусков и курортов. Теткины архивы могут подтвердить все это точными статистическими цифрами.
Один только пример, о котором я узнал уже по выходе из тюрьмы. В середине марта 1933 года жители Царского Села были удивлены зрелищем ранней утренней процессии: гнали стадо в несколько десятков голов - известных местных педагогов, мужчин и женщин. Это были арестованные и препровождаемые в тюрьму преподаватели и преподавательницы разных школ Царского Села, обвиняемые, как потом оказалось, в организации вредительской контрреволюционной группировки. Перевезли их в "Кресты", продержали в тюрьме несколько месяцев, а потом большинство было возвращено по домам. Впрочем, одну учительницу из этой партии я встретил в Новосибирске, а другого педагога - в Саратове. Значит были и другие высланные и сосланные, столь же ни в чем неповинные люди. Они порассказали мне потом столь замечательные вещи об обвинении и допросах, что много страниц понадобилось бы для записи их красочных рассказов. Но довольно и {201} сказанного выше. Этот один пример характеризует ту вакханалию бессмысленных арестов, предлогом для которых послужила январская речь Сталина.