Впрочем - еще одно слово. Следователь, который вел мое "дело", все время уверял меня, что мне в дальнейшем дана будет полная возможность продолжать ту литературную работу, которую я вел последние годы: "Если этого не будет, то вы можете громко заявить, что советская власть вас обманула". Конечно, следователь - небольшая сошка, но все же и он является носителем какой-то части "советской власти". Прошел уже год - и за это время я вполне убедился, что всякая возможность "дальнейшей работы" для меня отрезана. И это очень печально - не столько для меня (ведь всех нас раньше или позже насильственно отрешат от нашей земной работы), сколько для той работы, которую, по создавшимся условиям, никто, кроме меня, выполнить не может. На этой чисто литературной стороне дела я и остановлюсь несколько подробнее.
   С 1914 года, в течение двадцати лет, усиленно работал я над Салтыковым-Щедриным, изучая сперва - его первопечатные тексты, потом современную ему Русскую и иностранную литературу, и, наконец, - Рукописи и архивные материалы, одновременно собирая и записывая иной раз ценнейшие воспоминания ближайших сотрудников Салтыкова (например - М. А. Антоновича, умершего в начале революции).
   {216} После многолетней подготовительной работы я счел себя достаточно вооруженным для большой монографии в трех томах о жизни и творчестве Салтыкова. Первый том вышел (с большими препятствиями) в 1930 году, второй и третий подготовлялись мною (без больших надежд) к печати. Первый том, наряду с положительной оценкой его наиболее сведующими "салтыковедами" (которых очень немного), встретил, разумеется, неблагоприятное отношение со стороны газетных критиков (которых очень много). Вряд ли это способно удивить: если бы Вы напечатали теперь очень слабую вещь, то, как сами хорошо знаете, она встретила бы восторженный прием среди газетной и журнальной критики. Лакейство это, конечно, должно Вас огорчать, но я боюсь, что при нынешних литературных условиях от него нет лекарства.
   Ценят не вещь, а имя; мое же имя, естественно, должно особенно резко влиять на критические отзывы. Между тем без всякой нескромности (которой я никогда не был грешен) я имею основания совершенно "объективно" считать, что моя монография о Салтыкове, хотя и не марксистская (но обезвреженная марксистским предисловием) является и для марксистского литературоведения незаменимым сводом фактического материала, собранного с большими трудами в течение двух десятилетий; часть этого материала восстановима и помимо меня, часть же - будет вообще невосстановима, поскольку нет уже в живых многих знакомых мне сотрудников или друзей Салтыкова (Антонович, Пателеев, Унковский, Кареев и др.). Мне оставалось года два работы над салтыковскими бумагами (главным образом в бывшем Пушкинском Доме в Ленинграде). чтобы окончательно завершить II и III тома монографии, когда вмешательство сил нелитературных прервало эту работу; разумеется - нечего и думать об окончании этой работы в Саратове.
   {217} Прибавлю в заключение этой своеобразной салтыковиады, что до 2 февраля 1933 года я принимал ближайшее участие в редактировании выпускаемого ГИХЛ-ом полного собрания сочинений Салтыкова. План этого собрания был составлен мною; все тома проходили кроме того, после редакторской работы, через мои отзывы для устранения возможных ошибок и недосмотров. Не думаю, чтобы мое устранение от работы послужило на пользу этому изданию; по вышедшим томам видно, как исковеркана и обнищена сама идея издания, задуманного широко и научно; какие были богатые возможности (опубликование сотен неизвестных и интереснейших вариантов) - и какие скудные плоды! Чье тут "головотяпство", чье тут "вредительство" - не разберешь; грустно и за Салтыкова и за читателей. Но - продолжаю.
   Салтыков-Щедрин был моей первой и центральной работой в течение двадцати последних лет; была и вторая работа, которой я, параллельно с занятиями над Салтыковым, посвятил последние десять лет. После смерти А. А. Блока десять лет собирал я материалы, связанные с его поэтическим творчеством, а с осени 1930 года - редактировал по составленному мною же плану полное собрание его сочинений в "Издательстве Писателей в Ленинграде". В течение двух лет вышли первые семь томов, заключающие в себе все поэтическое наследство А. А. Блока; в 1933 году должны были выйти остальные пять томов, соединяющие в себе всю его прозу. После моего выдворения из литературы и водворения в Саратов кто-нибудь другой (или другие) занимаются этой работой.
   Но главное не в этом, а вот в чем. Еще весною 1932 года, под давлением учреждения, годом позднее вообще пресекшего мою литературную деятельность, тома стихотворений А. А. Блока были кастрированы: из них вырезаны уже целиком пропущенные цензурой, {218} наполовину отпечатанные и полностью сверстанные все мои примечания, заключающие в себе варианты, черновики, историю теста - и вообще до 10.000 стихотворных строк А. А. Блока, доселе неизвестных. Когда я после этого попробовал издать этот исключительно фактический и библиографический материал, потребовавший десяти лет труда, отдельной книгой (в 50 печатных листов), хотя бы "на правах рукописи", хотя бы в 200-300-х экземплярах - это тоже встретило неодолимые препятствия. И опять: что это такое? "головотяпство" ли, по слову Щедрина, "вредительство" ли, по нынешнему выражению? Я склоняюсь к Щедрину. Прибавлю только, что единственный мой экземпляр сверстанных и прокорректированных "Примечаний к стихотворениям А. А. Блока" взят у меня и невозвращен представителем все того же учреждения. Так может погибнуть десятилетняя работа о Блоке, двадцатилетняя - о Салтыкове. Если всё это - только "маленькие недостатки механизма", усердие не по разуму людей, беззаботных по отношению к культуре и литературе - то кому же, как не Вам, возглавляющему Союз Писателей, исправлять подобные перебои, задевающие наследие таких писателей, как Салтыков или Блок как, ни различны они по величине и значению в русской литературе XIX и XX века.
   Этим - в самых общих чертах - исчерпывается то дело, с которым я обращаюсь к Вам. Мне, разумеется, было бы очень грустно не довершить этих двух основных - и последних - работ моей жизни. Как ни скромны они по сравнению с современными "Магнитогорсками литературы", но вряд ли в интересах нашей скудной культуры беззаботно швыряться даже такими - пусть - мелочами.
   Если бы возраст и особенно здоровье (о состоянии которого хорошо осведомлено все тоже учреждение) позволили мне {219} спокойно выжидать несколько (а может быть и много) лет до возможности возвращения к заключительной работе над рукописями Салтыкова в б. Пушкинском Доме и над примечаниями к Блоку в архиве его вдовы, то я не стал бы обращаться к Вам с этим письмом, как ни бессмысленно само по себе мое пребывание в Саратове без всякой работы. Завершение же работ над Салтыковым и Блоком я, без ложной скромности, считаю делом, которое имеет не только личное, но и общекультурное значение. Поэтому обращаюсь к Вам со следующим:
   Срок, необходимый мне для завершения в ленинградских архивах работ над Салтыковым и Блоком- два года. После такого завершения - для меня совершенно безразлично, где заканчивать "прочее время живота" (если оно продлится долее двух лет) - в Ленинграде ли, в Саратове ли, на свободе или в тюрьме. Думаю, что Вы имеете полную возможность, если пожелаете, устроить это мое возвращение к работе в Ленинград на два года. Я говорю - "если пожелаете". Возможно, что не пожелаете, - в таком случае заранее приношу извинение за то, что отнял у вас время настоящим письмом.
   В заключение хочу прибавить только одно. Часто приходилось и приходится слышать, - а Вас об этом, вероятно, извещают "анонимные письма", - что Вы "оторвались от действительности", что с высоты своего положения не обращаете внимание на "мелочи жизни". Возможно, что и работа моя над Салтыковым и Блоком - одна из таких же мелочей. Но я предпочитаю думать о людях согласно слову Герцена: думай о людях лучше, чем о них говорят. А так как на протяжении четверти века наши литературные отношения с Вами никогда не были ни близкими, ни даже особенно дружелюбными, то именно это позволяет мне думать ("думай о людях лучше"...), что тем более Вам не будет безразлична судьба работ о {220} Салтыкове и Блоке, какими бы мелочами ни были эти работы на фоне, современной жизни.
   Впрочем, в области культуры - нет "мелочей"; есть только ценное и вредное или ненужное. Насколько "ценны" и "нужны" мои работы о Салтыкове и Блоке - в этом я, конечно, пристрастный судья; но что и вредно и позорно перед литературой насильственное уничтожение этих работ - с этим, думается мне, согласятся все беспристрастные судьи.
   С пожеланием Вам всего лучшего
   Иванов-Разумник
   Июль 1934.
   Саратов.
   V.
   Все предыдущее было написано в первой половине 1934-го года в Саратове. Берусь теперь за перо в сентябре 1937 года, в Кашире, чтобы в немногих словах рассказать об этом трехлетии. Начну с того, что на мое письмо к Максиму Горькому я не получил никакого ответа, - и нисколько этому не удивился. А что письмо это было лично ему вручено - знаю наверное. Все это - в порядке вещей.
   В Саратове помогла мне устроиться семья старого моего приятеля, проф. А. А. Крогиуса, - о котором упоминаю в своих литературных и житейских воспоминаниях; начал-таки писать их в Саратове, спасибо тетушке! Повторю здесь, что сам А. А. Крогиус скончался в Ленинграде от сыпного тифа за несколько месяцев до моего прибытия в Саратов. Вдова его, О. А. Крогиус, приютила меня в первые дни после моего приезда в эту "столицу Поволжья", а потом нашла мне замечательную комнату, в которой я и прожил все три года моего пребывания в Саратове. Комната была эта в дряхлой избушке на курьих ножках, стоявшей среди других подобных избушек над {221} обрывом Волги - ив пяти минутах ходьбы от центра города, пресловутых "Липок". Избушка состояла всего-навсего из кухни с русской печью и двух комнат. Большую из них занимала семья сапожника Иринархова - он, жена и десятилетний сын - а меньшую предоставили мне. По размерам это была точная копия моей камеры в ДПЗ - семь на три шага; узкая кровать, столик, стул, этажерка - вот и вся мебель; два покосившихся окошечка в двух стенах; тонкая, фанерная перегородка, не доходившая до потолка. Садик, размером с чайное блюдечко. Вид на Волгу. Через дом - музей Чернышевского. Я уютно прожил в этой комнатенке (от которой приходили в ужас саратовские знакомые) почти три года; спасибо О. А. Крогиус! Кстати сказать, переехала она с семьей в Петербург в 1935 году, откуда (только что узнал) в августе сего 1937 года выслана среди многих других, ей подобных, в Казахстан, - за то, что старший сын ее, Арсений, находится в "концентрационном лагере"... Это тебе не Англия! (Арсений умер в концентрационном лагере в 1938 году. О. Г. Крогиус получила волчий паспорт с клеймом "ОМЗ", что означает, что-де она отбыла наказание в "местах заключения", - в которых она никогда не была. Это в буквальном смысле фальшивый паспорт, - и ничего нельзя поделать! (Примечание 1939 г.)
   Дважды приезжала ко мне В. Н. - зимою 1933-го и осенью 1934-го года и гостила по месяцу. Просветы были эти очень короткими. Но постепенно и случайно образовался небольшой круг знакомых, а главное! - целых три рояля оказались в моем распоряжении. Игра в две и в четыре руки утешала в последние два года пребывания моего в гостях у тетки. Летом происходили частые экскурсии на лодках, пикники и купанье на пляже - полная идиллия! Спасибо тетушке, - я поправился в этой бездельной жизни. Бездельной потому, что все попытки получить из Москвы литературную работу оказались {222} бесплодными, как я об этом уже рассказывал. А о бытовой провинциальной саратовской жизни рассказывать нечего: она ничем не отличалась от бытовой симферопольской жизни тридцатью годами ранее.
   В Саратове нас, ссыльных, было немного, - это все была ссыльная "элита", которую надо было иметь под глазами. Или, быть может, к которой относились с "глубоким уважением"? Остальных разослали по Анткарску, Вольску, Каменке и разным другим городкам и местечкам области.
   Была группа человек в пятнадцать меньшевиков, была такая же группа правых и левых эсеров. Я имел благоразумие избегать встреч и знакомств с эсерами - и хорошо сделал, как оказалось впоследствии. Зато с меньшевиками знакомств не избегал и сошелся с семьей одного из видных и партийных меньшевиков, Кибрика. Эта семья много скрасила мне первое время моего пребывания в Саратове. Но Кибрик оказался менее осторожным, чем я, он дружил и поддерживал знакомство с былыми товарищами по партии, за что и понес должную кару: в середине 1936 года он и все саратовские меньшевики были арестованы по обвинению в организации саратовской подпольной меньшевистской группировки, долго сидели в тюрьме, а потом были разосланы по разным северным и сибирским ссылкам.
   Предпочитал вести знакомство с людьми менее "опасными", с местными саратовскими обывателями - и с благодарностью вспоминаю три семьи, пригревшие меня, в свою очередь "опасного" человека. Хотел бы назвать их здесь - да не могу: это было бы с моей стороны поступком черной неблагодарности. Зато могу назвать одного "своего брата", ссыльного Д. П. Коробова. Это интересная фигура. В царские времена он стоял во главе всего Центросоюза с его многомиллионными оборотами. Испытав и тюрьму и ссылку в глухие дебри Марийской области, он попал на заключительную ссылку в Саратов, где ему {223} предложено было, в виду его большого кооперативного стажа, стать во главе кооперации саратовской области. Он попробовал - и вынужден был месяца через два сложить оружие. Рассказывал мне, что в Центросоюзе, обнимавшем своею работой всю Россию и всю Сибирь, у них в Москве, в центре, было всего два бухгалтера - и записная книжка в его кармане.
   Здесь же, для небольшой области, в Саратове сидело двенадцать бухгалтеров, были пуды входящих и исходящих - и дело шло так, что сам черт ногу сломит. Испугавшись, что его раньше или позже обвинят во "вредительстве", он поспешил отретироваться и ограничился скромной должностью юрисконсульта при одном саратовском деревообделочном заводе. Мы с ним очень сдружились - и во все летние месяцы ездили вместе купаться на превосходный саратовский пляж широкую песчаную отмель посередине реки, густо заросшую в центре лозняком. Купаться необходимо было вдвоем: пока один плавал, другой сторожил платье, которое без этого немедленно пропало бы бесследно: саратовские жулики славились по всей Волге.
   Разнообразие жизни дополняли обязательные явки в ГПУ "на регистрацию" через каждые четыре дня в пятый. Являлся я в комнату комендатуры, подходил к одному из трех окошечек и сообщал дежурному: "Пропуск в комнату No 72 для явки на регистрацию". Дежурный звонил по телефону в указанную комнату и, получив ответ, вручал мне пропуск, с которым надо было идти в соседний подъезд на третий этаж. Там я находил - все три года! - одного и того же следователя, который раскрывал книгу живота, делал в ней какую-то отметку и всегда задавал один и тот же вопрос: "Нового ничего?" Это значило - не переменил ли я квартиры и не переменил ли места службы. А так как я квартиры не менял и нигде служил, то три года подряд на стереотипный вопрос я давал стереотипный ответ: "Ничего {224} нового", - получал штамп на пропуске и мог идти домой. Процедура не сложная, но до чего же она мне надоела за три года! Я подсчитал, что за это время она повторилась почти двести раз.
   Однажды только за все три года моя явка прошла с некоторым вариантом. Задав обычный вопрос и получив обычный ответ, следователь сказал мне, что со мной желает познакомиться новый, только что прибывший из центра начальник секретно-политического отдела, - и провел меня к нему. Начальник оказался вполне любезным, сказал, что знает мое дело и хочет спросить меня: почему я нигде не служу в Саратове? Со стороны ГПУ это не встретит никакого препятствия, наоборот, он может сейчас же позвонить в университетскую библиотеку, где открылась вакансия библиотекаря и предложить меня на это место. "Я совершенно уверен, - сказал он, - что наша рекомендация будет для них вполне убедительной"...
   Я тоже был в этом совершенно уверен, но не имел желания попасть куда бы то ни было по рекомендации ГПУ, а потому отказался от предложения, заявив, что в службе не нуждаюсь...
   Это напомнило мне, кстати, один из разговоров со следователем Лазарем Коганом за год до этого. Ведя со мной беседы на литературные темы, Лазарь Коган сообщил мне, что в дневниках Зинаиды Гиппиус, ныне лежащих в секретном отделении Публичной Библиотеки, не раз встречается моя фамилия - "впрочем, в контакте нисколько вас с нашей точки зрения не компрометирующем" (Позднейшее примечание: О Зинаиде Гиппиус и обо мне - См. в моей книге "Холодные наблюдения и горестные заметы".) затем стал вообще рассказывать об эмигрантских настроениях, одобрял Милюкова за то, что тот в своей парижской газете выступает против идеи об интервенции, и прибавил:
   "Он мог бы теперь и вернуться для работы в советской России. Мы могли бы предложить ему место - {225} ну, скажем, директора в Публичной Библиотеке"... Воображаю, как польщен был бы П. Н. Милюков, если бы знал о столь лестном предложении! Столь же польщен был и я аналогичным предложением, хоть и меньшего масштаба.
   Еще один эпизод в главку о саратовских ссылках. Как-то в феврале или марте 1935 года, рано утром, едва я успел встать, явился незнакомый мне пожилой господин с рекомендательным письмом из Петербурга от О. А. Крогиус: педагог, преподаватель математики Герман Германович Брандт. Он сказал мне, что хоть мы теперь и незнакомы, а все же тридцать слишком лет тому назад ежедневно встречались, участвуя в студенческом шахматном турнире Пересыльной тюрьмы, где я взял первый приз, а он второй...
   Верно - вспомнил! В чем же дело? - Оказалось, что через месяц-другой после убийства Кирова (в декабре 1934 года) десятки тысяч петербуржцев с семьями были приглашены к выезду из бывшей столицы. Им было дано кому пять, кому десять дней на ликвидацию всех дел и всего имущества, а разослали их по разным градам и весям Советского Союза - кого в Саратов, кого в Самару, кого в Оренбург, кого в Казахстан: земля наша велика и обильна, а порядок в ней правит ГПУ. Он с женой и сыном студентом очутился в Саратове, без единой души знакомых, и не знают теперь они. как быть: или сразу в Волге топиться, или еще подождать немного? В квартире у Д. П. Коробова была лишняя комната - он немедленно и радушно приютил новых ссыльных. Вскоре они нашли и отдельную квартирку. В этот день у меня была очередная явка в ГПУ. Пошел - и не мог протискаться в комнате комендатуры, - так густо была заполнена она этими только что прибывшими выселенцами из Петербурга: в Саратов их было направлено полторы тысячи человек. Какая дикая бессмыслица, сколько горя человеческого, сколько слез!
   В комендатуре, приходя на явку, часто {226} встречался я с ссыльным профессором и академиком Перетцом, с которым был знаком и раньше. Он охотно разговаривал на разные литературные темы, но уклонялся от домашнего знакомства: очень меня боялся. Да и мало ли еще было знакомств и встреч - всех не перечтешь.
   Время - крылато. Подошел и февраль 1936 года. Явившись 1-го февраля на очередную регистрацию, я на обычный вопрос следователя - "нового ничего?" очень удивил его ответом: "Нового много: завтра кончается срок моей ссылки". Он засмеялся и предложил мне зайти 5-го февраля на очередную явку, когда он мне вручит соответственный документ. Я знал, что за эти дни он телеграфно снесется с Москвой: освободить такого-то, или арестовать, начать новое дело и продолжить срок ссылки еще на три года? Когда я, не без некоторого опасения, явился к нему 5-го февраля, он выдал мне за номером 21.239 (ого!) следующую "Справку":
   "Дана Иванову Разумнику, 1878 года рождения в том, что он по отбытии от ссылки освобожден".
   Вполне безграмотно, но достаточно для того, чтобы по этому документу получить в саратовской милиции паспорт; однако дело оказалось не столь простым. Когда я с этой "Справкой" явился в милицию за получением паспорта, то начальник паспортного стола спросил меня где я родился. - "В Тифлисе". - "А может быть в Вятке? Где доказательство?" - Доказательств у меня под руками не было, - метрика хранилась в Царском Селе. - "Ваша профессия?" - "Писатель" "А может быть балетный танцор?" - Я предложил ему навести справки в университетской саратовской библиотеке, но он резонно ответил, что это мое дело представить справки, а не его дело - искать их. Поэтому, впредь до предъявления нужных справок, он выдал мне, вместо паспорта, трехмесячный "вид на жительство", в котором рубрику "профессия" он заполнил так: "человек без {227} определенных занятий", а в графе "На основании каких документов выдан паспорт" - стояло, конечно: "На основании справки НКВД за No 21.239". Это был настоящий волчий билет, с которым я не мог уехать из Саратова.
   А уехать пришлось спешно: В. Н. тяжело и опасно заболела (плеврит с осложнениями) - и я немедленно выехал в Москву, где, по совету бывшей жены Максима Горького Е. П. Пешковой, стоявшей во главе политического Красного Креста, оставил ей заявление в Главное управление милиции о разрешении мне пробыть месяц в Царском Селе ввиду тяжелой болезни жены; не ожидая ответа, в тот же день я уехал в Ленинград и Царское Село. Через два дня я получил телеграмму от Е. П. Пешковой, что разрешение дано и послано в царскосельскую милицию. Я прожил в Царском Селе два с половиной месяца, вместо одного, так как все "ждал" получения милицией этого разрешения. Оно так и не пришло. Маленькие недостатки механизма!
   Итак - я снова дома, после трехлетнего путешествия! Два с половиной месяца прошли, как один день. В. Н. медленно выздоравливала, а я занимался разбором и приведением в порядок своего литературного архива. Описи его у меня тогда не было, и я не мог точно установить, что именно было похищено у меня в ночь со 2-го на 3-е февраля 1933 года. Установил лишь, что пропали два больших пакета с оригиналами стихотворений Николая Клюева и Сергея Есенина. Не могу квалифицировать изъятие из моего архива этих рукописей иначе, как простой кражей, совершенной у меня следователем Бузниковым.
   Не знаю, сам ли он такой ценитель автографов этих поэтов, или, что вероятнее, передал рукописи своему приятелю, следователю Лазарю Когану, который "собирал автографы" (легкий способ "собирания"!), но факт кражи остается фактом. Что еще было похищено ретивым следователем - установить по памяти не {228} удалось; я использовал два с половиной месяца пребывания дома, чтобы составить хотя бы краткую опись своего литературного архива, - на случай знакомства в будущем с теткиными сынами, подобными Бузникову и Лазарю Когану. Кстати о последних, чтобы (надеюсь!) попрощаться с ними: весною 1937 года, будучи в Ленинграде, я узнал, что Бузников арестован и сидит в том самом ДПЗ, в котором допрашивал меня, а Лазарь Коган не то расстрелян, не то сослан куда-то "на периферию"... Сегодня - я, а завтра - ты...
   К середине мая 1936 года я "добровольно" вернулся в Саратов, чтобы провести там (надо же было где-нибудь проводить!) лето, а заодно получить и паспорт, вместо волчьего билета. Теперь у меня была с собой метрика, а также "справка" от ленинградского отделения Союза писателей, что "предъявитель сего, имярек, действительно является профессиональным литератором". Вооруженный этими документами, я, наконец, мог получить от саратовской милиции паспорт, в котором место "человека без определенных занятий" заменил "служащий писатель". На мое замечание паспортистке, что "служащим" я никогда не был - получил убежденный ответ: "В нашей стране есть лишь два класса - либо служащие, либо рабочие"... Как быстро, однако, приближаемся мы к бесклассовому обществу!
   Однако паспортистка эта оказала мне большую услугу, за которую хочу помянуть здесь эту девицу добрым словом.
   Когда я подал ей в окошечко свой волчий билет, она меня спросила:
   - Почему вам был выдан временный вид на жительство?
   - Потому что у меня тогда не было нужных документов.
   - А теперь есть?
   {229} - Теперь есть. Вот метрика, вот справка о профессии.
   - Подождите немного.
   Взяла документы и захлопнула окошечко. Минут через десять оно снова открылось и девица вручила мне паспорт, сроком на пять лет, пожелав всего хорошего и обменявшись со мной репликой по поводу "служащего-писателя". Когда я, вернувшись домой, стал рассматривать паспорт, каково было мое приятное удивление: в графе "на основании каких документов выдан паспорт", вместо сакраментального и закрывающего все двери: "на основании справки НКВД", стояло просто - "на основании метрического свидетельства за No 5632". Я готов был расцеловать милую паспортистку за такое непростительное с ее стороны служебное упущение.
   Месяца через три, в палящий августовский день, поехали мы с Д. П. Коробовым на пляж, переполненный сотнями мужчин, женщин и детей в купальных костюмах. Мы спустились в самый конец пляжа, где народа было мало. Д. П. Коробов остался сторожить наше платье, а я пошел по пляжу далеко вверх по течению, чтобы потом сама вода понесла меня вниз, на расстоянии с добрую версту. Когда я среди толпы купальщиков вошел в почти парную воду, за мной вошла какая-то тоненькая блондинка с кудряшками и отдалась течению по середине реки рядом со мной.
   - А я вас знаю, - сказала она.
   - А я вас что-то не признаю, - ответил я.
   - Вы живете на Чернышевской улице рядом с усадьбой Чернышевского.