- Ну, вот, скажи пожалуйста, наконец-то приехал! Тут уже сколько дней две гражданки все хадют да хадют, тебя ищут!
   Я не очень удивился, так как догадался, что В. Н. приехала в Москву. Вместе со своей родственницей она, что ни день, ходила на Лубянку и справлялась о бесследно исчезнувшем муже.
   Подписав какую-то бумагу, чекист вручил ее моим конвоирам и отпустил их. В полном восторге Ванюхи немедленно исчезли, причем один из них бросил мне на прощание: "Счастливо оставаться!" - Какой иронический смысл приобретает при некоторых обстоятельствах обычно отнюдь не ироническое выражение!
   Армянин позвонил и сдал меня вместе с сопроводительным пакетом другому чекисту. Тот повел меня по ряду освещенных комнат первого этажа в {55} правый конец здания. Комнаты были уставлены столами, за ними сидели люди в военной форме, что-то писали, шумно переговаривались. У некоторых столов чинили допросы обвиняемым. Ночная жизнь кипела. В Чеке, а позднее в ГПУ и НКВД, вся работа шла ночью. Лишь впоследствии я на опыте понял причины такого обстоятельства, - но об этом я расскажу впоследствии. В последней небольшой комнате стояло четыре следовательских стола, за тремя из них велись допросы. На четвертый стол, за которым никто не сидел, конвоир положил мой сопроводительный пакет, а мне предложил пройти в дверь, распахнув ее передо мною. Дверь вела во мрак. Чекист предупредил: "три ступеньки!"-и захлопнул за мной дверь.
   Мрак был неполный: под потолком тускло горела электрическая лампочка, но после яркого освещения следовательских комнат надо было еще приучить свои глаза к полутьме. Когда я немного огляделся, то увидел мрачный и темный полуподвал, по двум стенам которого были настланы деревянные нары. На голых досках спали заключенные. Их было, как я узнал утром, сорок пять человек, но что ни день, число менялось, население было очень текучее. Посредине стоял стол; вправо от двери было тусклое зарешеченное окно в уровень от земли, с широким подоконником. У окна сидел на стуле какой-то человек, закутанный в длиннополую шубу, хотя в подвале было совсем не холодно.
   - Только что взяты? - спросил он меня.
   - Нет, только что привезен из Петербурга, - ответил я.
   - Ого! Значит важная шишка, если затребовали в Москву! Позвольте узнать вашу фамилию?
   Я назвал себя, он был знаком со мной по книгам, а я в свою очередь был знаком с его фамилией: кто же не знал знаменитых московских Прохоровских мануфактур? Передо мной был последний их владелец, Иван Прохоров, молодой фабрикант с европейским {56} образованием. Днем я его разглядел: это был человек лет тридцати, настоящий богатырь, "косая сажень в плечах", русский красавец с окладистой русой бородкой. Я спросил его, почему он не спит на нарах, как другие, и почему сидит в шубе, когда в подвале совсем тепло?
   - По одной и той же причине, - ответил он - на нары не ложусь потому, что там вошь кипит; в шубе сижу потому, что вошь меха не любит. А вот на стене и объявление висит, вы полюбопытствуйте!
   Я "полюбопытствовал" - и увидел вырезанное из газеты объявление, прикрепленное к стене каким-то мрачным юмористом. В объявлении указывалось, что сыпной тиф развивается, что для борьбы с ним необходимо соблюдать чистоту, не жалеть мыла, менять почаще белье; объявление заканчивалось по большевистскому трафарету: "Все как один на борьбу с вошью!" Утешительно было читать это объявление в подвале Чеки, где даже на полу под сапогами хрустели эти отвратительные насекомые. Прохоров сказал, что вот уже третью ночь проводит он на этом стуле; впрочем полагает, что не сегодня-завтра переведут его в Бутырскую тюрьму, как и раньше бывало. Я спросил его, часто ли это с ним бывало раньше; он ответил, что этот раз - шестой, и рассказал о себе целую курьезную историю.
   - Месяца через три после Октября захотелось мне взглянуть - что делается на моих мануфактурах? Пришел, окружили меня рабочие: "Иван Николаевич! (за отчество не ручаюсь). Что же это делается? Посмотрите - сплошной развал!" - и начали выкладывать про все фабричные непорядки, а потом: "Иван Николаевич, скоро ли к нам вернетесь дело налаживать?" Я им говорю: "Нет, братцы, теперь ладьте дело своим умом!" - и вскоре домой. Ну, разумеется, в ту же ночь меня забрали, посадили в этот подвал, на третий день перевели меня в Бутырку и там стали допрашивать о моей контрреволюционной агитации {57} среди рабочих. Однако сами видят - никакой агитации я не вел, ну, через недельку и выпустили меня, строго-настрого приказав, чтоб не смел совать носа в бывшие мои мануфактуры. Терпел я месяц-другой - снова любопытство овладело: что-то теперь там делается? Не наладилось ли? Пошел тихонечко посмотреть - опять прежнее: "Иван Николаевич, совсем развал, когда же вы к нам!" Конечно, опять меня забрали, опять сюда в подвал, опять в Бутырку, опять выпустили.
   Зарекся ходить - не вытерпел: через два-три месяца - прежняя история. Но в последний, в пятый раз, следователь меня предупредил: "Хотя агитации никакой вы не ведете, но самое появление ваше на бывших ваших фабриках - прямая агитация. Смотрите, в следующий раз дело добром не кончится". Долго терпел я, но вот четыре дня тому назад снова не вытерпел и снова попал в этот подвал. Теперь жду по старой памяти перевода в Бутырки, и чем на этот раз дело кончится - сам не знаю...
   В тот же день Прохорова, действительно, взяли из подвала и перевели в Бутырку. Я думал, что никогда уже больше ничего о нем не услышу и не узнаю. Но лет через десять, в конце двадцатых годов, при разговоре с нашим царскосельским соседом, старичком-виолончелистом Бров-Суриным, узнал я с удивлением, что "Ванюша Прохоров" - его крестник и что он знает про его судьбу. Почему Чека относилась к нему столь терпеливо - понять трудно. Единственное объяснение: быть может, считались с отношением к нему рабочих бывших его мануфактур. Во всяком случае, ни Чека, ни позднее ГПУ не расстреляли Ивана Прохорова, даже не сослали его, даже не выслали из Москвы. В конце двадцатых годов он заболел крупозным воспалением легких и скончался, чудесным образом избежав концлагеря или расстрела. Доживи он до ежовских времен - ему было бы обеспечено либо одно, либо другое.
   {58} Во время разговора он спросил меня, ужинал ли я? Услышав про мою дорожную эпопею - искренно взволновался, вытащил какие-то лепешки, указал мне на подоконное ведро с остатками ужинного борща. Не знаю, был ли этот московский подвальный борщ съедобнее петербургского чердачного, или долгодневный пост сыграл тут свою роль, но только этот жиденький холодный борщ показался мне вполне приемлемым и я с удовольствием поужинал. Или позавтракал? Ведь было уже четыре часа утра.
   VII.
   Только закончил я этот ужин-завтрак, как отворилась подвальная дверь и кто-то назвал мою фамилию. Я поднялся по ступенькам и был ослеплен ярким светом после полутемного подвала. Меня пригласили к столу, на котором часом ранее были положены мои бумаги, за которым уже сидел просмотревший их следователь, совсем еще молодой человек интеллигентного вида: вот этот мог быть студентом и уж, конечно, "настоящем" не удостоверял. Так и оказалось. Стоя у стола, он тихим голосом, чтобы не слышали другие следователи, сказал мне, что еще в университете читал мои книги, давно хотел познакомиться и очень сожалеет, что знакомство это происходит в таких условиях, и что вряд ли я хорошо чувствую себя в подвале.
   - Я сейчас ухожу, - прибавил он, - мое кресло остается свободным. Займите его, может быть, вам удастся подремать; работа здесь скоро закончится.
   Я поблагодарил и не отказался от предложения. Спать мне не хотелось, да и не на нары же было ложиться. Пришлось бы просидеть на табуретке рядом со стулом Прохорова до утра. А тут, в следовательской комнате, было и удобное кресло и, главное, редкая возможность присутствовать при {59} следовательских допросах, которые продолжали идти своим чередом.
   Следователь попрощался и ушел, а я уселся на его кресло и, как говорится, открыл глаза и навострил уши. За соседним столом только что начинался допрос какого-то человека вполне приказчичьей наружности. Сесть ему не предложили, он стоял у стола в почтительной позе и предупредительно отвечал на задаваемые вопросы. На вопрос, признает ли себя виновным, с готовностью ответил:
   - Вполне сознаюсь, согрешил против социалистического отечества.
   Обвинялся он в том, что откуда-то достал такой "дефицитный товар", как дюжину гроссов катушек с нитками и распродавал эти катушки в розницу по спекулятивным ценам. ("Ну, и что такое спекуляция? Простая торговля! Ну, и кто же теперь не займается этим?" - вспомнились мне слова спекулянта сахарином). Этот факт установлен, обвиняемый сознался, что согрешил против социалистического отечества, но следователя интересовало другое: откуда и от кого именно достал обвиняемый такую большую партию катушек? Тут обвиняемый стал плести явно выдуманную историю, что сам не знает, от кого достал, что он случайно познакомился с одним "человечком", который предложил ему ежедневно в полдень встречаться на углу Кузнецкого моста и Петровки. Там они встречались, обменивались товаром и деньгами. Следователь записал это показание и потом сказал:
   - Сегодня к полудню вы пойдете на угол Кузнецкого моста и Петровки. Надзор за вами будет такой, что со стороны никто ничего не заметит. Если вы встретите этого "человечка" - мы вам поверим, его арестуем, а вашу участь смягчим, если не встретите ни сегодня ни завтра, ни в следующие дни - значит вы все это выдумали, а тогда уж не взыщите!
   Обвиняемый клялся, что встретит, найдет, {60} представит, с чем и был отпущен обратно в подвал. Он еще раз повторил, очевидно, понравившуюся ему фразу: "Горько каюсь, согрешил против социалистического отечества!" Когда перед полуднем он в нашем подвале приготовлялся к экскурсии на поимку злоумышленника, то все повторял: "Ну, скажите на милость, ну, как же я его там встречу, когда его там и отродясь не бывало!" И тут же рассказал нам, что катушки привозит ему раз в месяц брат, заведывающий складом на нитяной фабрике в Ярославле. Вернулся с поднадзорной бесплодной прогулки на Кузнецкий мост, ночью получил разнос от следователя, потом каждый день нарочно водили его в полдень на это место мифических свиданий с несуществующим "человечком" и совсем замучили его этим. Но вдруг на пятый день дали ему очную ставку с арестованным в Ярославле и привезенным оттуда братом.
   - И от кого только могли узнать! - наивно удивлялся и плакался разоблаченный спекулянт.
   - От тебя же, дурня, - флегматично заметил хохол-телеграфист из Нижнего Новгорода.
   - Как так от меня! Нешто я следователю это говорил?
   - Ни, следователю не казав, а чи нам не казав?
   - Ну и что?
   - Ну и то. Як ты годуешь: нам, сюди, у подвал, не пидсодили курю, щоб яйки клала?
   Курица - шпион, яйцо - донос: этот тюремный жаргон сохранился еще с царского времени. Чем поплатились достойные братья - мне неизвестно; катушечного спекулянта увели из подвала раньше меня.
   За другим столом шел допрос другого рода. Обвиняемый, бородатый мужик, ломал дурака и на все явные улики отвечал по поговорке - я мол не я, и лошадь не моя, и я не извозчик. Однако, он, действительно, был ломовой извозчик, нанятый перевезти вещи и пользуясь недосмотром хозяев, он скрылся с вещами и лишь случайно был обнаружен, а вещи {61} обнаружены не были. С ним следователь не церемонился и обкладывал его ассортиментом самых забористых ругательств, стуча по столу кулаком, угрожая расстрелом. Тот тупо повторял все одно и то же:
   "Ваша это воля, а мы неповинны".
   У третьего стола горько плакал какой-то великовозрастный парень, имевший неосторожность при ссоре с охранником-чекистом сказать ему: "Эх ты, советская сволочь - жандармерия!" Это было явной контрреволюцией и парню грозили немалые неприятности.
   По мере приближения утра допросы стали идти все более и более медленным темпом, все более и более вяло. Следователи видимо утомлялись от ночной работы, позевывали, потягивались. Часов в шесть утра закрыл свою лавочку и ушел один из них, двое других досидели до семи часов и тоже ушли. Я остался один сидеть за четвертым следовательским столом в пустой комнате, стал подремывать и крепко заснул.
   Разбудил меня в девять часов утра какой-то чекист в военной форме, с недоумением стоявший передо мной:
   - Что вы здесь делаете?
   - Сижу и сплю.
   - Кто вам позволил здесь быть?
   - Следователь этого стола.
   - Кто вы такой? По какому делу?
   Вместо ответа, я указал ему на мои документы, так и остававшиеся лежать на столе. Он просмотрел их, пожал плечами и с прежним недоумевающим видом отрывисто сказал:
   - Извольте отправляться к остальным заключенным, а с товарищем следователем я сам поговорю.
   И я отправился в свой подвал после столь странно проведенной ночи.
   - Ну, однако и допрашивали же вас! - встретил меня Прохоров.-С четырех до девяти! Очень устали?
   - Наоборот, - ответил я, - отдохнул в мягком {62} кресле, слегка соснул и провел очень интересную ночь.
   - А я все дивился, - сказал катушечный спекулянт, - что это за чудной следователь сидит: штатский, никого не допрашивает, молчит и слушает.
   - Вот кабы все следователи такие были! - от души вздохнул ломовой извозчик.
   VIII.
   Подвал давно уже проснулся, дежурный собирался идти за так называемым чаем; я стал знакомиться! со своими товарищами по подвалу, в котором мне предстояло, как оказалось, провести целых пять суток. Правда, за эти дни многие ушли, многие новички появились. А почему я оставался здесь пять дней было мне непонятно: ведь меня давно уже, именно пять дней, "искали", наконец, "нашли" - так в чем же дело? Почему меня никуда не вызывают, ни о чем не допрашивают? Почему мой любезный студент-следователь как сквозь землю провалился? - я его больше не видел и ничего о нем больше не слышал. Потом выяснилось, что все это происходило от "маленьких недостатков механизма" еще только оформлявшейся Чеки: на "Лубянке 14" рассматривались лишь мелкие дела, мое же дело было в руках следователя по особо важным делам, находившегося в доме через улицу. Но если я мог из Петербурга в Москву ехать пять суток, то нет ничего удивительного и в том, что мое "дело" в течение пяти дальнейших дней не могло перейти через улицу, из дома 14 в дом 11. И если бы не одно случайное обстоятельство, о котором расскажу ниже, то я мог бы просидеть в этом подвале не пять, а пятью пять дней. Об этом - речь впереди, а пока два слова о делах и людях в нашем подвале за это время с 20 по 25 февраля.
   Прохорова увезли в Бутырку; я остался наследником единственного находившегося в подвале стула и провел на нем пять бессонных ночей. После пяти {63} дней без еды - пять ночей без сна: это было новое и довольно острое впечатление. Первые две ночи я ни на минуту не сомкнул глаз, на третью ночь усталость взяла свое и я крепко заснул - и тут же свалился со стула. Приходилось только дремать, "клевать носом", и тут же просыпаться от стука двери, вызовов на допросы, разных ночных инцидентов. Так, например, на четвертую ночь мой полусон-полубодрствование были прерваны необычным шумом: в подвал ввалилась толпа в восемь человек, мужчин и женщин, с ругательствами мужчин - и наперебой, с чисто южным темпераментом, стали мне, единственно не спящему, рассказывать о постигшем их злоключении. Это не были "нувориши" НЭП'а тогда еще не существовало, - это были упитанные и хорошо одетые коммунисты из среднего слоя власть имущих, какие-нибудь начальники отделами по старой терминологии, жены их были в потрясающих манто и шляпках. После театра они целой компанией отправились на чьи-то именины, изрядно там выпили и, выйдя на улицу, имели несчастье столкнуться с такой же компанией подвыпивших чекистов и их дам сердца; имели неосторожность затеять с ними уличную ссору, перешедшую потом в драку.
   Рассвирепевшие чекисты при помощи милиции отправили своих уличных врагов не в милицейский участок, а в свое чекистское царство, обещая показать им кузькину мать, и втолкнули их в наш подвал. Мужчины негодовали, кричали, потрясали своими партийными билетами, жены плакали, упрекали мужей и с брезгливостью смотрели на проснувшихся обитателей нашего подвала; потом понемногу успокоились и уселись на краю нар. Я посоветовал им внимательно рассмотреть, на что они садятся. Разглядев стада ползающих насекомых, дамы с визгом, а мужчины с ругательствами вскочили на ноги и простояли так, плача, ругаясь и причитая, до утра, когда всех их освободили. Вперед наука - не спорь с чекистами!
   {64} Ночи были трудные, а дни шумные. Уводили одних, приводили других. На пятый день нас, длительных жильцов подвала, осталось наперечет. Увели спекулянта-катушечника, увели молодого извозчика, увели и многих других; на смену приходили новые люди, рассказывали о своих бедах, ругались, негодовали или трусили. Всего не расскажешь. За эти дни более всех понравился мне спокойный хохол-телеграфист из Нижнего Новгорода: с добродушным украинским юмором рассказывал он, как дошел он до жизни такой. Давно мечтал он съездить на отпуск в Москву - вот и приехал: прямо с поезда зашел к родственникам, а у них на квартире оказалась засада: "от-це и влип я"! Хозяина квартиры обвиняли в том, что у него - явочное место для эмиссаров Колчака из Сибири, вот телеграфист и попал в их число.
   "Я кажу: я-ж нэ з Сибири, я - з Волги, а оны мене: а як-жешь и приехать з Сибири до Москвы, як не чрез Волгу? Бачите, яко дило!"
   Хохол этот был бессменным дежурным по подвалу и признанным нашим старостой. Часов в девять утра уходил он с конвойным на кухню за кипятком; в полдень - туда же за ведром борща, который повторялся и на ужин в шесть часов вечера. Хлеба давали вдвое больше, чем на петербургском чердаке - по четверть фунта в день; зато мисок не было и ели все мы, вооружившись ложками и разбившись на очередные группы, стояли вокруг ведра и черпали из него буроватую свекольную жижу. Ни мясным, ни селедочным наваром жижа эта не пахла, зато давали ее вволю: не хватало одного ведра, можно было получить и второе. Утром и вечером на обязанности старосты лежало выносить неизбежную тюремную "парашу", а днем - составлять постоянно меняющиеся списки заключенных для подчисления хлебных рационов.
   Из кого состояла вся эта подвальная толпа? Наполовину из таких "политических", как Прохоров или {65} хохол-телеграфист, наполовину из уголовников в роде спекулянта-катушечника или ломового извозчика. В центре Чеки, на "Лубянке 2", были сосредоточены более крупные политические дела, с ней мне предстояло познакомиться много позднее; а пока что - я застрял в текучей толпе этого подвала и не знаю, сколько бы еще просидел в нем, если бы не одно случайное обстоятельство, как я упомянул уже выше.
   В ночь на 25 февраля я обычно сидел и дремал на своем стуле. К слову сказать - стул этот не мог спасти меня от кишевших и на полу отвратительных насекомых, но все же на мне было их не такое количество, как на обитателях нар. Было уже за полночь, когда в соседней следовательской комнате послышались более шумные, чем всегда, голоса. Через некоторое время дверь в подвал распахнулась и чей-то голос прокричал:
   - Имеющие сделать заявление - к комиссару!
   Я "имел сделать заявление", и так как сидел я на стуле у самой двери, а остальные спали на нарах, то я первый и вышел в следовательскую комнату. Посередине ее группа чекистов окружала комиссара, которого я сразу узнал: это был сам Дзержинский, возглавитель Чеки: мне приходилось встречать его и в 1917-ом и в 1918-ом году. Я назвал себя и сказал, что "имею сделать заявление".
   Заявление мое заключалось в том, что вот уже скоро две недели, как был я арестован в Петербурге по совершенно дикому обвинению, был везен в диких условиях пять суток из Петербурга в Москву, и в диких условиях продолжаю сидеть пять дней в этом подвале, кишащем насекомыми. Думаете ли вы, что это достойное обращение с русским писателем? И могу ли я надеяться, что вы распорядитесь немедленно расследовать это дело?
   Дзержинский сдержанно ответил, что ему известно мое дело, что оно уже закончено следствием и что мое пребывание здесь является непонятным для {66} него недоразумением. Он вынул записную книжку, что-то отметил в ней и сообщил, что завтра же я буду вызван к следователю по особо важным делам, товарищу Романовскому.
   Я удовлетворился этим ответом, мы сделали друг другу полупоклон, - и я вернулся в подвал, откуда уже тянулся хвост "имеющих сделать заявление".
   IX.
   Наступило и "завтра", 25-ое февраля. Утро прошло, как обычно, прошел и обед; начинало уже темнеть - никто меня никуда не вызывал. Я уже думал, что придется еще неопределенное время ожидать в подвале решения своей участи, несмотря на записную книжку товарища комиссара, как вдруг, около шести часов вечера, меня вызвали в следовательскую и предложили собираться "на допрос". Конвоир с ружьем уже дожидался. Мы пошли, конвоир предъявлял стражам дверей и ворот ордера на пропуск; мы вышли на Лубянку, пересекли ее наискось, вошли в подъезд четырехэтажного дома, охраняемый часовым с ружьем;
   предъявили пропуск и ему. Поднялись на третий этаж, конвойный приоткрыл дверь какой-то комнаты, сказал: "заключенного доставил!" - и пропустил меня в комнату, а сам остался стоять на часах в коридоре у двери.
   Следователь по особо важным делам, товарищ Романовский, поднялся из-за стола и встретил меня буквально с распростертыми объятиями. Он знал, что руки я ему не подам, а потому и не пытался протянуть свою, но с театральным жестом распростертых рук, точно хотел обнять меня, он воскликнул:
   - Ну, наконец-то! Вот уже сколько дней, как мы вас по всей Москве ищем, а вы затерялись, точно иголка в сене! Где мы только вас не переискали: и в центральной Лубянке, и в Бутырке, и в Таганке, и в Лефортове...
   {67} - Незачем было далеко ходить, - сказал я. - Вот уже скоро неделя, как я сижу на Лубянке 14 в подвале, наискось от вас...
   - Да, да, теперь мы знаем, но это только счастливый случай, что товарищ Дзержинский увидел вас там вчера. Нам и в голову не приходило, что вас могли оставить в этой клоаке!
   Недурное признание! Видно, были еще весьма велики "маленькие недостатки механизма" - не только потому, что возможна была в сердце Москвы такая чекистская клоака, но и потому, что человек мог затеряться среди этих клоак, как иголка в сене.
   Товарищ Романовский с изысканной любезностью предложил мне сесть и театральным жестом придвинул стул. Вообще в нем было много актерского. Я уверен, что до революции он играл роли первого любовника во второстепенных провинциальных театрах. Человек еще молодой, черные волосы до плеч, пышный галстук, синяя пиджачная пара, нечто назойливо актерское в жестах и интонациях. Он, видимо, играл теперь новую в своем репертуаре роль - любезного следователя, но, конечно, тут же мог обратиться в следователя трагического, завращать глазами, застучать кулаками, взреветь рыкаловским басом. Сегодня роль его была идиллическая.
   - Мы очень, очень огорчены, что все так случилось. Мы поторопились: вызвали вас в Москву, а вскоре выяснилось, что этого совершенно незачем было делать. Но раз вы уже в Москве, то давайте оформим все до конца. Нам известны ваши петербургские показания (папка с моими бумагами лежала перед ним на столе), может быть, вы пожелали бы что-либо к ним прибавить?
   - Нет, не имею такого желания.
   - И прекрасно! Все это дело теперь уже закончено, виновные понесли должную кару, а в вашем неучастии мы уже убедились. Сейчас составим {68} обычную анкету, напишем маленький протокольчик, вы дадите нам небольшую подписку - и вы свободны! Мне поручено заверить вас, что таким недоразумениям вы впредь подвергаться не будете и сможете свободно и спокойно работать на благо нашей социалистической родины!
   Почти слово в слово, как катушечный спекулянт!
   Les beaux esprits se rencontrent...
   Началась обычная процедура анкеты, следователь быстро заполнил "протокольчик" допроса, в котором я подтверждал свое петербургское показание о том, что ни о каком заговоре левых эсеров ничего не слышал (да и слышать не мог, ибо его не было) и что политикой вообще не занимаюсь. С этим всем было быстро покончено, оставалось дать "небольшую подписку", текст которой был уже написан; следователь предложил мне ознакомиться с ним. Не могу теперь через столько лет привести его текстуально, но главный смысл его был таков:
   Нижеподписавшийся обязуется - ни в какие партии и контрреволюционные организации не вступать, ни в явной, ни в скрытой форме противосоветской агитации и антимарксистской пропаганды не вести, оказывать всемерную поддержку при разоблачении известных ему контрреволюционных элементов общества.
   Последний пункт сильно смахивал на завуалированное предложение стать "сексотом" - секретным сотрудником - Чеки. Я сказал следователю, что в такой форме подписка эта для меня неприемлема. Он сыграл огорченное недоумение и спросил, в какой же форме я могу дать это необходимое для них обязательство? Я предложил ему - опять-таки привожу не текстуально, но твердо помню основные пункты - следующее заявление:
   Я, писатель такой-то, вел, веду и буду вести исключительно литературную работу, политикой не {69} занимаюсь; в партии никогда не входил и впредь входить не собираюсь. Что же касается направления литературной работы, то, не будучи марксистом, не могу ручаться за совпадение ее с официальным мировоззрением; но для пресечения нежелательных идейных направлений существует РВЦ (Революционная Военная Цензура, - другой тогда еще не было), которой и надлежит блюсти интересы правительственной точки зрения.