В юношеской своей "Истории русской общественной {114} мысли" я выяснил для себя тот путь, который и по сейчас считаю правильным. В более зрелой книге "О смысле жизни" развивается и углубляется (не без Канта) основа мировоззрения Герцена: "человек-самоцель". Подходили или не подходили все эти социально-философские воззрения для партии социалистов-революционеров и ее социально политических идеологов - никогда этим не интересовался. Когда в 1912 году был основан "толстый журнал" социалистов-революционеров "Заветы", я, однако, стал в нем, как один из редакторов, заведовать литературным отделом. А через два-три года, в начале мировой войны, я не стал интересоваться, как относится к ней партия социалистов-революционеров (- какое мое дело?), но написал совершенно еретическую статью "Испытание огнем", отвергающую войну и призывающую революцию, - статью, встреченную в штыки со всех сторон (Циммервальд и Кинталь были далеко). Напечатали ее, когда пришла революция. И в статьях 1917 года "Год революции" я шел "своим путем" (заглавие одной из статей); продолжаю своим путем, пусть совершенно одиноким, идти и поныне.
   Все это говорится (и говорилось мною следователям в "третью ночь") вот к чему: ни от какой ответственности за свои социально-философские и социально-политические взгляды - не отказываюсь, но ставить на себя штамп "партийного эсера" - не позволю. Мое мировоззрение - не "партийное", оно само по себе, и с ним предоставляю кому угодно сводить счеты.
   Но следователям все это было совсем ненужно - все это был уже установленный прошлой ночью трамплин. Теперь нужно было им совсем другое, а именно:
   "Я, Иванов-Разумник, являюсь идейно-организационным центром народничества, вокруг меня за последние годы организационно группировались следующие правые и левые эсеры"... Дальше шел {115} составленный следователями (за все время "допросов" они ни разу не предложили мне самому назвать какое-либо имя) список пяти-шести имен, весьма фантастически скомбинированных; о них - ниже. Разумеется, следователи прекрасно знали, что никакой организации не было, однако - position oblige. Раз начальство велело, то найти необходимо.
   Сделаю, однако, крайне маловероятное предположение: допущу, что бывшие партийные эсеры действительно создали "организацию", но лишь не сообщали о ней мне, как человеку непартийному. Совершенно неправдоподобно, так как среди фантастического "списка" значилось лицо, теснейшим образом связанное со мной и знакомством и ежедневной работой - упомянутый выше Д. М. Пинес. Но, еще раз допустим. Однако - при чем же тут я?
   Как при чем? - отвечали мне: да вы же главный и единственный идейный центр, хотите вы этого или не хотите. Вы многолетний знаменосец социальной философии народничества. Известно это вам, или неизвестно - дела нисколько не меняет. Вот, например, в Воронеже, в Херсоне, в Тамбове, еще и еще, существовали кружки молодежи, собиравшейся вместе, чтобы читать и обсуждать народническую литературу в том числе и ваши книги. Вам известно было о существовании таких кружков? Конечно, нет. Но разве это в чем либо меняет дело? И вот пример: двое юношей, друг с другом совершенно незнакомые, на допросах отозвались о вас, что читали ваши книги, знают даже, что вы живете в Детском (бывшем Царском) Селе, и - каково совпадение! - оба выразились совершено одинаково, что Детское Село является теперь для них Меккой народничества...
   Вот оно до чего дошло: нет Бога, кроме Бога, и Магомет пророк его! Ни минуты не сомневаюсь, что оба юноши с их Меккой любезно выдуманы следователями, но в выдумке этой концы плохо вяжутся с началами. Пусть существуют эти мифические юноши в {116} разных городах и весях благоденствующего СССР; не ясно ли в таком случае, что мое пребывание в ДПЗ вода на мою же мельницу? Не ясно ли, что для таких юношей, буде они существовали бы, чем выше кара, тем выше и Мекка? И если Мекка - Детское Село, то какой же сверх-Меккой станут Соловки, если вы меня сошлете, или безвестная могила, если вы меня расстреляете?
   Но Мекка - это только любезная шутка. Я - не Пер Гюнт и не Хлестаков. Вот почему не могу я подписать в протоколе: я, имярек, являюсь идейно-организационным центром народничества. Во-первых - организационного центра никакого нет, а если он и есть (пусть существует!), то он мне неведом; во-вторых - никаким "центром" чего бы то ни было, хотя бы только идейным, назвать себя не могу, не будучи болен хлестаковщиной; пусть другие считают и называют меня кем и чем угодно, но мне невместимо говорить о себе в таких хлестаковских тонах.
   VII.
   Когда "третья ночь" кончилась бесплодно (то есть - беспротокольно), то на следующую ночь меня оставили в покое. (А бывает, что допросы идут много и много ночей подряд). Очевидно, следователи совещались с высшим начальством о дальнейшем методе действий. На новом ночном допросе итог этих совещаний вполне для меня выяснился, когда один из следователей обратился ко мне со следующей, шитой белыми нитками, речью:
   - Нас с вами разделяет только терминология. Вы говорите: "со мной знакомы...", мы говорим: "вокруг вас группируются"... Из ложной скромности вы отказываетесь принять вторую формулировку, мы же только ее считаем соответствующей действительности. Каждый протокол подписываете не только вы, но и мы. Вы не можете подписать нашей формулировки, {117} мы - вашей. Поэтому предлагаем вам такой выход:
   параллельно будет вестись два протокола, один - выражающий точку зрения следствия, другой - выражающий вашу точку зрения на те же самые вопросы. По старой терминологии - первый будет суммировать в себе взгляд "прокуратуры", второй - взгляд "адвокатуры". Оба протокола будут подписываться обеими сторонами. По совокупности таких протоколов А и Б - высшая инстанция будет иметь возможность объективно взвесить все дело.
   На такой способ ведения "дела" я (конечно, напрасно) согласился: если мне дается возможность высказывать свои взгляды на точку зрения следствия и всецело отвергать ее - то отчего же и не закрепить эти свои взгляды? Конечного результата всего "дела" решительно ничто не изменит: он уже предрешен. Когда тетушка в январе 1933 года (почему именно в это время - скажу ниже) решила начать "дело об идейно-организационном центре народничества", то ее адъютанты получили твердые задания, которые им надлежало выполнить. Анахронизмом звучат слова Некрасова:
   На Литейной есть страшное здание,
   Где виновного ждет наказание,
   А невинен - отпустят домой,
   Окативши ушатом помой.
   Так было в добрые старые времена. Теперь "невинных" не отпускают домой, а сажают в изоляторы, в концентрационные лагеря, ссылают в Алма-Ату или Чимкент (знаю об этом как раз по "делу об идейно-организационном центре народничества"). "Виновных" - тоже. Эта "уравниловка" и делает четверостишие Некрасова анахронизмом.
   Значит - шитая белыми нитками хитрость следователей ни на минуту не ввела меня в заблуждение: я прекрасно знал, что им нужны протоколы "А", то есть собственная их, заранее установленная точка зрения {118} ("твердое задание"!), и что протоколы "Б" не будут иметь ни малейшего веса и даже интереса для "высшей инстанции". Но не все ли это равно, раз дело и без того предрешено? Протоколы "Б" имеют вес - для меня, и этого мне довольно.
   Теперь, когда все это "дело" имеет за собой уже годичную давность, я иногда жалею, что не избрал более простого пути - короткого письменного заявления, что, прекрасно уясняя себе задачи и цели всего этого "дела", от всяких дальнейших разговоров решительно отказываюсь. Конечно, это ни на волос не изменило бы результатов и итогов, - но при таком методе действий я был бы избавлен от всяких "протоколов" (и "А", и "Б"), и от сомнительного удовольствия ночных бесед со следователями, очень любезными молодыми людьми, но пустыми и сухими, как выжатая губка.
   Перехожу однако к этим протоколам "А" и "Б". Первый же из них совершенно ясно вскрыл "твердое задание", полученное следователями: создать фиговый листок, который позволил бы стыдливо прикрыть тот факт, что в стране пролетарской диктатуры ссылают за идеологию и "неблагомысленность" совершенно так же, как и в странах диктатуры буржуазной. И тут и там стыдливость требует фигового листка, каким является "организационная группировка": если ее. нет, то ее надо выдумать.
   И вот пример из первого же протокола "А". С первых месяцев революции 1917 года я дружески сблизился с М. А. Спиридоновой; октябрьские дни еще более закрепили эту дружбу. Когда после долгих лет советской тюрьмы М. А. Спиридонова очутилась в ссылке - в Самарканде, в Ташкенте, потом в Уфе, - мы стали обмениваться письмами, чаще всего - открытками, раз-два в год всего-навсего.
   Я посылал ей новые свои книги. Раз или два, узнав о ее болезни и трудном финансовом положении, послал ей небольшой денежный перевод. Делал все это нисколько не {119} таясь, прекрасно зная, что все до одного письма наши внимательно читают перлюстрационные тетушкины "красные кабинеты", находящиеся при каждом почтовом отделении. Но считал бы постыдным для себя отказываться от былого знакомства и былой дружбы страха ради иудейска, - и теперь, хоть без всякого удивления, но и без всякого уважения смотрю на былых знакомых и "друзей", того же страха ради трусливо вильнувших в кусты, когда я очутился в ссылке. Но не в этом дело, а в том, как же формулировал протокол "А" изложенные выше факты? А вот как: "в течение ряда последних лет поддерживал постоянную связь с М. А. Спиридоновой и организовывал пересылку ей денег".
   Недурно? Слово "организовывал" я отказался принять, и следователь заменил его словом "устраивал". Bonnet blanc, blanc bonnet.
   И еще пример, особенно характерный тем, что вскоре вскроет последние глубины "обвинительного акта". С видным представителем "центрального" эсерства Е. Е. Колосовым я случайно встречался лишь несколько раз, в переписке с ним не состоял. Поэтому меня очень удивила настойчивая просьба следователей припомнить, с кем именно заходил ко мне Е. Е. Колосов (еще до изоляторов и ссылок) в Царском Селе в середине двадцатых годов? Вспомнить я не мог. Тогда следователи сами напомнили мне: с А. В. Прибылевым, старым народовольцем и каторжанином. Вспомнил - верно. Следователи откуда-то и на этот раз были хорошо осведомлены! Но все же меня удивляло - отчего они так подчеркнуто занесли в протокол этот факт? Что в нем было особо криминального? И отчего особый протокол был посвящен допросу о моих знакомствах со старыми народовольцами - милым и вечно молодым душою А. В. Прибылевым, первомартовкой А. П. Прибылевой-Корба, В. Н. Фигнер, М. П. Сажиным и другими? И отчего были взяты у меня письма В. Н. Фигнер? Все это анекдотически разъяснилось лишь впоследствии.
   {120} Не буду умножать примеров, приведенных достаточно. Скажу лишь еще об одном обстоятельстве, тоже немало меня удивлявшем. Следователи сами составили список левых, центральных и правых эсеров, с которыми я был знаком (а с кем из них я не был знаком в 1917-1918 годах?), и с которыми "поддерживал связь" (то есть попросту - был знаком) и в настоящее время; среди этого списка из пяти-шести человек первым, конечно, значился Д. М. Пинес, но тут же за ним, к моему удивлению, шел А. И. Байдин, о котором поэтому здесь несколько слов. Этот очень симпатичный человек, отбыв за свое эсерство сроки сидения в изоляторах, получил в конце двадцатых годов разрешение жить в Петербурге. Он и служил здесь библиотекарем сперва в одном, потом в другом сельскохозяйственном институте, одно время проживал в Царском Селе. Но даже проживая в соседстве со мной - бывал у меня крайне редко, а переселившись в Петербург - и совсем исчез из вида. Зная, однако, его страстную любовь к цветам (как и к книгам), я был уверен, что непременно увижу его в каждом мае месяце, когда в нашем саду вокруг дома пышно расцветала сирень. И действительно, в это время он всегда появлялся на нашем горизонте и уезжал, обремененный огромным букетом. В остальное время года бывал у меня раз или два, а до моего юбилейного чествования я не видал его около года - с прошлого мая. Очень меня удивляло поэтому, отчего следователи не раз и не два упорно допытывались о моей "связи" с А. И. Байдиным; ничего интересного не мог им сказать, кроме эпизодов с букетами сирени, которые, однако, не попали в протоколы "А". Разгадка появилась тогда же, когда и разгадка интереса следователей к народовольцам. Тогда выяснилось, почему следователи допрашивали, меня о "связи" с А. А. Гизетти, который в это время был уже два года в ссылке в Коканде (с удивлением увидел я его уже в марте месяце в коридоре перед следовательскими комнатами, {121} привезли из Коканда!). Никогда не был я с ним в переписке, а после революции, когда он обрушился на меня сердитой статьей за мою "левизну"", отношения наши были вполне прохладные; за последние годы они выправились, но без всякой близости. Бывал у меня раза два-три за лето, когда все бывают в Царском Селе. Характерно, что за все эти годы у нас с ним ни единого раза не было разговора на политические темы, - разговоры велись исключительно на темы литературные. Тем не менее, в протоколах "А" была тщательно зафиксирована моя "связь" с А. А. Гизетти.
   VIII.
   В протоколах "Б" я имел возможность самым решительным образом отвергать не факты, а освещение фактов в протоколах "А". Поддерживал ли я "связь" с пятью-шестью бывшими эсерами? Совершенно настолько же, насколько и с десятками бывших меньшевиков, анархистов, кадетов - вплоть до большевиков и до беспартийных, так как знакомых у каждого из нас много. Но называть эту "связь" - "организационной группировкой" столь же бессмысленно, как вечерний чай в кругу семьи и друзей называть нелегальным подпольным собранием. Могут быть и такие "чаи", но ни у меня, ни у моих знакомых никогда их не бывало. "Организационная группировка" по отношению ко мне - бездарно вырезанный фиговый . лист, который никого не обманет. И к чему такая стыдливость? Пролетарская диктатура должна была бы поступать смелее, заявляя открыто: да, сажаю в тюрьмы и ссылаю не только за "организацию группировок", но и за идеологию, за инакомыслие.
   Инакомыслия своего я никогда и ни перед кем не скрывал, - не имел основания умалчивать о нем ив протоколах "Б". И как раз третий "протокол" был целиком посвящен этому моему инакомыслию. Кстати сказать: протоколы третий, четвертый и пятый {122} были исключительно протоколами "Б" и не имели своих двойников "А": там, где дело шло об идеологии, а не о мифической "организационной группировке" - перо, чернила и бумага предоставлялись в исключительное мое распоряжение. Первый протокол ("трамплин") наоборот, не имел своего двойника "Б". Наконец, протоколы второй, а также шестой и седьмой (написанные в Москве, о чем ниже) были двойными.
   Интересно отметить, что следователи (все те же Бузников и Коган), писавшие шестой и седьмой московские протоколы "А", с таким трудом составляли их, так много вычеркивали и перечеркивали, что, утомившись к концу ночи, просили меня перебелить их начисто. Я это сделал, после чего тут же написал и протокол "Б". Каюсь в своей наивности: лишь потом мне подумалось, что причиной следовательского утомления могло быть желание представить эти написанные моею рукою протоколы "А" - за протоколы "Б", а последние просто бросить в корзину. Но и то сказать - кто мог помешать им и без этого кунстштюка (фокуса) бросить в корзину протоколы "Б"? Их рука - владыка.
   Возвращаюсь однако к третьему протоколу, в котором должна была быть обнаружена моя неблагомысленность. Говорить в условиях тюремного сидения о моем "отношении к советской власти" - я отказался еще на первом допросе; но на вопрос, почему с точки зрения моей "идеологии" неприемлемы многие пути и методы современной социальной системы - мог ответить с полной определенностью. Я сделал лишь одну оговорку: я - не политик и никогда им не был, политический жаргон мне совершенно чужд, а потому говорить я буду тем языком, которым вот уж тридцать лет говорю в своей литературной деятельности. И о четырех основных пунктах современной жизни - диктатуре, коллективизации, индустриализации и культурном строительстве - я высказываюсь со своей основной точки зрения, являющейся фундаментом социальной философии Герцена, Чернышевского, {123} Лаврова и Михайловского. Это основное положение - "человек-самоцель", критерий, прилагаемый ко всем практическим вопросам.
   Конечные цели коммунизма - бесклассовое общество, уничтожение государства - вполне соответствует норме "человек-самоцель"; методы и пути большевизма для достижения этой цели - резко ей противоречат, а поэтому для меня и неприемлемы.
   Диктатура? - Несомненная гибель десятков миллионов для проблематического будущего благоденствия человечества. Коллективизация? - Родная дочь диктатуры. Индустриализация? - Машинофобия настолько же далека от нормы "человек-самоцель", как и машиномания. Но когда в жертву последней приносится человек, когда в жертву национальному богатству приносится народное благосостояние, то индустриализация становится в противоречие с основной нормой. Все дело - в методах и путях для достижения конечной цели. Представьте себе, что с целью увеличить народонаселение страны, государство ввело бы во все большие города дивизии войск и велело бы солдатам изнасиловать всех девушек города. Цель была бы достигнута, но что сказать о пути к ней? Видно не всегда цель оправдывает средства.
   Наконец, последний пункт - культурное строительство. Если в первых трех вопросах может казаться спорным - достигнет или не достигнет такими путями государство поставленных целей, то в вопросе о культурном строительстве и спора быть не может о полной безнадежности построить культуру методами диктатуры. Само большевистское правительство убедилось в этом, когда вынуждено было в апреле 1932 года уничтожить всяческие РАППы - ассоциации пролетарских писателей, - пытавшиеся "администрировать" в области литературы: плоды таких попыток оказались кислыми и горькими. То же самое было и в области музыки и в живописи; искусство - свободно и на штыках сидеть не умеет. Можно {124} декретировать в области культурного строительства все, что угодно, но собрать лишь горькие плоды лакейства, бездарщины и всяческого приспособленчества. Норма "человек-самоцель" оправдывает себя в этой области с бьющей в глаза очевидностью.
   То, что здесь я суммирую в нескольких строках - в третьем "протоколе" изложил я на четырех листах, прибавив на пятом, в виде заключения, и некоторые практические выводы, вытекающие из этих теоретических положений. Действительно, если все это так - "так что же нам делать?" Сложить руки или бороться? А если бороться - то как? Устраивать "организационные группировки"? Подпольные кружки? Террористические организации? Вести нелегальную пропаганду среди разных слоев населения? При создавшихся в Европе (и во всем мире) условиях, все эти былые методы борьбы одинаково бесплодны и даже вредны.
   Мы привыкли мыслить все еще старыми, "довоенными" категориями, в то время как мир перевернулся на своих основаниях, сошел со своей оси - и лишь Гамлеты от революции могут думать, что прежними методами можно прийти к каким-либо результатам. "Народничество - это социализм, социализм - это демократия", а в итоге войн и революций нашей эпохи демократия погребена, быть может, на весь ХХ-ый век под обломками рухнувших миров. Все политические партии сыграли свою роль - и, впредь до воскресения демократии, не воскреснут; воскреснет же она лишь в итоге ряда новых мировых войн. Мировая война между двумя станами диктатуры - неизбежна, но наше место - au dessus de la melee. Стан фашизма буржуазной диктатуры - враждебен нам и по целям и по методам действий; стан коммунизма неприемлем по методам.
   Бесплодно вести с этими методами борьбу путем старых приемов; говоря словами Герцена - нелепо ставить себя в положение человека, желающего подняться по лестнице в то самое {125} время, когда с нее сходят сплошным и сомкнутым строем шеренги солдат. Значит - стать в сторонке и сложить руки? Нет, но делать свое дело. Это дело теперь, при новых условиях и задачах, заключается единственно в работе над старыми и вечными культурными ценностями. Надо не лакействовать, не приспособляться, не чего угодничать, а делать в своей области ту работу, которая переживет и диктатуру, и коммунизм, ибо оба они - лишь переходные формы (что оба и сознают в наиболее видных своих представителях). О себе скажу: как ни скромно мое дело, но в области "культурного строительства" оно ближе к подлинной духовной революции, чем устройство десятка "организационных группировок".
   Мысли эти я высказывал всегда и всем, в том числе и тем немногим молодым людям, не мифическим меккопоклонникам, - которые спрашивали меня:
   "Так что же нам делать?" Написал я это и на заключительном пятом листе третьего "протокола". Но этот последний лист следователь отказался "принять", заявив, что это им "неинтересно". Позвольте - как это так: неинтересно? Для объективного следствия это был бы самый интересный пункт. Не говорю уже о том, что этим нарушалось основное условие: протоколы "Б" выражают мою точку зрения, а вовсе не то, что интересно или неинтересно для следователя. Но я не стал настаивать: к чему, раз вообще все протоколы "Б" могут быть отправлены в сорную корзину? Однако, мне захотелось сделать с этим вопросом (о "практике") experimentum crucis, - и я сделал его в следующем же протоколе.
   Впрочем нет, не в следующем, так как следующий - не и в счет: это был маленький "протокольчик", в котором излагалось, с кем именно из старых народовольцев я знаком (почему, однако, "знаком", а не "поддерживаю связи"?), давно ли познакомился, часто ли вижусь и переписываюсь. Меня все еще удивляло это никчемное любопытство. Знаком давно {126} с В. И. Фигнер - с 1912 года, с А. В. Прибылевым и с другими - позднее, в переписке состою, письма взяты при обыске. Чего же еще надо? Лишь через месяц выяснились глубокомысленные причины этого непонятного любопытства.
   Через несколько дней последовал протокол четвертый. Третьим высшее начальство осталось неудовлетворенно: слишком необычный язык, слишком странная формулировка, какие-то "нормы", какой-то "человек-самоцель". Нужно совсем другое: подчеркнуто политическое выражение тех же самых основных мыслей.
   "Ваш единомышленник, Д. М. Пинес, написал целый ряд листов на эти же темы, но с политической, а с не социально-философской точки зрения; то же самое мы желали бы получить от вас", - сказал мне следователь.
   Не без иронии я предложил ему следующий выход: пусть он даст мне эти листы, а я, прочитав их, припишу в конце: "сию рукопись читал и содержание оной одобрил", - и подпишусь.
   Следователь обрадовался такому выходу, но все же побежал советоваться с начальством; вернулся немного сконфуженный и заявил, что такой образ действий признан неудобным. Все-таки он очень просит меня хотя бы несколько, развить точку зрения предыдущего протокола. - Отчего бы и не развить? На эти темы можно написать не один том. И я стал писать "протокол четвертый".
   Боюсь, что и этим своим писанием я совершенно не удовлетворил следователя: форма четвертого протокола была отнюдь не протокольная. Я припомнил содержание одного ночного разговора именно на такие темы (диктатура, коллективизация, индустриализация, культурное строительство); он имел место с год или два тому назад. И вот теперь, в четвертом протоколе, я изложил сущность этого разговора, даже назвал имена собеседников. Последнее сделал {127} намеренно и тоже не без иронии: пусть эти собеседники заслужат за свою благомысленность, если и не орден Красного Знамени, то, по крайней мере, доброе мнение тетушки.
   Дело было так. В декабре 1930 года, на именины В. Н., собрались к нам многочисленные "друзья и знакомые"; вечерний чай и ужин затянулись до трех часов ночи, так как добрых четыре часа подряд продолжался оживленный спор на те самые темы, которые теперь столь интересовали следователей. Гостей было много, но деятельное участие в этом споре принимали только четверо царскоселов.
   Прежде всего - Андрей Белый, проживавший с женою у нас весь этот год. Давняя дружба соединяла нас, но за последнее время стали омрачать ее непримиримые политические разногласия; не то, чтобы черная кошка пробежала между нами, но черный котенок не один раз уже пробовал просунуться, - с тех пор, как в книге "Ветер с Кавказа" Андрей Белый сделал попытку провозгласить "осанну" строительству новой жизни, умалчивая о методах ее. Вторым был Петров-Водкин, старый приятель, самый большой из наших художников, но в области мысли социально-политической - путанная голова. К тому же - "трусоват был Кузя бедный", и потому приспособлялся, как мог, ко всем требованиям минуты, стараясь найти какое-нибудь теоретическое оправдание для своей трусости. Третьим был ни друг, ни приятель, ни даже просто хороший знакомый Алексей Толстой.
   Этот заплывший жиром человек, талантливый брюхом, ходячее подтверждение мнения Пушкина о поэзии, совершенно беспомощный в вопросах теоретических, всю жизнь однако умел прекрасно устраивать свои дела, держал нос по ветру и чуял, где жареным пахло. Разумеется, он был теперь самым верноподданейшим слугою коммунизма. Четвертым собеседником был, как принято говорить, "пишущий эти строки". Вмешивались в спор и другие гости, но я их не называю, во-первых, потому, что {128} ограничивались они немногими словами, а, во-вторых, и потому, что не все их высказывания были достойны ордена Красного Знамени. Спор вели четверо, и притом - трое против одного. Что говорили трое - ясно из приведенных выше их характеристик. Что говорил четвертый - об этом можно сказать подробнее.