«…Этого давно ждали, говорят вокруг. И я соглашаюсь, мне все еще нужно делать вид, что между нами никогда не было ничего, кроме простого знакомства. Я не плачу, я ничем не умею выразить горе. Но мне кажется, что я ослепла или сплю летаргическим сном: слышу, чувствую и не в силах крикнуть. Мой бедный, родной, мой навсегда, бесконечно любимый! Ты знаешь, что я решила? Приехать к тебе, чтобы умереть».
   Огорчения, о которых никогда не упоминал Павел Петрович, приходившие «оттуда», из того давно умершего мира, где жила дама с темными глазами, – теперь я поняла их так живо, как будто старые фото, висевшие над фисгармонией в перламутровых рамках, сошли со стен и рассказали мне свою жизнь! Это была грустная жизнь, и, читая некоторые письма, трудно было удержаться от слез. Я не привела их, потому что они заняли бы слишком много места.
   Кречетова много писала о театрах, о ролях, которые она исполняла, почти на каждой странице мелькали имена Горького, Савиной, Комиссаржевской. Это были письма актрисы. Но странно! Не Кречетова, а «неизвестный», которому были адресованы письма, как живой вставал со страниц этой книги.
   «На могильной плите следовало бы писать не то, кем был человек, – сказал мне однажды этот „неизвестный“, – а то, кем он должен был быть». Вот кем он должен был быть – знаменитым, уверенным в себе, гордящимся необычайной любовью…
   Растерянная, ошеломленная, выбежала я из «Европейской» с единственной мыслью: «Митя поверил Глафире, мне не удалось доказать, что она оклеветала меня!» Письма Кречетовой увели меня в другой мир, и, притихшая, почти испуганная глубиной открывшегося передо мной горя, я как будто засмотрелась на бедные, ожившие тени. Теперь, вспомнив о Раевском, я мгновенно вернулась из прошедшего в настоящее.
   Разумеется, нечего было и сомневаться в том, кто издал эту книгу! На титульном листе было указано название издательства – «Время», и адрес: «Набережная Фонтанки, 24». Но как Раевский добрался до писем, если перед отъездом в Анзерский посад я написала отцу и получила ответ, что чемодан старого доктора цел и невредим и по-прежнему стоит на своем месте под его кроватью? Без сомнения, он стащил эти письма. Но сохранился ли труд Павла Петровича и другие бумаги?
   Измученная, но готовая немедленно пустить в ход все силы ума и сердца, чтобы разгадать эту тайну, я влетела в общежитие и лицом к лицу столкнулась с нашим швейцаром.
   – А, наконец-то! – сказал мне этот усатый, длинноносый старик, который знал все наши дела и неизменно выручал нас в трудных случаях жизни. – Давно пора!
   – Что случилось?
   – Папаша приехали.
   – Какой папаша?
   – Папаша, отец! Ваш папаша!

ДУРНЫЕ ВЕСТИ

   Он сидел на моей постели, очень довольный, с красным носиком, в коричневом, измятом, но приличном костюме. Вместо галстука был завязан черный бантик, усы закручены, пушистые волосики, которых осталось уже немного, лихо зачесаны на лоб. Когда я вошла, он с хвастливо-самоуверенным видом рассказывал о чем-то моим соседкам по комнате. Они слушали и улыбались. Увидев меня, отец встал, но, качнувшись, снова сел на кровать.
   – А вот и дочь, – сказал он. – Здравствуй, дочь! Как снег на голову, а? Проездом на Амур, станция Михайло Чесноков, по делу редкого экземпляра быка симментальской породы.
   Девушки заметили, что я покраснела, и вышли под каким-то предлогом.
   Мы с отцом остались одни. Он посмотрел на меня, моргая, и радостно засмеялся.
   – Сподобился такую дочь иметь! – сказал он с восторгом. – Господи помилуй! Чудная, великолепная дочка! Подруги рассказывали. Горжусь!
   Он отодвинулся, деликатно прикрыв рот ладонью.
   – Извиняюсь, – сказал он и икнул. – С горя, Таня, поверь, с тоски-одиночества. Авдотья скончалась.
   – Как скончалась?
   – Алле-марше! Семнадцатого дня июля сего года.
   И он стал длинно рассказывать, что в последнее время служил в парикмахерской швейцаром, снимал пальто и выдавал номерки и что это прекрасная должность, без которой культура погибла бы, поскольку ни один уважающий себя мастер не станет брить или стричь клиента в пальто. И вот однажды он вернулся домой, стал звать Авдотью, а она сидит за столом и молчит. Он потянул ее за руку, а она бряк на пол, и все!
   – Адская вещь, – сказал он и всхлипнул. – А какая кухарка была! Семнадцать лет у маркиза де Траверзе служила! Очень резко бросила пить – вот беда. Это нельзя – пить такое пространство времени и вдруг моментально бросить. Организм не выдержал. Так-то вот я и сел на якорь, брат, – сказал отец и самодовольно хлопнул себя по коленям. – Теперь на Амур! Петька Строгов зовет – нужно ехать! У него бык выращен симментальской породы. За девять тысяч верст от матушки-России выращен бык ради принципа, не для какой-то наживы.
   Я слушала и молчала. Никогда не забывала я о том, какой у меня отец, но за те годы, что мы не виделись, черты его сгладились в моих воспоминаниях. Теперь мне было больно видеть, что он стал еще более смешным и жалким, чем прежде. Он показал мне заявление о том, что «поскольку осенью сего года в Москве открывается сельскохозяйственная выставка», он от имени какого-то «Товарищества ответственного труда» просит Дорпрофсож Амурской железной дороги «доставить экспонат в священный город возрождающейся пролетарской промышленности». Петька Строгов, объяснил он, служит артельщиком и лично доставить быка не может. А он, Петр Власенков, может. Но суть дела не в быке, а в том, что недалеко от станции Михайло Чесноков зарыт клад, он найдет и разделит его пополам со мной.
   Он был очень пьян, и прежде всего нужно было увести его из общежития и устроить – но где? У Нины? Я даже не знала еще, в Ленинграде ли Нина. В гостиницу, если достану номер.
   – Вот что, папа, – сказала я вдруг, – мне необходимо поговорить с тобой по очень важному делу. Хорошо, что ты явился, иначе на той неделе мне пришлось бы ехать к тебе. Ты помнишь Павла Петровича? Ну, старого доктора? Я часто ходила к нему.
   – Как же, – пробормотал отец.
   Что-то неуверенное прозвучало в этом коротком ответе. До сих пор он прямо смотрел на меня своими светлыми глазками, которые, как две бусины, торчали на маленьком усатом лице, а теперь глазки забегали и в них показалось неопределенное выражение. Страх?
   – Слушай внимательно. Когда доктор умер, мне выдали из Дома инвалидов его чемодан. В чемодане не было вещей, только бумаги. – Я старалась говорить медленно, чтобы он понял. Кажется, он понимал. – Ты был при этом. Уезжая, я отдала тебе этот чемодан и просила беречь. Помнишь?
   – Как же, – снова пробормотал отец.
   – В чемодане были научные труды Павла Петровича и среди них – письма одной актрисы. Он очень берег их. Он не хотел, чтобы кто бы то ни было прочел их, потому что это были личные письма.
   Отец молчал. Глазки, бегавшие по сторонам, беспомощно застыли, пальцы, которые он то и дело подносил к губам, дрожали, как всегда, когда он чувствовал себя виноватым. Я продолжала спокойно:
   – Теперь эти письма изданы. Вот! – Отец с ужасом взглянул на книгу. – Как это могло случиться – не знаю. Очевидно, кто-то вытащил их из чемодана и списал, а копии продал. А может быть, и не копии, а самые письма, хотя об этом даже страшно подумать. У меня большие неприятности из-за этой истории, папа.
   Он пробормотал:
   – Почему?
   – Потому, что Львовы думают, что это сделала я. Ты ведь знаешь, – сказала я с силой, – кем был для меня Павел Петрович! И вот теперь…
   – Что же такого, что же такого? – прошептал отец. – Ведь они не пропали?
   – Для меня было бы гораздо лучше, если бы они пропали.
   Должно быть, я была очень измучена, потому что голос вдруг зазвенел и я с трудом удержалась от слез.
   Отец встал. Не знаю, что творилось в его голове, но почему-то он осторожно вынул из кармана брюк свой старенький бумажник и развернул одну квитанцию, другую. Потом сложил квитанции, выронил бумажник и рухнул передо мной на колени.
   – Иуда! – закричал он и ударил себя кулачком в грудь. – Я виноват, я. Отец – подлец! Бейте в колокола! Родную дочь предал.
   Я посадила его на кровать, подала воды. У меня руки дрожали.
   Все было ясно еще до того, как я выслушала этот перепутанный, длинный рассказ. Раевский – отец с ненавистью называл его «некто» – приехал в Лопахин в марте этого года и прежде всего явился к отцу «с угощеньем». Трудно ли было ему уговорить отца – не знаю. Отец уверял, что Раевский уламывал его две недели.
   – Это ужас что Такое было! – повесив голову объяснил он. – Оттого что в подобных историях я – кто? Кремень.
   Но так как ему необходимо было ехать на Амур и билет стоил очень дорого – триста пятьдесят рублей сорок копеек, – и Авдотья была больна, хоронить не на что, и Раевский действовал на него «апатически», – отец в конце концов согласился и, подобрав ключ, вытащил из чемодана бумаги.
   – Все бумаги? – спросила я почти хладнокровно.
   Отец ответил: «Все», и, не помня себя, я бросилась к нему и с бешенством схватила за плечи. Не помню, что я кричала ему… В дверь постучали, и, как во сне, я увидела Лену Быстрову, стоявшую на пороге.
   – Таня! Танечка! Да что с тобой, Таня?

КАК ПОСТУПИТЬ

   Если бы не Лена, я просто пропала бы в этот несчастный день. За номер – мы отвезли отца в Московскую гостиницу – нужно было заплатить вперед, а я только что отдала стипендию казначею нашей коммуны. Лена достала деньги. Она увела меня к себе, накормила и заставила лечь – я едва держалась на ногах, хотя и порывалась идти в институт и заняться делами, которые та же Лена убедила меня отложить на завтра.
   – Ну вот, – сказала она, накинув на плечи шаль и уютно устроившись у меня в ногах, – а теперь рассказывай.
   – О чем?
   – Обо всем. И не смей выдумывать. Пока я знаю только одно: тебя расстроил отец. Верно?
   Я кивнула.
   – Но ведь это для тебя не новость?
   Я снова кивнула.
   – А мне нужны новости. Что случилось?
   – Лена, помнишь, я рассказывала тебе о старом докторе? Это было давно, на первом курсе, мы спорили, ты сказала, что профессия иногда – дело случая, и в пример привела меня. А я возразила, что медицина для меня вовсе не случай и что, когда я решила идти на медицинский, на меня повлияли вовсе не твои уговоры. Вот тогда я и рассказала тебе о старом докторе. Неужели не помнишь?
   – Помню.
   – Так вот… После смерти Павла Петровича остались бумаги. Целый чемодан с бумагами. В последние дни подле него не было никого, кроме меня, кому он мог бы их передать. Там были личные письма одной женщины, которая любила его, и научный труд, над которым он работал всю жизнь. И вот…
   Я рассказала о том, как бумаги старого доктора попали к Раевскому. Лена подумала.
   – Этот труд имеет научную ценность?
   – Без сомнения!
   – Почему же он до сих пор не был издан?
   – Потому, что Павел Петрович довел его только до середины и говорил, что самое главное – впереди.
   – В таком случае нужно сделать все возможное, чтобы спасти его из рук этого типа. Совсем не сложно, уверяю тебя! Я поговорю об этом с Дмитриевым, хочешь?
   Я отвечала, что хочу, и Лена ушла, объяснив, что торопится к отцу в Сестрорецк, и на прощанье уверив меня, что все обойдется.
   Василий Алексеевич был болен, и Мария Никандровна почти насильно увезла его в Сестрорецк, в какой-то хороший санаторий.
   «Да, Лена права, нужно заставить Раевского вернуть бумаги Павла Петровича. Но как это сделать? Обратиться в милицию или в прокуратуру? И зачем только я оставила чемодан в Лопахине? Правда, уезжая, я не знала, что ждет меня впереди, я не могла взять его с собой. Но в прошлом году я написала отцу, и он ответил мне, что чемодан с бумагами цел – вот когда нужно было бросить все и поехать в Лопахин. Но это было невозможно в разгар занятий в середине учебного года!»
   И незаметно среди беспокойно-неопределенных мыслей появилась и робко стукнула в сердце одна определенная, которой тотчас же подчинились все остальные: Раевский издал письма отдельной книгой – это было выгодно для него. А рукопись? Что, если он просто бросил в печку эти перепутанные, неразборчивые листы бумаги, написанные дрожащей рукой? Уже не робко, а смело, со всего размаху стучала в мое сердце эта страшная мысль.
   Нет, напрасно Лена уговорила меня остаться, все равно не спалось! В квартире было жарко, душно, пахло сохнущим деревом, лаком, чем-то еще, и ходить можно было только из комнаты Лены в столовую и обратно. Всегда у Быстровых было шумно, весело. Мария Никандровна ругала кого-нибудь за несправедливость и вдруг появлялась из кухни с пирогом, испеченным по новому рецепту. Василий Алексеевич по вечерам возился у верстачка. А теперь? У меня сжалось сердце, и стало так грустно, что я с трудом удержалась, чтобы не заплакать.
   «Позвонить Мите – вот что нужно сделать прежде всего, – думала я, лежа на диване и рассматривая этот верстачок, на котором так и остались лежать какие-то планки. – Но ведь это же значит, что я должна рассказать ему об отце? Да, должна. Как бы это ни было трудно».
   – «Европейская»? Номер сто пятый, пожалуйста. Дмитрий Дмитрич?
   – Да.
   – Говорит Таня Власенкова, – сказала я, чувствуя, что готова убить себя за свой неуверенный голос. – Дмитрий Дмитрич, вы можете думать обо мне что угодно. Но вот что: сегодня приехал из Лопахина мой отец. И он рассказал мне… В общем, вы хотите знать правду?
   – Да.
   – Тогда мы должны встретиться.
   Он ответил не сразу. Еще мгновенье, и я бы бросила трубку.
   – Хорошо. Где и когда?
   – Где угодно.
   – Может быть, в Летнем саду?
   – Очень хорошо. В девять часов, у памятника Крылову.
   Мальчишки-газетчики на разные голоса распевали: «Вечерняя Красная газета!», солнце садилось, жаркий летний день остывал над Невой, когда я отправилась на свидание с Митей.
   «Кулачный бой у Народного дома! – кричали газетчики. – На скамье подсудимых – атаман по прозвищу Турман!»
   Митя ждал меня. На скамейке вокруг памятника Крылову были заняты все места, и он прохаживался поодаль. Он был прекрасно, даже франтовато одет: в светлом костюме, с нарядной кепкой в одной руке, с палкой – в другой. Забыла сказать, что я тоже в этот день взяла у портнихи свой новый костюм – длинный жакет в талию и короткую юбку.
   – Вчера мне следовало подумать, что вам будет трудно встать на объективную точку зрения в нашем споре с Глафирой Сергеевной. – Эту фразу, но только одну, я приготовила с ночи. – Но я не сразу нашла объяснение тому, что письма оказались изданными. Это поразило меня.
   – Да, я видел, что вы растерялись.
   Искоса я посмотрела на Митю. Это было сказано в совершенно другом тоне, чем вчера: сердечно и просто.
   – И не думала! Просто решила уйти – вот и все. Жаль только, что не успела доказать, что вы виноваты не меньше, чем Глафира Сергеевна. Впрочем, я пришла сюда не упрекать вас, – сказала я торопливо, но не потому, что Митя нахмурился, а чтобы поскорее подойти к цели нашего разговора. – Вот что: вчера ваша жена обвинила меня… Вам известно, в чем она меня обвинила.
   В конце концов я рассказала все: и как некий делец (я нарочно не назвала Раевского) несколько лет назад приехал в Лопахин и предложил Павлу Петровичу продать ему письма. И как на другой день он явился ко мне, но я прогнала его, и он уехал из Лопахина с пустыми руками.
   – Павел Петрович просил меня сжечь эти письма. Я не решилась и глубоко сожалею об этом. Потому что, если бы я решилась, не произошло бы другого несчастья, о котором мне даже страшно сказать, – не пропали бы научные рукописи Павла Петровича. Ведь вы знаете, что в этом чемодане был весь труд его жизни.
   Теперь нужно было переходить к отцу – ох, как не хотелось! Мне мешало еще, что мы были в Летнем саду, где в этот вечер гуляющих было особенно много. Толстые люди в новых шляпах – наверное нэпманы – молча ходили по главной аллее, их разодетые жены переговаривались крикливыми голосами. На пыльной площадке перед чайным домиком стояли мраморные столики, и официанты, мелькая белыми курточками, разносили мороженое и воду. Вечер был душный, и все время хотелось уйти от движущейся, шумной толпы.
   – Вот это я могла рассказать вам вчера. Вчера же, уйдя от вас, я узнала, что приехал отец. Теперь вот что… Несколько слов об отце.
   Чем быстрее мне хотелось рассказать об отце, тем почему-то медленнее получалось.
   – Он… легкомысленный человек, переменивший в жизни очень много профессий. Сейчас он едет на Амур, очевидно, будет служить там на железной дороге. Я не вмешиваюсь в его дела, оттого что это давно уже ничего не меняет. Так вот: отец рассказал мне, что этот издатель вернулся в Лопахин в марте этого года и уговорил его продать письма Кречетовой. И отец сделал это, – сказала я твердым голосом. – И не только это. Пропали все бумаги Павла Петровича, и его труд, и письмо Ленину – все, все! Впрочем, может быть, и не пропали. Но я не знаю, где они находятся, и боюсь, что они не сохранились, потому что этот делец… Он мог просто бросить их в огонь. Ведь он, разумеется, ничего не понимает в науке.
   Я замолчала. Опустив голову, Митя шел рядом со мной.
   – А как фамилия этого человека? – спросил он. – На переплете указано, кажется, издательство «Время»?
   Я сказала:
   – Раевский.
   Митя остановился:
   – Какой Раевский?
   – Тот самый.
   Я знала, что Митя очень вспыльчив, еще вчера он на моих глазах налетел на жену с побелевшим от гнева лицом. Но сейчас… Можно было подумать, что, назвав Раевского, я попала в «locus minoris resistentia», как говорят врачи, то есть в место наименьшего сопротивления.
   – Очень хорошо, – сквозь зубы сказал он. – Так Раевский издал эти письма?
   – Да.
   – И вы думаете, что другие бумаги Павла Петровича тоже находятся у него?
   – Да, думаю.
   – Он в Ленинграде?
   – Не знаю. В книге указан адрес издательства: Набережная Фонтанки, 24.
   Митя посмотрел на часы.
   – Жаль, поздно, – злобно проворчал он.
   – Вы хотите идти к нему?
   – Да, вместе с вами.
   – Вот прекрасно. Нужно все же спросить, согласна ли я?
   – Вы согласны?
   – Да. Но прежде пойдемте к отцу, Дмитрий Дмитрич. Я хочу, чтобы вы лично услышали от него, как это случилось.

РАЗГОВОР С РАЕВСКИМ

   Не слушая уговоров Мити, повторявшего, что он «верит мне, верит!», я настояла на своем и привела его к отцу, который сидел в своем номере у окна и курил, наслаждаясь видом на площадь Восстания. Очевидно, два рубля, которые я оставила ему на обед, были истрачены на что-то другое, потому что, когда мы вошли, он, не вставая, величественно кивнул и заговорил с Митей в каком-то непринужденно-аристократическом духе. Рассказывая о том, что Раевский уговаривал его вытащить письма, он сказал: «Тут дворянин на дворянина наскочил», хотя, насколько мне было известно, фамилия Власенковых никогда не числилась в списках дворян Российской империи. «Увидев на нем крахмала, – сказал он, – я приказал жене подать и мне крахмала». Кое-что он напутал и передал совсем не так, как я рассказала Мите. Словом, он не только не называл себя Иудой, не просил «бить в колокола» и т. д., но держал себя так, как будто был героем какой-то рискованной истории, из которой вышел с честью, как и полагается благородному человеку. Ну что я могла с ним поделать?
   Но Митя… С первого взгляда он понял все и слушал отца вежливо, внимательно, не позволяя ни малейшей иронии. Я то краснела, то бледнела, особенно когда отец начинал сочинять. Митя взглядами старался успокоить меня. Отец вдруг заявил, что до революции он работал главным режиссером Александринского театра, – я нетерпеливо оборвала его. Митя осторожно, умело перевел разговор.
   Но вот кончился бесконечный рассказ! Митя поблагодарил, сказал, что непременно займется этой историей, спросил что-то об Амурской железной дороге и простился с отцом. Я вышла проводить его. Он был очень спокоен. Мы спустились в вестибюль. Он купил какой-то журнал. Я уже собралась пожелать ему доброй ночи, как вдруг он скомкал журнал, побледнел и резко повернулся ко мне. Это было так неожиданно, что я невольно подумала, что он прочел в журнале какую-то неприятную новость.
   – Мы пойдем к Раевскому сегодня, – сказал он. – Сейчас!
   – Поздно же! Издательство закрыто.
   – Нет, сейчас! Можно узнать домашний адрес по телефону.
   Это было ошибкой, простительной для меня, но не для Мити, который был старше, опытнее и умнее, чем я. Тогда я не знала, что его жизнь на три четверти состоит из подобных ошибок.
   Так или иначе, не выходя из «Московской» гостиницы, мы узнали домашний адрес Раевского и самое большее через десять минут звонили и стучали в двери его квартиры. Звонила я, а стучал – нетерпеливо – Митя.
   – Кто там?
   Митя еще стучал, не слышал.
   – Дмитрий Дмитрич, открывают.
   – Кто там? – повторил доносившийся откуда-то издалека женский испуганный голос.
   – Это квартира Раевского?
   Долгое молчание.
   – А вам кого?
   – Да Раевского же! Откройте, пожалуйста.
   Снова молчание.
   – А кто вы такие?
   – Доктор Львов, – ответил Митя вежливо, но мрачно. – С ассистентом.
   Раздался грохот крюков, скрежет цепей и мелодичный, как в старинных сундуках, звон замка; мне невольно вспомнились ходившие по Ленинграду слухи, что очень богатые нэпманы, в особенности ювелиры, из боязни налетов устроили в своих квартирах сигнализацию, навесили стальные двери. Не знаю, стальная ли, но, во всяком случае, очень тяжелая дверь медленно распахнулась перед нами. Мы вошли. Полная старуха в очках, моргая, как Раевский, встретила нас в передней.
   – К Сергею Владимировичу?
   – Да, да.
   Старуха ушла. Со стуком поставив между ног свою палку, Митя сел и принялся сердито рассматривать переднюю. Передняя была обыкновенная.
   Старуха вернулась.
   – Сергей Владимирович просил передать, что он не вызывал врача.
   – Что?
   Митя шагнул к ней. Старуха попятилась. Он снова шагнул, она завизжала, и в глубине коридора, отодвинув портьеру, за которой мелькнула большая, ярко освещенная комната, появился Раевский. Я поразилась – он так постарел, что его стало трудно узнать. Щеки повисли, под глазами появились мешки.
   Расставив ноги, согнувшись, закинув голову, похожий в своем зеленом халате на жабу, он стоял в дверях и рассматривал нас тревожно моргающими глазами. Меня он, кажется, совсем не узнал, а Митю узнал, разумеется, с первого взгляда.
   – Так вот что это за доктор Львов, – с гримасой искреннего отвращения сказал он. – Ну-с, прошу.
   Не знаю, что это было – кабинет или гостиная или то и другое вместе. Но ни в одном комиссионном магазине я не видела так много дорогих вещей – деревянных резных картин в тяжелых рамах, ковров, мраморных статуй. Огромная хрустальная люстра висела над круглым столом. Другой стол, поменьше, был покрыт великолепной вышитой скатертью с изображением морского сражения. Повсюду в старинных красного дерева горках, на окнах, даже на полу под роялем стояла посуда, сервизы. Трюмо было украшено перламутровыми цветами.
   – Ну-с, чем могу служить? – спросил Раевский.
   Митя придвинул кресло и сел.
   – Сегодня, – грозно сказал он, – мне попалась в руки книга «Письма О. П. Кречетовой к неизвестному». Вот она. Ты издавал?
   Это «ты» было сказано с таким ударением, что люстра нежно зазвенела в ответ.
   – Если можешь, не кричи, пожалуйста.
   – Я спрашиваю, ты издавал? – оглушительно повторил Митя.
   – Ну да, да. В чем дело?
   – В том, что эти письма принадлежали моему дяде Павлу Петровичу Лебедеву и после его смерти перешли в собственность нашей семьи. Издавать их ты не имел никакого права.
   Раевский пожал плечами.
   – По этому вопросу обратись, пожалуйста, к юрисконсульту издательства, Фонтанка, 24.
   Митя помолчал.
   – Послушай, Раевский, – начал он довольно спокойным голосом, только на щеке играла какая-то опасная жилка. – Поговорим начистоту. Мне отлично известно, что ты украл эти письма. Не сам, не сам! – прикрикнул он, видя, что Раевский энергично затряс головой. – С помощью отца этой девушки, который сейчас находится в Ленинграде.
   – Бумаги приобретены за определенную сумму. В издательстве имеется расписка, составленная по соответствующей форме.
   Митя шумно задышал.
   – Ну хорошо, – сдержавшись, продолжал он. – В конце концов дело не в этих письмах. Но одновременно к тебе попали научные записки доктора Лебедева. Для тебя они не представляют ни малейшего интереса. Это труд, имеющий значение для науки и сохранившийся в черновиках, понятных только специалисту. Это микробиология, а ты издаешь, насколько мне известно, бульварные переводные романы.
   Я смотрела на Раевского не дыша. Самое главное решалось в эту минуту: сохранился ли труд Павла Петровича? Не уничтожил ли его Раевский? Тень расчета прошла по его холодному, полному лицу.
   – А специалист, который будет разбираться в этих записках, – ты?
   Я перевела дыхание. Сохранился!
   – Да, я. Послушай, черт с тобой, – почти весело сказал Митя. – Я готов простить тебе эту книгу, – он положил руку на «Письма Кречетовой», – при условии, что ты вернешь оригиналы писем и в печати принесешь извинения. Но записки доктора Лебедева ты должен отдать мне сейчас же, слышишь? Сию же минуту!
   Закинув голову, презрительно моргая, Раевский слушал его. Когда мы пришли, у него был испуганный вид, он отступил и даже схватился рукой за портьеру. Теперь что-то незаметно было, что он собирается отступить!