Страница:
– Спасибо.
Что еще я могла ответить?
– Я всегда чувствовала, что вы меня не очень-то жалуете. Вы меня из-за Мити не любили. Но ведь это давно прошло! Как он? Что с ним? – спросила она с порозовевшим лицом. – Как ему живется в Ростове?
Всегда в ней было что-то невысказанное, какая-то расчетливая задняя мысль, которую она старательно прятала и которая была все-таки видна в каждом слове. Теперь у нее не было никакого расчета. Полная сорокалетняя женщина в расшитом драконами японском халате сидела передо мной, скучающая, с тяжелым подбородком, на котором прорезалась глубокая морщина.
Я рассказала о Мите, который недавно приезжал в Москву и провел у нас несколько дней. Она выслушала и вздохнула.
– Книгу привозил?
– Да.
– Это, должно быть, та, которую он еще при мне начинал. Тогда дело не шло. А теперь, значит, кончил. Слава богу! Я ему добра желаю.
«Еще бы, – подумалось мне. – Еще бы!»
– Как он выглядит? Поседел?
– Немного.
– Не женился еще?
– Нет.
– Что же так?
Я пожала плечами.
– Вы думаете, я довольна, что он до сих пор не женился? – глядя в сторону, сказала Глафира Сергеевна. – Ничуть. Может быть, я не так и виновата, как кажется. Он от меня мало требовал, а от меня нужно требовать много. – Она помолчала, потом посмотрела на часы, и в глазах мелькнуло и скрылось осторожное, мрачное чувство. – Пора Валентина Сергеевича будить, – сказала она, невесело усмехнувшись.
Она пошла к двери и обернулась:
– Мите станете писать, передайте привет.
Я кивнула и подумала: «Как бы не так!»
Как-то трудно было сразу сказать, что я пришла, чтобы поговорить о старой рукописи, не имевшей ни малейшего отношения к тому, что произошло в институте, и мое молчание было, по-видимому, оценено как тонкий маневр.
– Как хорошо, что вы пришли, – извинившись, что заставил ждать, сказал Крамов. – В институте мы знай себе воюем, а оглянуться, подумать друг о друге… Куда там! Времени нет. Вот мне, например, давно хотелось сказать вам, что меня глубоко огорчила эта нелепая история с диссертацией Мерзлякова. Я знаю, вы убеждены в том, что его провалили, так сказать, с заранее обдуманным намерением. И что сделано это было с благословения – будем откровенны – вашего покорного слуги. Не так ли?
Он сделал паузу. Уж не ждал Ли, что я стану уверять его в обратном?
– А между тем знаете ли вы истинную подоплеку этого провала? Она проста, и чтобы понять ее, нет необходимости изучать теорию иммунитета. Ему завидуют – и завидуют страстно! Вы спросите меня, как можно завидовать юноше, который ничего не требует, никому не мешает, не стремится к высокому положению и вообще занят только наукой? Вот этому-то и завидуют.
Была крупица правды в том, что он говорил, но только крупица.
– Мерзляков талантлив. Он уже теперь, в двадцать шесть лет, знает и понимает в науке больше, чем какой-нибудь заслуженный ученый, о котором помнят только одно – что лет сорок тому назад он выступил с блестящим докладом на Пироговском съезде.
Это был намек на Дилигентова – многозначительный, если вспомнить, что Дилигентов, научное значение которого было ничтожно, считался тем не менее одним из видных сторонников крамовского направления.
– И нет нужды далеко ходить за примером. Я сам позавидовал ему на защите. Молодость, чистота и вместе с тем какая зрелая, глубокая любовь к своему делу! Разумеется, это чувство не могло заставить меня положить черный шар. – Крамов засмеялся негромко, но от души. – Однако кое-кто из наших коллег, столь же начитанных, сколько бездарных, в этот день отомстил бедному юноше за талант. Можете мне поверить!
Снова намек – теперь на Догадова. И я продолжала мысленно комментировать все, что он говорил, подобно тому как шахматист, изучивший не одну партию своего противника, сопровождает каждый его ход своей объясняющей мыслью.
– Так или иначе, нельзя допустить, чтобы Мерзляков пострадал от этой явной несправедливости. Я звонил Лазареву…
Это был заведующий отделом аспирантуры Наркомздрава.
– Он полагает, что повторять защиту у нас неудобно. Но где-нибудь на периферии…
– В этом нет нужды, Валентин Сергеевич. Никольский предложил Мерзлякову защитить диссертацию в институте Академии наук. Разумеется, если ВАК разрешит повторную защиту.
– А после защиты он вернется в наш институт?
– Не знаю.
– Жаль, если нет. – Он помолчал, потом взглянул на меня, улыбаясь. – Эх, Татьяна Петровна! Вот говорят – школа Крамова. А ведь с не меньшим правом вашу лабораторию можно было бы назвать научной школой. У вас ясный взгляд на вещи, Татьяна Петровна! Вы сами не догадываетесь, что уже вышли со своей группой на широкую дорогу. Ваша лаборатория фактически уже почти стала самостоятельным институтом.
Нужно было запутаться в собственных расчетах, чтобы сделать этот грубый, несвойственный Крамову ход. Он и сам, по-видимому, почувствовал это. Щечки порозовели. Он снял и нервно протер пенсне. Но отступать было, видимо, поздно.
– Немного организационной смелости, да? В самом деле – почему бы не совершиться этому превращению?
Не знаю, как передать это ощущение, но впервые в разговоре с Крамовым я почувствовала себя увереннее, спокойнее, сильнее, чем он. Я засмеялась, сказала: «Вы шутите», – и минута, когда, немного растерянный, он ждал моего ответа, прошла.
– Валентин Сергеевич, я пришла к вам по делу, которое может показаться вам странным. Однажды вы показали мне вашу коллекцию старинных медицинских рукописей и книг.
Он ответил не сразу.
– Помню.
– Нет ли среди них рукописи доктора Лебедева «Защитные силы»?
Теперь пришла его очередь искать в моих словах скрытый смысл. Брови поднялись, глаза взглянули поверх пенсне с настороженным недоумением.
– Весьма вероятно. А почему вас интересует эта рукопись, Татьяна Петровна?
– Причина простая. Ее написал человек, который мне очень дорог. Один старый провинциальный врач… Когда-то я училась у него. Но он интересует меня и как научный труд. Разумеется, я сужу по детским воспоминаниям.
Крамов слушал, любезно склонив голову набок. Он не верил мне. «Но если это только предлог, почему она уклонилась от серьезного разговора? Я намекнул, что готов пожертвовать некоторыми сотрудниками, – она не приняла намека. Почему обошла вопрос о Мерзлякове? Неужели она действительно явилась ко мне с единственной целью – заглянуть в никому не нужную рукопись какого-то старого врача?»
Я не сомневалась в том, что верно прочла его мысли.
– Сейчас посмотрю, Татьяна Петровна, – спокойно сказал он. – Каталога у меня нет, все не соберусь составить, но что-то помнится… Как вы сказали?
Я повторила название. Он вышел в кабинет – мы разговаривали в столовой – и вернулся.
– Есть.
– Есть? – переспросила я радостно. – Валентин Сергеевич, я вас очень прошу, разрешите взять ее хоть на несколько дней. Наверное, вы не хотите расстаться с ней совсем. Идя к вам, я думала об этом. Но, может быть…
Он все еще не верил мне: «А что, если это ловушка?»
– Почему не захочу? Правда, как всякий коллекционер, я не очень-то люблю выпускать из рук… Но тут особенные обстоятельства. Можно, например, снять с нее копию. Хотите?
– Конечно, спасибо.
– Беда только в том, что я отдал ее переплетчику, вместе с другими рукописями. Но это было месяца два тому назад.
Он при мне позвонил переплетчику и, узнав, что рукопись готова, обещал прислать ее мне.
Он исполнил обещание и через несколько дней прислал мне рукопись Павла Петровича. «Защитные силы» – было аккуратно выведено старческим почерком на первой странице. «Том первый. Микробы и ткани».
С непостижимым чувством возвращения в прошлое, казалось бы ушедшее навсегда, развернула я эту рукопись, с которой в жизни было связано так много. Как живой, появился перед моими глазами Павел Петрович – под цветущим каштаном, розовым от заходящего солнца. Вот, закончив лекцию, он возвращается к себе, я провожаю его – и что за удивительный мир открывается на пороге его комнаты, сколько загадок!
И другое вспомнилось мне: наш последний разговор, когда у меня сердце томилось от невозможности помочь ему, утешить его, а он говорил и думал – не о себе! – о судьбах науки. Распечатанный конверт лежал на столе – отзыв о статье, которую он посылал знаменитому Т., – холодный, грубо иронический, уничтожающий отзыв. Но не отчаяние заставило его задуматься в эту, быть может, самую грустную минуту жизни. «Два противоположных закона борются в мире, – сказал он тогда, – закон смерти, ежедневно придумывающий новые средства убийства и разрушений, и закон мира и жизни, стремящийся освободить человека от преследующих его бедствий. И я счастлив, потому что вижу, какое место заняла в этой битве Россия».
СПОР
Глава седьмая
Что еще я могла ответить?
– Я всегда чувствовала, что вы меня не очень-то жалуете. Вы меня из-за Мити не любили. Но ведь это давно прошло! Как он? Что с ним? – спросила она с порозовевшим лицом. – Как ему живется в Ростове?
Всегда в ней было что-то невысказанное, какая-то расчетливая задняя мысль, которую она старательно прятала и которая была все-таки видна в каждом слове. Теперь у нее не было никакого расчета. Полная сорокалетняя женщина в расшитом драконами японском халате сидела передо мной, скучающая, с тяжелым подбородком, на котором прорезалась глубокая морщина.
Я рассказала о Мите, который недавно приезжал в Москву и провел у нас несколько дней. Она выслушала и вздохнула.
– Книгу привозил?
– Да.
– Это, должно быть, та, которую он еще при мне начинал. Тогда дело не шло. А теперь, значит, кончил. Слава богу! Я ему добра желаю.
«Еще бы, – подумалось мне. – Еще бы!»
– Как он выглядит? Поседел?
– Немного.
– Не женился еще?
– Нет.
– Что же так?
Я пожала плечами.
– Вы думаете, я довольна, что он до сих пор не женился? – глядя в сторону, сказала Глафира Сергеевна. – Ничуть. Может быть, я не так и виновата, как кажется. Он от меня мало требовал, а от меня нужно требовать много. – Она помолчала, потом посмотрела на часы, и в глазах мелькнуло и скрылось осторожное, мрачное чувство. – Пора Валентина Сергеевича будить, – сказала она, невесело усмехнувшись.
Она пошла к двери и обернулась:
– Мите станете писать, передайте привет.
Я кивнула и подумала: «Как бы не так!»
Как-то трудно было сразу сказать, что я пришла, чтобы поговорить о старой рукописи, не имевшей ни малейшего отношения к тому, что произошло в институте, и мое молчание было, по-видимому, оценено как тонкий маневр.
– Как хорошо, что вы пришли, – извинившись, что заставил ждать, сказал Крамов. – В институте мы знай себе воюем, а оглянуться, подумать друг о друге… Куда там! Времени нет. Вот мне, например, давно хотелось сказать вам, что меня глубоко огорчила эта нелепая история с диссертацией Мерзлякова. Я знаю, вы убеждены в том, что его провалили, так сказать, с заранее обдуманным намерением. И что сделано это было с благословения – будем откровенны – вашего покорного слуги. Не так ли?
Он сделал паузу. Уж не ждал Ли, что я стану уверять его в обратном?
– А между тем знаете ли вы истинную подоплеку этого провала? Она проста, и чтобы понять ее, нет необходимости изучать теорию иммунитета. Ему завидуют – и завидуют страстно! Вы спросите меня, как можно завидовать юноше, который ничего не требует, никому не мешает, не стремится к высокому положению и вообще занят только наукой? Вот этому-то и завидуют.
Была крупица правды в том, что он говорил, но только крупица.
– Мерзляков талантлив. Он уже теперь, в двадцать шесть лет, знает и понимает в науке больше, чем какой-нибудь заслуженный ученый, о котором помнят только одно – что лет сорок тому назад он выступил с блестящим докладом на Пироговском съезде.
Это был намек на Дилигентова – многозначительный, если вспомнить, что Дилигентов, научное значение которого было ничтожно, считался тем не менее одним из видных сторонников крамовского направления.
– И нет нужды далеко ходить за примером. Я сам позавидовал ему на защите. Молодость, чистота и вместе с тем какая зрелая, глубокая любовь к своему делу! Разумеется, это чувство не могло заставить меня положить черный шар. – Крамов засмеялся негромко, но от души. – Однако кое-кто из наших коллег, столь же начитанных, сколько бездарных, в этот день отомстил бедному юноше за талант. Можете мне поверить!
Снова намек – теперь на Догадова. И я продолжала мысленно комментировать все, что он говорил, подобно тому как шахматист, изучивший не одну партию своего противника, сопровождает каждый его ход своей объясняющей мыслью.
– Так или иначе, нельзя допустить, чтобы Мерзляков пострадал от этой явной несправедливости. Я звонил Лазареву…
Это был заведующий отделом аспирантуры Наркомздрава.
– Он полагает, что повторять защиту у нас неудобно. Но где-нибудь на периферии…
– В этом нет нужды, Валентин Сергеевич. Никольский предложил Мерзлякову защитить диссертацию в институте Академии наук. Разумеется, если ВАК разрешит повторную защиту.
– А после защиты он вернется в наш институт?
– Не знаю.
– Жаль, если нет. – Он помолчал, потом взглянул на меня, улыбаясь. – Эх, Татьяна Петровна! Вот говорят – школа Крамова. А ведь с не меньшим правом вашу лабораторию можно было бы назвать научной школой. У вас ясный взгляд на вещи, Татьяна Петровна! Вы сами не догадываетесь, что уже вышли со своей группой на широкую дорогу. Ваша лаборатория фактически уже почти стала самостоятельным институтом.
Нужно было запутаться в собственных расчетах, чтобы сделать этот грубый, несвойственный Крамову ход. Он и сам, по-видимому, почувствовал это. Щечки порозовели. Он снял и нервно протер пенсне. Но отступать было, видимо, поздно.
– Немного организационной смелости, да? В самом деле – почему бы не совершиться этому превращению?
Не знаю, как передать это ощущение, но впервые в разговоре с Крамовым я почувствовала себя увереннее, спокойнее, сильнее, чем он. Я засмеялась, сказала: «Вы шутите», – и минута, когда, немного растерянный, он ждал моего ответа, прошла.
– Валентин Сергеевич, я пришла к вам по делу, которое может показаться вам странным. Однажды вы показали мне вашу коллекцию старинных медицинских рукописей и книг.
Он ответил не сразу.
– Помню.
– Нет ли среди них рукописи доктора Лебедева «Защитные силы»?
Теперь пришла его очередь искать в моих словах скрытый смысл. Брови поднялись, глаза взглянули поверх пенсне с настороженным недоумением.
– Весьма вероятно. А почему вас интересует эта рукопись, Татьяна Петровна?
– Причина простая. Ее написал человек, который мне очень дорог. Один старый провинциальный врач… Когда-то я училась у него. Но он интересует меня и как научный труд. Разумеется, я сужу по детским воспоминаниям.
Крамов слушал, любезно склонив голову набок. Он не верил мне. «Но если это только предлог, почему она уклонилась от серьезного разговора? Я намекнул, что готов пожертвовать некоторыми сотрудниками, – она не приняла намека. Почему обошла вопрос о Мерзлякове? Неужели она действительно явилась ко мне с единственной целью – заглянуть в никому не нужную рукопись какого-то старого врача?»
Я не сомневалась в том, что верно прочла его мысли.
– Сейчас посмотрю, Татьяна Петровна, – спокойно сказал он. – Каталога у меня нет, все не соберусь составить, но что-то помнится… Как вы сказали?
Я повторила название. Он вышел в кабинет – мы разговаривали в столовой – и вернулся.
– Есть.
– Есть? – переспросила я радостно. – Валентин Сергеевич, я вас очень прошу, разрешите взять ее хоть на несколько дней. Наверное, вы не хотите расстаться с ней совсем. Идя к вам, я думала об этом. Но, может быть…
Он все еще не верил мне: «А что, если это ловушка?»
– Почему не захочу? Правда, как всякий коллекционер, я не очень-то люблю выпускать из рук… Но тут особенные обстоятельства. Можно, например, снять с нее копию. Хотите?
– Конечно, спасибо.
– Беда только в том, что я отдал ее переплетчику, вместе с другими рукописями. Но это было месяца два тому назад.
Он при мне позвонил переплетчику и, узнав, что рукопись готова, обещал прислать ее мне.
Он исполнил обещание и через несколько дней прислал мне рукопись Павла Петровича. «Защитные силы» – было аккуратно выведено старческим почерком на первой странице. «Том первый. Микробы и ткани».
С непостижимым чувством возвращения в прошлое, казалось бы ушедшее навсегда, развернула я эту рукопись, с которой в жизни было связано так много. Как живой, появился перед моими глазами Павел Петрович – под цветущим каштаном, розовым от заходящего солнца. Вот, закончив лекцию, он возвращается к себе, я провожаю его – и что за удивительный мир открывается на пороге его комнаты, сколько загадок!
И другое вспомнилось мне: наш последний разговор, когда у меня сердце томилось от невозможности помочь ему, утешить его, а он говорил и думал – не о себе! – о судьбах науки. Распечатанный конверт лежал на столе – отзыв о статье, которую он посылал знаменитому Т., – холодный, грубо иронический, уничтожающий отзыв. Но не отчаяние заставило его задуматься в эту, быть может, самую грустную минуту жизни. «Два противоположных закона борются в мире, – сказал он тогда, – закон смерти, ежедневно придумывающий новые средства убийства и разрушений, и закон мира и жизни, стремящийся освободить человека от преследующих его бедствий. И я счастлив, потому что вижу, какое место заняла в этой битве Россия».
СПОР
Конференц-зал полон. Сидят на окнах, стоят в проходах. Двери открыты – и в коридоре полно.
– …Без подходящей теории невозможен организационный захват – вот в чем сущность вопроса! Теория Крамова создается на наших глазах, но не потому, что она является живой, насущной потребностью науки. Нет, она подбирается, составляется, придумывается. Она опирается на факты, но только одной своей стороной, и, может быть, наименее важной. Она выковывается как оружие, но не науки, не познания природы, а собственного благополучия и славы.
Душно. Накануне «Вечерняя Москва» предсказала двадцать три градуса в тени и ошиблась: около тридцати. Я с тревогой смотрю на Лену – от духоты ей иногда становится дурно. Да, очень бледна, синеватые губы. Она понимающе прищуривает один глаз и улыбается мне через силу. Рубакин – за кафедрой, Крамов – за столом президиума, в двух шагах от него, и я ловлю себя на мысли, что бросить это оскорбительное «собрать теорию» ему прямо в лицо для меня было бы все-таки трудно. Но Рубакину, очевидно, не трудно.
– За последние годы я внимательно прочел работы многих ученых, примыкающих к этому направлению. Мало общего – вот что бросается в глаза! Очень мало! Среди них есть несколько серьезных ученых, которые искренне уверены, что крамовская теория двигает советскую медицину вперед, – это еще не школа! Есть ловкие люди, которым выгодно принадлежать к определенному научному направлению, которые подтасовывают факты и получают за это степени и звания. Это еще не школа! Есть метод «взаимного оплодотворения» – теория собирает под свои знамена сторонников, а сторонники добывают факты, подтверждающие теорию. И это не школа! А между тем существует, действует, превозносит себя эта мнимая школа! Куда ни посмотришь – в Ростове и Саратове, в Киеве и Казани. Не говорю уже о Москве, где она пытается утвердить свое значение в комитетах и комиссиях, в редакциях и ученых советах. Вот она, магия, – не подберу другого слова! Магия имени, повторенного в печати тысячи раз. Магия долголетняя – потому, что все это продолжается годами. И вдруг какой-то мальчик, аспирант, у которого нет ни одной печатной работы, осмеливается коснуться непогрешимой теории…
Я оборачиваюсь и смотрю на притихший, внимательный, взволнованный зал. Где Виктор? Вот он! Сидит в третьем ряду подле Кати Димант на краешке стула и, широко открыв глаза, слушает Рубакина с удивлением, с восторгом.
Коломнин сидит подле него, положив ногу на ногу, сгорбившись, подняв узкие плечи. О чем он думает, этот человек с дурным характером? Щурится, иронически опускает углы тонкого рта, очевидно, доволен.
«А ты о чем думаешь, милый друг? – мысленно спрашиваю я Крупенского, на худом, покрасневшем лице которого одно выражение быстро сменяется другим: негодование – презрением, притворное спокойствие – ужасом перед святотатством. – Искренне ли готов свернуть обмелевшему противнику шею или обдумываешь дальновидный план обхода, окружения, флангового удара?»
Я перевожу взгляд на Лену и догадываюсь, что она слушает Рубакина, с тем странным чувством неузнавания, с которым на кафедре, в центре общего интереса, видишь очень близкого человека…
Андрей посоветовал мне не записывать свою речь, а говорить по плану, и, поднимаясь на кафедру, я чувствую мгновенное острое сожаление, что последовала его совету.
– Почему коллектив института с такой остротой отнесся к судьбе диссертации Мерзлякова? Потому что подлинная причина провала – в теоретических разногласиях, которые давно пора назвать полным голосом, ничего не скрывая… – Наконец высказано все, и я перехожу к следующему пункту плана.
– …Валентин Сергеевич часто говорит о том, какую большую помощь оказывает он молодым ученым. Но приглядитесь: в чем фактически, на деле выражается эта помощь? Уж не в том ли, что перед фамилией начинающего ученого обычно появляется фамилия шефа? Мне известно, что подчас наши молодые сами просят об этом Валентина Сергеевича: редакции охотнее печатают статьи, если рядом с безвестным именем какого-нибудь аспиранта стоит знаменитое имя члена-корреспондента Академии наук, почетного члена многих русских и иностранных обществ. Но не следует ли в связи с этим поставить вопрос о работе редакций – в особенности редакции ЖМЭИ, членом коллегии которой является тот же Валентин Сергеевич?..
Вот и последний пункт – и очень хорошо, что последний, потому что собрание продолжается добрых два с половиной часа и уже не только Лена, а весь битком набитый маленький зал задыхается от жары.
– …И было бы еще полбеды, если бы эта оторванность от того, чем живет страна, эта схоластика, прикрытая пышными фразами, была характерна только для крамовской школы. Суть дела заключается в том, что тень этой схоластики падает на работу всего института в целом. На съездах и конференциях, в Совнаркоме и Наркомздраве Валентин Сергеевич с блеском доказывает, что наш план тесно связан с задачами третьего пятилетнего плана. Так почему же из личной лаборатории Валентина Сергеевича за много лет не вышло ни одной работы, имеющей практическое значение? Почему он вычеркивает из плана других лабораторий тесно связанные с клиникой темы?
– Вычеркивает? – с изумлением спрашивает Крамов.
– Да. Вот пример: нам удалось доказать, что обыкновенная зеленая плесень задерживает рост некоторых гнойных микробов. Трудно сказать, что получилось бы из этой работы, но перспектива клинического применения уже наметилась – приблизительная, но заслуживающая внимания. Валентин Сергеевич вычеркнул эту тему из нашего плана. Известно ли ему, что в прошлом плесень как лечебное средство глубоко интересовала крупных представителей нашей науки?
Как я сказала – «в прошлом»? Грязный, одутловатый человек с кадыком, торчащим из воротника засаленной куртки, как в повторяющемся сне, появляется передо мной: «А зачем вам его фамилия? Вы пойдете к нему?»
Я говорю и с каждым словом все больше убеждаюсь в том, что Андрей был прав. После веских теоретических обвинений неубедительным, неуместным кажется этот «частный» упрек. Об этом нетрудно догадаться по лицу Рубакина, вдруг ставшему озабоченно-напряженным, по движению разочарования, мгновенно пробежавшему по зашумевшему залу.
Председатель стучит карандашом по стакану. Я кончаю.
Аплодисменты довольно сдержанные.
Перерыв.
Перерыв кончается, и с новой силой вспыхивает горячий шумный, разбежавшийся спор. Выступают искренне и неискренне, с расчетом и без расчета, прямодушно и лживо. Одни говорят то, что думают, другие думают не то, о чем говорят. Одни защищают Крамова из боязни перед его влиятельным именем, положением, значением. Другие защищают от него советскую науку, невзирая на все его звания и положение.
Жара становится все удушливее. Мужчины снимают пиджаки, женщины обмахиваются платками. Но не уходит никто, почти никто! Ждут выступления Крамова.
Наконец он берет слово. Неторопливо поднимается он на кафедру, и нельзя не подивиться уверенности, с которой он начинает речь.
– Не думаю, к сожалению, что наша дискуссия решит те вопросы, перед которыми мировая иммунология остановилась с чувством некоторой растерянности и даже страха…
Он говорит веско, хладнокровно, не оправдываясь и не нападая, со всем беспристрастием истинного мужа науки; почему же за этими скупыми жестами, за этой неопровержимой логикой, за этим холодным поблескиванием пенсне мне чудится азартный игрок, попавший в беду и ставящий многое, если не все, на верную карту?
– Хотя и говорят, что новый материал притягивается к исследованию логикой самой работы, на самом деле это неверно, потому что работа исследователя не происходит в безвоздушном пространстве. Логика работы есть логика ее необходимости, ее соответствия тем задачам, которые поставила перед собой наша страна…
Пауза. Волнуется. Пьет воду.
– Я не вижу этой логики в работах некоторых лабораторий – увольте меня от необходимости называть имена. Более того, я не вижу той плановой очередности, для которой основным условием является реальная ощутимость целого. В это целое входит вся жизнь Советской страны, переживающей еще невиданный период борьбы с предателями, с людьми без чести, без родины…
Он не называет имен. Но всем ясно, что речь идет о недавно закончившемся процессе правотроцкистского блока.
– Для того чтобы охватить большую группу сложных и подвижных явлений, нужны не только способности и знания. Надо учиться и учить других – беспощадности по отношению к тем, кто топчет ногами священные знамена советской науки. О чем говорим мы сегодня так долго? О том, что такое научная школа? О какой-то неведомой магии долголетия? Чем объясняется настойчивое стремление некоторых товарищей уйти в сторону от стремительного наступления на предательство, ложь и измену, – наступления, которым живет и еще долго будет жить наша страна? Что это за странная «формула обхода», и нет ли за ней известной нарочитости, предвзятости, преднамеренности – я не боюсь этого слова!
Шум. Председатель Дилигентов, взволнованный, с красными пятнышками на щеках, с растрепанной седой бородкой, стучит карандашом по стакану. Неподвижно глядя перед собой, Крамов пережидает шум.
– Насущные требования жизни, – продолжает он. – О них говорила сегодня наша уважаемая Татьяна Петровна. Что же представляют собою эти насущные потребности жизни? «Профессор Крамов, – заявила она, – вычеркнул из нашего плана тему, которая имеет неоспоримое практическое значение». Да, вычеркнул! И то же самое сделал бы на моем месте любой микробиолог, серьезно относящийся к делу. Должен заметить, что Татьяна Петровна неоднократно возвращалась к вопросу о плесени, которая представляется ей верным средством от самых тяжелых болезней. Признаться, я недоумевал: откуда взялась эта странная мысль? Разгадка оказалась простой. В течение многих лет я собираю коллекцию старинных медицинских книг и рукописей. На днях Татьяна Петровна обратилась ко мне с вопросом: нет ли среди них рукописи некоего доктора Лебедева, который дорог ей по детским воспоминаниям? Рукопись нашлась – кстати сказать, в отделе курьезов и заблуждений, которыми, как известно, кишит история науки. Я перелистал ее – и источник научного вдохновения Татьяны Петровны открылся передо мною! Мистическая вера в плесень пронизывает эту рукопись от первой до последней страницы. Когда-то средневековые алхимики утверждали, что им удалось из тряпок, навоза и гнилой муки вырастить в колбе живого человечка. Доктор Лебедев недалеко ушел от подобного утверждения. «Плесень, – заявляет он вместе с Татьяной Петровной, – убивает микробов». Но ведь и туалетное мыло убивает микробов!
Рубакин шепчет мне что-то на ухо, я слушаю и не понимаю ни слова.
– Простительно ли советскому ученому, доктору медицинских наук то, что можно простить полусумасшедшему знахарю, автору антинаучного бреда? Нет. И не следовало Татьяне Петровне упрекать меня в том, что я искренне пытался предостеречь ее от очевидного заблуждения. Напротив. На ее месте я бы серьезно задумался над тем, своевременно ли в наши дни заниматься подобным вопросом? Не стоит ли за этим упорным пристрастием все та же подозрительная «формула обхода»?
Снова пауза. Снова пьет воду. Тишина.
Воздух – в зале и за окнами – неподвижен. Дымок единственной папиросы, выкуренной, несмотря на запрещение, Коломниным, долго, медленно плывет к столу президиума серовато-синей полосой.
В глубоком молчании Крамов кончает свою угрожающую, еще непостижимую, не укладывающуюся в сознании речь. От научной дискуссии он возвращается к внутреннему положению в стране.
– Думается, теперь для всех уже ясно, что перед нами не заговор и его ликвидация, а нечто большее, что это новый этап Октябрьской революции, что наши дни история, быть может, поставит на одну доску с героическими годами эпохи гражданской войны. Это вскрыл, этому дал точную оценку Сталин. Он составил план наступления, он же и руководит наступлением. Определив деятельность предателей как неизбежное следствие строительства социализма в капиталистическом окружении, он снял тем самым с наших плеч огромную моральную тяжесть.
– Попробуем взглянуть на жизнь его глазами, – сказал Рубакин.
Это было у нас через несколько дней после дискуссии. Андрей еще не ходил на работу, и странно было видеть его дома, в дневные часы, играющим с Павликом – на полу, под письменным столом с помощью моей шали было устроено «метро», превосходный темный тоннель.
– Откуда взялся этот шаг? Ведь это именно шаг, поступок, решение! Вы думаете, Крамов не понимает, чем грозит нам подобная речь?
Я невольно посмотрела на телефон, прикрытый подушкой. Рубакин тоже посмотрел – улыбнулся, но понизил голос.
– Я прочел все, что он написал. Он начинал превосходно, на уровне Виноградского или скажем, Гамалеи. Потом, в двадцатых годах… Не знаю, как назвать… Деформация?.. Шли годы, и теперь вдруг оказалось, что надо притворяться! Вот от этого «надо притворяться» многое происходит. В особенности когда притворство, лесть, подозрительность – вдруг оказываются в цене и с каждым днем приобретают все более непонятную силу.
Я снова взглянула на телефон. Рубакин тоже, на этот раз с угрюмым выражением, странно изменившим его круглое, доброе, решительное лицо.
– Ну, а когда остаешься наедине с собой? О чем думается, когда смотришь на себя беспристрастным, оценивающим взглядом? Ведь не угнаться, не удержаться, обходят со всех сторон! Молодые идут, что с молодыми делать? И добро бы еще не трогали тебя, оставили в покое. Так нет – упрекают в отсталости, в интригах, в организационном захвате. В подмене науки видимостью науки!
Андрей давно оставил игру в «метро» и сидел на полу, подняв голову, не слушая, что говорил ему Павлик.
– Папа! Ну, папа же!
– Да, милый.
Я всегда радовалась, видя их вдвоем, – это случалось так редко! Но теперь у меня невольно сжалось сердце. Не надо было затевать этот разговор при Андрее!
– И вот выход найден. Впрочем, он подсказан всем ходом вещей. Стоит только поставить знак равенства между своими врагами и… – Он запнулся.
– Врагами народа, – докончил Андрей.
– Товарищи!
– Положите на телефон еще одну подушку и успокойтесь, Татьяна, – сказал Рубакин. – Именно так. Знак равенства! Впрочем, нет. Не враги, а друзья. Друзья, ученики, сотрудники института, который он, Крамов, годами создавал на пользу советской науки. Кто мог бы подумать, что эти способные и даже талантливые люди внутренне связаны с «чудовищными выродками человечества, задумавшими злодейский план разрушения СССР».
Свежий номер «Правды» лежал на столе. Он кончил фразу, взглянув на передовую.
– Тяжело, братцы.
– Поговорим о другом.
– Может быть, жестами?
Он засмеялся, но невесело засмеялся.
– Нет, я хотел бы все-таки знать: думал ли Крамов о том, что может снова вспыхнуть после подобного шага?
– Не после, а вследствие, – сказал Андрей. – Разумеется, думал. Более того – рассчитывал.
– Товарищи, вы не хотите пройтись?
– Мы хотим выпить, – сказал Рубакин.
– Андрею еще нельзя. А вам я сейчас принесу.
– …Политически компрометируя своих противников, нацеливая на них карательные органы… – услышала я, войдя через минуту с подносом, на котором стояли графин с водкой и рюмки.
– Петр Николаевич, потом.
– Потом будет поздно.
– Уже поздно, – возразил Андрей. – Налей-ка и мне.
– Значит, условились: о другом!
– Условились, – охотно согласился Рубакин. – Кстати, Крушельницкий арестован.
Это был старый ученый, академик, некогда работавший у Пастера вместе с Гамалеей.
– Не может быть! За что?
Рубакин усмехнулся.
– Сегодня хорошая погода, – сказал он.
Я только что вернулась домой. Погода была плохая. Рубакин выпил.
– Что же вы теперь будете делать с вашей мистической верой в плесень, Татьяна?
– Работать.
– Очень хорошо. Подпольно? В плане нет этой темы.
– И не было.
– А вы не боитесь, что Крамов…
– Нет, Петр Николаевич. В крайнем случае я постараюсь доказать, что с помощью плесени нельзя совершать политические убийства.
– Так же, как с помощью дрожжей, которыми всю жизнь занимался Крушельницкий, – сказал Андрей.
Я посмотрела на него. Беспомощное выражение пробежало по его лицу, очень бледному, с двумя глубокими складками у рта – я не замечала их прежде…
– …Без подходящей теории невозможен организационный захват – вот в чем сущность вопроса! Теория Крамова создается на наших глазах, но не потому, что она является живой, насущной потребностью науки. Нет, она подбирается, составляется, придумывается. Она опирается на факты, но только одной своей стороной, и, может быть, наименее важной. Она выковывается как оружие, но не науки, не познания природы, а собственного благополучия и славы.
Душно. Накануне «Вечерняя Москва» предсказала двадцать три градуса в тени и ошиблась: около тридцати. Я с тревогой смотрю на Лену – от духоты ей иногда становится дурно. Да, очень бледна, синеватые губы. Она понимающе прищуривает один глаз и улыбается мне через силу. Рубакин – за кафедрой, Крамов – за столом президиума, в двух шагах от него, и я ловлю себя на мысли, что бросить это оскорбительное «собрать теорию» ему прямо в лицо для меня было бы все-таки трудно. Но Рубакину, очевидно, не трудно.
– За последние годы я внимательно прочел работы многих ученых, примыкающих к этому направлению. Мало общего – вот что бросается в глаза! Очень мало! Среди них есть несколько серьезных ученых, которые искренне уверены, что крамовская теория двигает советскую медицину вперед, – это еще не школа! Есть ловкие люди, которым выгодно принадлежать к определенному научному направлению, которые подтасовывают факты и получают за это степени и звания. Это еще не школа! Есть метод «взаимного оплодотворения» – теория собирает под свои знамена сторонников, а сторонники добывают факты, подтверждающие теорию. И это не школа! А между тем существует, действует, превозносит себя эта мнимая школа! Куда ни посмотришь – в Ростове и Саратове, в Киеве и Казани. Не говорю уже о Москве, где она пытается утвердить свое значение в комитетах и комиссиях, в редакциях и ученых советах. Вот она, магия, – не подберу другого слова! Магия имени, повторенного в печати тысячи раз. Магия долголетняя – потому, что все это продолжается годами. И вдруг какой-то мальчик, аспирант, у которого нет ни одной печатной работы, осмеливается коснуться непогрешимой теории…
Я оборачиваюсь и смотрю на притихший, внимательный, взволнованный зал. Где Виктор? Вот он! Сидит в третьем ряду подле Кати Димант на краешке стула и, широко открыв глаза, слушает Рубакина с удивлением, с восторгом.
Коломнин сидит подле него, положив ногу на ногу, сгорбившись, подняв узкие плечи. О чем он думает, этот человек с дурным характером? Щурится, иронически опускает углы тонкого рта, очевидно, доволен.
«А ты о чем думаешь, милый друг? – мысленно спрашиваю я Крупенского, на худом, покрасневшем лице которого одно выражение быстро сменяется другим: негодование – презрением, притворное спокойствие – ужасом перед святотатством. – Искренне ли готов свернуть обмелевшему противнику шею или обдумываешь дальновидный план обхода, окружения, флангового удара?»
Я перевожу взгляд на Лену и догадываюсь, что она слушает Рубакина, с тем странным чувством неузнавания, с которым на кафедре, в центре общего интереса, видишь очень близкого человека…
Андрей посоветовал мне не записывать свою речь, а говорить по плану, и, поднимаясь на кафедру, я чувствую мгновенное острое сожаление, что последовала его совету.
– Почему коллектив института с такой остротой отнесся к судьбе диссертации Мерзлякова? Потому что подлинная причина провала – в теоретических разногласиях, которые давно пора назвать полным голосом, ничего не скрывая… – Наконец высказано все, и я перехожу к следующему пункту плана.
– …Валентин Сергеевич часто говорит о том, какую большую помощь оказывает он молодым ученым. Но приглядитесь: в чем фактически, на деле выражается эта помощь? Уж не в том ли, что перед фамилией начинающего ученого обычно появляется фамилия шефа? Мне известно, что подчас наши молодые сами просят об этом Валентина Сергеевича: редакции охотнее печатают статьи, если рядом с безвестным именем какого-нибудь аспиранта стоит знаменитое имя члена-корреспондента Академии наук, почетного члена многих русских и иностранных обществ. Но не следует ли в связи с этим поставить вопрос о работе редакций – в особенности редакции ЖМЭИ, членом коллегии которой является тот же Валентин Сергеевич?..
Вот и последний пункт – и очень хорошо, что последний, потому что собрание продолжается добрых два с половиной часа и уже не только Лена, а весь битком набитый маленький зал задыхается от жары.
– …И было бы еще полбеды, если бы эта оторванность от того, чем живет страна, эта схоластика, прикрытая пышными фразами, была характерна только для крамовской школы. Суть дела заключается в том, что тень этой схоластики падает на работу всего института в целом. На съездах и конференциях, в Совнаркоме и Наркомздраве Валентин Сергеевич с блеском доказывает, что наш план тесно связан с задачами третьего пятилетнего плана. Так почему же из личной лаборатории Валентина Сергеевича за много лет не вышло ни одной работы, имеющей практическое значение? Почему он вычеркивает из плана других лабораторий тесно связанные с клиникой темы?
– Вычеркивает? – с изумлением спрашивает Крамов.
– Да. Вот пример: нам удалось доказать, что обыкновенная зеленая плесень задерживает рост некоторых гнойных микробов. Трудно сказать, что получилось бы из этой работы, но перспектива клинического применения уже наметилась – приблизительная, но заслуживающая внимания. Валентин Сергеевич вычеркнул эту тему из нашего плана. Известно ли ему, что в прошлом плесень как лечебное средство глубоко интересовала крупных представителей нашей науки?
Как я сказала – «в прошлом»? Грязный, одутловатый человек с кадыком, торчащим из воротника засаленной куртки, как в повторяющемся сне, появляется передо мной: «А зачем вам его фамилия? Вы пойдете к нему?»
Я говорю и с каждым словом все больше убеждаюсь в том, что Андрей был прав. После веских теоретических обвинений неубедительным, неуместным кажется этот «частный» упрек. Об этом нетрудно догадаться по лицу Рубакина, вдруг ставшему озабоченно-напряженным, по движению разочарования, мгновенно пробежавшему по зашумевшему залу.
Председатель стучит карандашом по стакану. Я кончаю.
Аплодисменты довольно сдержанные.
Перерыв.
Перерыв кончается, и с новой силой вспыхивает горячий шумный, разбежавшийся спор. Выступают искренне и неискренне, с расчетом и без расчета, прямодушно и лживо. Одни говорят то, что думают, другие думают не то, о чем говорят. Одни защищают Крамова из боязни перед его влиятельным именем, положением, значением. Другие защищают от него советскую науку, невзирая на все его звания и положение.
Жара становится все удушливее. Мужчины снимают пиджаки, женщины обмахиваются платками. Но не уходит никто, почти никто! Ждут выступления Крамова.
Наконец он берет слово. Неторопливо поднимается он на кафедру, и нельзя не подивиться уверенности, с которой он начинает речь.
– Не думаю, к сожалению, что наша дискуссия решит те вопросы, перед которыми мировая иммунология остановилась с чувством некоторой растерянности и даже страха…
Он говорит веско, хладнокровно, не оправдываясь и не нападая, со всем беспристрастием истинного мужа науки; почему же за этими скупыми жестами, за этой неопровержимой логикой, за этим холодным поблескиванием пенсне мне чудится азартный игрок, попавший в беду и ставящий многое, если не все, на верную карту?
– Хотя и говорят, что новый материал притягивается к исследованию логикой самой работы, на самом деле это неверно, потому что работа исследователя не происходит в безвоздушном пространстве. Логика работы есть логика ее необходимости, ее соответствия тем задачам, которые поставила перед собой наша страна…
Пауза. Волнуется. Пьет воду.
– Я не вижу этой логики в работах некоторых лабораторий – увольте меня от необходимости называть имена. Более того, я не вижу той плановой очередности, для которой основным условием является реальная ощутимость целого. В это целое входит вся жизнь Советской страны, переживающей еще невиданный период борьбы с предателями, с людьми без чести, без родины…
Он не называет имен. Но всем ясно, что речь идет о недавно закончившемся процессе правотроцкистского блока.
– Для того чтобы охватить большую группу сложных и подвижных явлений, нужны не только способности и знания. Надо учиться и учить других – беспощадности по отношению к тем, кто топчет ногами священные знамена советской науки. О чем говорим мы сегодня так долго? О том, что такое научная школа? О какой-то неведомой магии долголетия? Чем объясняется настойчивое стремление некоторых товарищей уйти в сторону от стремительного наступления на предательство, ложь и измену, – наступления, которым живет и еще долго будет жить наша страна? Что это за странная «формула обхода», и нет ли за ней известной нарочитости, предвзятости, преднамеренности – я не боюсь этого слова!
Шум. Председатель Дилигентов, взволнованный, с красными пятнышками на щеках, с растрепанной седой бородкой, стучит карандашом по стакану. Неподвижно глядя перед собой, Крамов пережидает шум.
– Насущные требования жизни, – продолжает он. – О них говорила сегодня наша уважаемая Татьяна Петровна. Что же представляют собою эти насущные потребности жизни? «Профессор Крамов, – заявила она, – вычеркнул из нашего плана тему, которая имеет неоспоримое практическое значение». Да, вычеркнул! И то же самое сделал бы на моем месте любой микробиолог, серьезно относящийся к делу. Должен заметить, что Татьяна Петровна неоднократно возвращалась к вопросу о плесени, которая представляется ей верным средством от самых тяжелых болезней. Признаться, я недоумевал: откуда взялась эта странная мысль? Разгадка оказалась простой. В течение многих лет я собираю коллекцию старинных медицинских книг и рукописей. На днях Татьяна Петровна обратилась ко мне с вопросом: нет ли среди них рукописи некоего доктора Лебедева, который дорог ей по детским воспоминаниям? Рукопись нашлась – кстати сказать, в отделе курьезов и заблуждений, которыми, как известно, кишит история науки. Я перелистал ее – и источник научного вдохновения Татьяны Петровны открылся передо мною! Мистическая вера в плесень пронизывает эту рукопись от первой до последней страницы. Когда-то средневековые алхимики утверждали, что им удалось из тряпок, навоза и гнилой муки вырастить в колбе живого человечка. Доктор Лебедев недалеко ушел от подобного утверждения. «Плесень, – заявляет он вместе с Татьяной Петровной, – убивает микробов». Но ведь и туалетное мыло убивает микробов!
Рубакин шепчет мне что-то на ухо, я слушаю и не понимаю ни слова.
– Простительно ли советскому ученому, доктору медицинских наук то, что можно простить полусумасшедшему знахарю, автору антинаучного бреда? Нет. И не следовало Татьяне Петровне упрекать меня в том, что я искренне пытался предостеречь ее от очевидного заблуждения. Напротив. На ее месте я бы серьезно задумался над тем, своевременно ли в наши дни заниматься подобным вопросом? Не стоит ли за этим упорным пристрастием все та же подозрительная «формула обхода»?
Снова пауза. Снова пьет воду. Тишина.
Воздух – в зале и за окнами – неподвижен. Дымок единственной папиросы, выкуренной, несмотря на запрещение, Коломниным, долго, медленно плывет к столу президиума серовато-синей полосой.
В глубоком молчании Крамов кончает свою угрожающую, еще непостижимую, не укладывающуюся в сознании речь. От научной дискуссии он возвращается к внутреннему положению в стране.
– Думается, теперь для всех уже ясно, что перед нами не заговор и его ликвидация, а нечто большее, что это новый этап Октябрьской революции, что наши дни история, быть может, поставит на одну доску с героическими годами эпохи гражданской войны. Это вскрыл, этому дал точную оценку Сталин. Он составил план наступления, он же и руководит наступлением. Определив деятельность предателей как неизбежное следствие строительства социализма в капиталистическом окружении, он снял тем самым с наших плеч огромную моральную тяжесть.
– Попробуем взглянуть на жизнь его глазами, – сказал Рубакин.
Это было у нас через несколько дней после дискуссии. Андрей еще не ходил на работу, и странно было видеть его дома, в дневные часы, играющим с Павликом – на полу, под письменным столом с помощью моей шали было устроено «метро», превосходный темный тоннель.
– Откуда взялся этот шаг? Ведь это именно шаг, поступок, решение! Вы думаете, Крамов не понимает, чем грозит нам подобная речь?
Я невольно посмотрела на телефон, прикрытый подушкой. Рубакин тоже посмотрел – улыбнулся, но понизил голос.
– Я прочел все, что он написал. Он начинал превосходно, на уровне Виноградского или скажем, Гамалеи. Потом, в двадцатых годах… Не знаю, как назвать… Деформация?.. Шли годы, и теперь вдруг оказалось, что надо притворяться! Вот от этого «надо притворяться» многое происходит. В особенности когда притворство, лесть, подозрительность – вдруг оказываются в цене и с каждым днем приобретают все более непонятную силу.
Я снова взглянула на телефон. Рубакин тоже, на этот раз с угрюмым выражением, странно изменившим его круглое, доброе, решительное лицо.
– Ну, а когда остаешься наедине с собой? О чем думается, когда смотришь на себя беспристрастным, оценивающим взглядом? Ведь не угнаться, не удержаться, обходят со всех сторон! Молодые идут, что с молодыми делать? И добро бы еще не трогали тебя, оставили в покое. Так нет – упрекают в отсталости, в интригах, в организационном захвате. В подмене науки видимостью науки!
Андрей давно оставил игру в «метро» и сидел на полу, подняв голову, не слушая, что говорил ему Павлик.
– Папа! Ну, папа же!
– Да, милый.
Я всегда радовалась, видя их вдвоем, – это случалось так редко! Но теперь у меня невольно сжалось сердце. Не надо было затевать этот разговор при Андрее!
– И вот выход найден. Впрочем, он подсказан всем ходом вещей. Стоит только поставить знак равенства между своими врагами и… – Он запнулся.
– Врагами народа, – докончил Андрей.
– Товарищи!
– Положите на телефон еще одну подушку и успокойтесь, Татьяна, – сказал Рубакин. – Именно так. Знак равенства! Впрочем, нет. Не враги, а друзья. Друзья, ученики, сотрудники института, который он, Крамов, годами создавал на пользу советской науки. Кто мог бы подумать, что эти способные и даже талантливые люди внутренне связаны с «чудовищными выродками человечества, задумавшими злодейский план разрушения СССР».
Свежий номер «Правды» лежал на столе. Он кончил фразу, взглянув на передовую.
– Тяжело, братцы.
– Поговорим о другом.
– Может быть, жестами?
Он засмеялся, но невесело засмеялся.
– Нет, я хотел бы все-таки знать: думал ли Крамов о том, что может снова вспыхнуть после подобного шага?
– Не после, а вследствие, – сказал Андрей. – Разумеется, думал. Более того – рассчитывал.
– Товарищи, вы не хотите пройтись?
– Мы хотим выпить, – сказал Рубакин.
– Андрею еще нельзя. А вам я сейчас принесу.
– …Политически компрометируя своих противников, нацеливая на них карательные органы… – услышала я, войдя через минуту с подносом, на котором стояли графин с водкой и рюмки.
– Петр Николаевич, потом.
– Потом будет поздно.
– Уже поздно, – возразил Андрей. – Налей-ка и мне.
– Значит, условились: о другом!
– Условились, – охотно согласился Рубакин. – Кстати, Крушельницкий арестован.
Это был старый ученый, академик, некогда работавший у Пастера вместе с Гамалеей.
– Не может быть! За что?
Рубакин усмехнулся.
– Сегодня хорошая погода, – сказал он.
Я только что вернулась домой. Погода была плохая. Рубакин выпил.
– Что же вы теперь будете делать с вашей мистической верой в плесень, Татьяна?
– Работать.
– Очень хорошо. Подпольно? В плане нет этой темы.
– И не было.
– А вы не боитесь, что Крамов…
– Нет, Петр Николаевич. В крайнем случае я постараюсь доказать, что с помощью плесени нельзя совершать политические убийства.
– Так же, как с помощью дрожжей, которыми всю жизнь занимался Крушельницкий, – сказал Андрей.
Я посмотрела на него. Беспомощное выражение пробежало по его лицу, очень бледному, с двумя глубокими складками у рта – я не замечала их прежде…