Среди его тюремщиков был один русский, тот самый, который помог ему добыть карандаш и бумагу. Довериться ему? Терять было нечего, а у этого парня было хорошее лицо. И Митя решился.
   – Подойди-ка поближе, друг, – сказал он, когда тот заглянул в камеру на вечерней проверке. – Мне, кроме тебя, поговорить не с кем. Дело мое, как видишь, плохо. Еще дня три – и не поминай лихом! Так вот, возьми этот листок и при первой возможности перешли моему брату в Москву, Серебряный переулок, двадцать два, квартира четыре.
   Листок, свернутый в трубочку, был засунут в окурок. Парень взял окурок, повертел его в пальцах. Потом оглянулся на дверь и наклонился к Мите.
   – Погодите помирать-то, профессор, – быстрым шепотом сказал он. – Наши близко. Скоро небось увидите брата.
   Это был наш разведчик, связанный с партизанами и служивший у немцев…
   И наши действительно оказались близко. Через неделю Митя лежал в госпитале, а еще через две возился со своими пробирками в фронтовом СЭЛе.
   Мы с Андреем сидели на кровати, а он шагал по комнате, натыкаясь на стулья, и огромная тень металась за ним, причудливо повторяя движения. Коптилка мигала, он нервно поправил ее. Он умолкал, иногда надолго. Справляясь с волнением, он крепко брался за спинку стула. Веселый тон подшучиванья над собой пропал, и он рассказывал тяжело, задумываясь над тем, что произошло с ним, и как будто не веря.
   – Митя, а вы знаете, с кем я лежала в одной палате? – спросила я, когда стало удобно заговорить о другом. – С доктором Гордеевой. Я писала вам о ней, но вы, должно быть, не получили?
   То было время, когда свет в Москве выключали по районам, – нужно же было, чтобы он вспыхнул в то мгновенье, когда я сказала об Елизавете Сергеевне!
   Пожалуй, с хозяйской точки зрения, было бы лучше, если бы это произошло завтра утром, – в непривлекательном виде предстала наша комната, с измятой кроватью, с грязными тарелками на столе! Но это чувство только мелькнуло: Митя бросился ко мне так стремительно, что столик, за которым происходил наш «банкет», покачнулся, и я едва успела подхватить покатившиеся стаканы.
   – Где она?
   – Еще в госпитале.
   – Ранена?
   – Да. Но все обошлось.
   Как будто просыпаясь, он провел рукой по лицу.
   – Как вы думаете, Таня, могу я ей позвонить?
   – Когда?
   – Сейчас.
   – Вы сошли с ума! Третий час ночи.
   – Ну так что же! Я только передам ей привет.
   – Ох, Митя! Не торопитесь. Она не уснет, если ей скажут, что вы звонили. У вас голова седая. Не торопитесь.

БРАТЬЯ

   Наутро он умчался, не позавтракав, вернулся в середине дня, притащил груду хлеба, который получил по аттестату, и с этой минуты все в доме пошло вверх дном, потому что он стал заниматься нашими, а мы – его делами. Экспедиция оказалась ответственнейшей, и, чтобы организовать ее в короткий срок, нужно было заняться ею, и только ею. Как бы не так! Елизавета Сергеевна выписалась из госпиталя, и он устроил ее в гостиницу «Москва» – зимой 1943 года это было равносильно подвигу Геракла. Он прочел книгу Андрея – черновик, в котором я не могла разобрать ни слова, и три вечера подряд доказывал, что главная неудача Андрея заключается в том, что двадцать лет тому назад он, Андрей, занялся медициной, а не литературой.
   И наконец, – это было самое главное – он поехал с ним в Институт профилактики.
   – Иди ты знаешь куда! – сердито сказал он, когда Андрей попытался убедить его, что это «не семейное дело». – Кроме высокой чести состоять с тобой в родстве, я все-таки четверть века занимаюсь наукой.
   Молча облазил он все три этажа института, заглянул в виварий и заставил всех лаборантов, одного за другим, рассказать о том, как они приготовляли вакцину. Рабочее место заболевшего лаборанта он не просто осмотрел, а, можно сказать, обнюхал.
   Вечером, когда мы встретились за столом, об этой ревизии не было сказано ни слова. Мы поужинали, легли, и я уже почувствовала, что мысли смешались и что-то неожиданное всплыло, как всегда, в последнюю перед сном минуту…
   – Андрей, я понял!
   Я испугалась. Андрей коснулся моей руки и тихонько сказал:
   – Спи, спи. Он бредит.
   – Иди ты к черту! Ты сам бредишь! Я все понял! Они заразились аспираторно.
   – Кто заразился?
   – Эти люди, лаборант и кто там еще.
   Андрей повернул выключатель и сел:
   – Сыпной тиф по воздуху не передается.
   Митя засмеялся. Он был всклокоченный, бледный, с вдохновенными, смеющимися глазами.
   – Вот спасибо, а я и не знал, – сказал он.
   – Во всяком случае, до сих пор не передавался.
   – Ах, до сих пор! Так ведь до сих пор никто не вызывал у мышей сыпнотифозного воспаления легких. До сих пор сыпной тиф не сопровождался кашлем. До сих пор…
   – Швейцар не заходил в виварий.
   – Значит, он плохо изолирован. Не швейцар, разумеется, а виварий!
   – Штукатурная перегородка.
   – Ну, тогда трещины, черта и дьявола, не знаю что, – покраснев и сердито подняв брови, сказал Митя. – Таня, вы спите?
   – Нет.
   – Вы согласны со мной?
   – Почти.
   – В науке не бывает «почти». Товарищи, да как же вы не понимаете, что весь опыт как будто нарочно поставлен для того, чтобы возбудители могли свободно выделяться в воздух? Андрей!
   – Да?
   – Ты что молчишь?
   – Я думаю.
   – Ах, ты думаешь? – с глубоким удовлетворением сказал Митя. – Так вот, раз уж ты думаешь, постарайся усвоить ту простую истину, что из новых условий, как правило, возникают и новые явления. До сих пор сыпнотифозные больные не чихали, не сморкались и вели себя согласно формуле «сыпной тиф по воздуху не передается». А ты заставил их…
   Он замолчал, потом стал ровно дышать – уснул. Уснула и я. Андрей вставал, пил воду, ворочался – не спал до утра.
   На другой день братья снова поехали в институт, и Митина догадка полностью подтвердилась. Виварий был действительно изолирован, но вентиляционный ход соединял его с коридором, и возбудители сыпного тифа не просто проникали, а, можно сказать, с силой выбрасывались наружу, распространяясь по всему институту. Ничего удивительного не было в том, что люди, проходившие по этому коридору, подвергались опасности заражения. Удивительно было другое – что из множества этих людей заболели всего только трое.
   Разумеется, все это произошло далеко не так просто, как я рассказала. Через несколько дней многие сотрудники Института профилактики и иммунитета заговорили о том, что иначе и быть не могло, они думали совершенно так же. Это было повторением известной истории с колумбовым яйцом, поставить которое – после Колумба – оказалось удивительно просто.
   Но нашлись и другие: Скрыпаченко, например, упорно доказывал, что если даже Львов-старший прав, – что более чем сомнительно, – Львов-младший все-таки виноват, потому что хороший директор обязан знать устройство вентиляционных ходов в своем институте. Не стану рассказывать о других, более сложных маневрах. Все было сделано, чтобы Андрей не то что не мог, а не захотел вернуться в Институт профилактики. И он действительно не вернулся.

ЕЛИЗАВЕТА СЕРГЕЕВНА

   Митя пропадал целыми днями, по его словам, в разных «снабах», которые должны были снарядить его экспедицию, а по моим предположениям, – в гостинице «Москва», на одиннадцатом этаже, в номере тысяча сто десятом.
   Впрочем, обитательница этого номера почти не упоминалась в наших разговорах – мы с Митей редко оставались вдвоем, а говорить о ней при Андрее он, по-видимому, стеснялся. Лишь однажды он спросил Андрея, с кем, по его мнению, нужно поговорить, чтобы ему, Мите, разрешили включить в состав экспедиции опытного врача-хирурга?
   Нетрудно было догадаться, о ком идет речь, но Андрей сделал вид, что это его не интересует.
   – Гм. Но ведь твоя экспедиция, насколько мне известно, не имеет к хирургии ни малейшего отношения!
   – В том-то и дело! – с отчаянием отозвался Митя.
   – Так, так. Старый врач?
   – Какое это имеет значение?
   – Не скажи. А прежде когда-нибудь он был в твоем распоряжении?
   – Не был. – Митя слегка покраснел.
   – И ты в этом совершенно уверен?
   – Совершенно.
   – Гм. Тогда, пожалуй, ничего не выйдет.
   – Почему?
   – Видишь ли, если бы ты прежде знал этого врача, можно было бы сказать наркому, что тебе без него будет скучно. А начальник экспедиции не должен скучать – это может вредно отразиться на деле.
   Митя посмотрел на него.
   – Господи помилуй, единственный брат – и подлец! – с изумлением сказал он.
   В другой раз он упомянул – небрежно и между прочим, – что медкомиссия дала Елизавете Сергеевне полугодовой отпуск, и, стало быть, теперь ее участие в экспедиции зависит только от собственного желания.
   Я заметила, что после тяжелого ранения ехать в такую далекую экспедицию неосторожно. Но Митя улыбнулся и возразил, что трудно придумать понятие, более несвойственное Елизавете Сергеевне, чем «осторожность».
   Он сказал это, и я, как наяву, увидела ее перед собой – смуглую, нехотя улыбающуюся, с крупными, по-мужски сходящимися бровями.
   Но вот прошло несколько дней, и мрачный, расстроенный Митя явился домой, отказался есть великолепную картошку в мундире, от которой по всей комнате пошел вкусный пар, и стал ругательски ругать какого-то Корниенко, который просто задался целью провалить экспедицию, а его, Митю, засадить в каталажку.
   Но не в Корниенко тут было дело! Повернувшись к стене, он долго лежал, притворяясь, что спит, и демонстративно засопев, когда я его о чем-то спросила. Потом не выдержал, сел на постель и сказал мрачно:
   – Не едет.
   – И прекрасно. Лучше, если она подождет вас в Москве.
   – Подождет! Она за Военно-санитарным управлением, ей придется вернуться в полк, если она не поедет со мной. Да об этом еще сегодня утром и речи не было.
   – Что же случилось?
   – Ничего не случилось. Я думал, что знаю женщин, – с досадой сказал Митя, – а оказалось, что не только не знаю, но сам черт их не разберет. Она прогнала меня.
   – Ну вот!
   – Да, да. За то, что я пошел к Глафире Сергеевне.
   – Ах, так!
   Митя посмотрел на меня.
   – И вы туда же? – пожав плечами, спросил он. – Я даже не знал, что она в Москве, и вообще не думал о ней.
   – Как же вы к ней попали?
   – Да просто наткнулся в записной книжке на ее телефон и позвонил наудачу. Сам не знаю почему, может быть, из любопытства. Вы мне верите, Танечка?
   – Верю.
   – Она обрадовалась, позвала меня, и мы провели вечер за чаем. Это был очень грустный вечер, такой, что грустнее и придумать нельзя. Уж лучше бы она осталась в памяти прежней Глашенькой, без которой я не мог жить, как это ни странно.
   – Постарела?
   – Да, постарела, располнела, хотя и была в черном платье, наверно, чтобы не было очень заметно, что располнела. Это что! Мы все постарели. Нет, другое! Я нашел ее раздавленной, испуганной, отвыкшей от человеческого слова. Она не просто боится Крамова, она его смертельно боится. Он в Лондоне, за тридевять земель, но он присутствует в каждом ее движении, в каждом взгляде. И вы думаете, она жаловалась на него? Превозносила. Но какая пустота чувствовалась за этими похвалами, какая усталость! Она была очень откровенна со мной. Но как только речь заходила о нем…
   Митя замолчал. У него было напряженное лицо, одновременно задумчивое и холодное, с недовольно-поднятыми бровями.
   – Вы знаете, что ее мучит, о чем она жалеет больше всего: скоро старость, а нет детей. Хотела взять сироту – невозможно.
   – Почему?
   – Валентин Сергеевич не любит детей. Да, Валентин Сергеевич. А мне-то казалось, что он остался где-то далеко позади, в прежней, довоенной жизни. Ничуть не бывало! Известный ученый, общественный деятель, член коллегии, Лондон, Париж… Вот, Татьяна. Это все, что произошло. Теперь скажите, неужели я действительно не должен был идти к Глафире Сергеевне?
   – Не знаю.
   – Не притворяйтесь, Танечка. Все люди как люди. Один я, как собака.
   – Митя, вы должны настоять, чтобы Елизавета Сергеевна осталась в Москве. Война скоро кончится.
   – Ну да, конечно. «Жди меня, и я вернусь». А вы уверены, что я вернусь?
   – Уверена.
   – Кто знает.
   – Ах, так! В таком случае, тащить ее с собой – преступление.
   Митя улыбнулся.
   – А любить? – спросил он. – Тоже преступление?
   Он уговорил меня поехать к Елизавете Сергеевне, и как я ни отнекивалась, а все-таки поехала, сердясь на себя, на него и чувствуя себя старой, скучной тетушкой, которой почему-то всегда приходится улаживать подобные недоразумения.
   У подъезда стояли грязные фронтовые машины с привязанными канистрами, вдоль вестибюля спали, неудобно скорчившись в креслах, военные, у ресторана на лестнице толпились женщины с кастрюльками – словом, я не увидела ничего похожего на ту картину, которую, рассказывая о гостинице «Москва», нарисовал передо мной Митя. Впрочем, он особенно напирал на два обстоятельства: в номерах круглые сутки горячая вода, а в ресторане подают даже водку. Водка мало занимала меня, а вот вода… Это было глупо, но, поднимаясь на лифте, я с завистью поглядывала на счастливцев, которые могут днем и ночью мыться горячей водой.
   Елизавета Сергеевна жила на одиннадцатом этаже, где уже не было ни мрамора, ни ковров и где в узком, обыкновенном коридоре сидели не всевидящие, окруженные телефонами дежурные, а простые женщины в платках, пившие чай из эмалированных кружек.
   Я постучала к ней – шорох, испуганный шепот, быстрые шаги послышались за дверью. Потом она выглянула – в халате, с завязанной полотенцем головой и встревоженная, как мне показалось.
   – Вот это кто! Ну, заходите, живо!
   И энергично втащив меня в комнату, она закрыла двери на ключ.
   – А я уже думала, что попалась с поличным, – сказала она и засмеялась. – Катька, тащи кастрюльку. Напрасная тревога! Не дают, прохвосты, пользоваться электрической плиткой, – объяснила она мне, доставая плитку из-под кровати и водружая ее на письменный стол. – А как тут обойдешься? Вот девица приехала, нужно ее накормить?
   Хорошенькая девочка, лет четырнадцати, в юбке до колен и рыжем свитере с закатанными рукавами вышла из ванной комнаты и подала Елизавете Сергеевне кастрюльку, очевидно, с супом.
   – А поздороваться? – строго напомнила Елизавета Сергеевна.
   Девочка подняла на меня глаза под длинными ресницами и произнесла очень вежливым, тоненьким голосочком:
   – Здравствуйте.
   – Видите, какая тихоня, – смеясь, сказала Елизавета Сергеевна. – А сама отказалась уехать в эвакуацию и осталась в Москве с какой-то сумасшедшей старухой. Это дочь моего двоюродного брата.
   – Я не отказалась, тетечка Лизочка, а просто маме без меня будет легче.
   – Да уж! Это несомненно. Вернулась с работы такая грязная, что я ее три часа не могла отмыть. Щеткой терла, как лошадь. Ну ладно. Вари суп и молчи. Что вы на меня так смотрите, Татьяна Петровна?
   Я сказала:
   – Любуюсь.
   Елизавета Сергеевна немного покраснела.
   – Вот именно, в этой чалме. Мы только что мылись. Хотите принять ванну?
   – Нет, спасибо.
   – Ну, тогда садитесь. Я давно хотела вас повидать и очень рада. Вот сейчас сварим суп, запрем Катьку в ванной комнате и наговоримся вволю.
   Когда мы лежали в клинике, Елизавета Сергеевна не раз подшучивала над своими длинными ногами – и все-таки я не думала, что она на целую голову выше меня. Она была большая, но вовсе не длинная, не угловатая, а легкая, неторопливо-грациозная, с плавной походкой. Все шло к ее высокому росту: и смуглость, и выражение смелости, вдруг мелькавшее в исподлобья брошенном взгляде. Разговаривая с ней в клинике, я часто испытывала неловкое чувство, происходившее, мне казалось, оттого, что между нами не было ни малейшего душевного сходства. Сейчас она была радушнее, проще.
   С первого слова она поняла, зачем я пришла, и выслушала меня молча, насупясь.
   – Вот уж не ожидала, что он посмеет поручить кому-нибудь такой разговор. Даже вам. – Она взяла меня за руки. – Не сердитесь. Я его люблю, что мне перед вами таиться. Но вы не знаете, как это трудно – любить его, какое это мученье! Ведь он нарочно пошел к Глафире Сергеевне.
   – Нарочно?
   – Да, да. Нарочно, чтобы потом мне рассказать. Я не верю, что из любопытства, да и откуда мог взяться в записной книжке ее телефон. Он купил в Москве эту записную книжку. Он помешан на своей свободе, и это даже не странно, потому что вся его жизнь с Глафирой Сергеевной была рабством, унизительным, подлым. Но как же он не понимает, что это постоянное напоминание оскорбляет меня!
   Она сердито смахнула набежавшие слезы.
   – Не нужен он мне со своей свободой, если она для него дороже, чем я. Да и что за детская выдумка, боже мой! Вот я люблю – нужна мне, что ли, свобода? Вы скажете, что это ревность и глупая, потому что глупо ревновать к женщине, с которой он расстался чуть ли не десять лет назад и которая причинила ему столько горя! Конечно, не стоит. Но вы не знаете его, – снова сказала она страстно. – Он беспечен, легкомыслен, он всегда полон только собой. Это сожаление о каждом ушедшем дне, если он прожит не так, как ему хотелось, это незамечание чужой жизни, потому что он всегда занят только своей. Он бы замучил меня, если бы я поехала с ним. Даже не он, я бы сама замучилась, и тогда мы поссорились бы навсегда, навсегда!
   Дверь из ванной комнаты чуть-чуть приоткрылась – должно быть, Катька решила вознаградить себя за скучное ожидание и познакомиться, хотя бы в общих чертах, с душевной жизнью тети. Елизавета Сергеевна сердито захлопнула дверь.
   – И потом, вы думаете, это легко – работать под его руководством? Мало сказать – он требователен. Он беспощаден. Попробуйте ошибиться, ответить приблизительно, опоздать… У него становится такое лицо, такой взгляд и голос, что только впору провалиться сквозь землю!
   Постучали, вошла коридорная, извинилась и задернула шторы.
   – И еще одно, – продолжала Елизавета Сергеевна, когда девушка вышла. – Эта экспедиция… Вы знаете, куда его посылают?
   – Куда – не знаю. Зачем – догадываюсь.
   – Вам я могу сказать… У наших восточных соседей чума, к нам обратились с просьбой о помощи. Вот видите, и вы взволновались. А Митя уверяет меня, что в наше время чума – это вздор. Врет, конечно?
   – Врет.
   – А ведь он отчаянный, вы не представляете себе, какой он отчаянный! Так еще и беспокоиться за него каждый час? Ну, нет! Благодарю покорно. Чему вы смеетесь? Скажите, Татьяна Петровна!
   – Да нет же! Мне просто стало смешно, потому что Митя точно так же отозвался о вас – отчаянная, неосторожная. Вот что я думаю, дорогая Елизавета Сергеевна: я обещала ему уговорить вас, хотя мне все время казалось, что ехать в экспедицию прямо из госпиталя, после тяжелого ранения – это ошибка, которая может дорого обойтись и вам и ему. Теперь я вижу, что это не ошибка, а безумие. Противочумная экспедиция, да еще за рубежом, в чужой, незнакомой стране, без подготовки… Да он не имеет права брать вас с собой!
   Это была минута, когда мне показалось, что Елизавета Сергеевна ждала от меня совсем другого, надеялась, что я стану уговаривать, убеждать ее. Странное выражение мелькнуло на ее взволнованном, побледневшем лице.
   – Да, вы правы, – сказала она грустно. – Мы расстанемся надолго, на полгода. Ну что ж! Быть может, это к лучшему. Передайте ему, что я не поеду.
   Дверь из ванной комнаты снова приоткрылась.
   – Тетечка Лизочка, теперь можно? – жалобно пропищала Катька.
   Это уже было однажды: я приехала к Мите и нашла его в тоске, в отчаянье, потрясенного несчастьем, которое заставило его пересмотреть всю свою жизнь. Тогда от него ушла Глафира Сергеевна. В опустевшей, пропахшей табачным дымом комнате он шагал из угла в угол, запахивая измятую пижаму, грустно поглядывал туда и сюда, и в каждом его слове была видна усталость надломленного человека.
   Теперь все было совсем иначе – и все-таки, возвращаясь от Елизаветы Сергеевны, я живо представила себе, как Митя, которому тесно в нашем маленькой комнатке, мечется, натыкаясь на стулья и прислушиваясь к каждому скрипу двери, а Андрей сидит на корточках перед «буржуйкой», колет дрова и немного косящими глазами, как всегда, когда он сердит, поглядывает на брата.
   Ничуть не бывало! В комнате было холодно и дымно, на столе стояла пустая бутылка и валялся скелет какой-то глубоководной рыбы, а братья лежали валетом на кровати и мирно разговаривали – вспоминали молодость, гимназию, Лопахин. Впрочем, говорил главным образом Андрей, а Митя лишь изредка вставлял два-три слова – и всякий раз с оттенком горечи, которую я не знала, чему и приписать – бутылке ли на столе или другой, более серьезной причине? На меня братья не обратили никакого внимания, и только когда, растопив печку, я полезла под кровать, где у нас был устроен дровяной склад, Митя сонно посмотрел на меня одним глазом.
   – А помнишь Саньку? – спрашивал Андрей. Это был учитель математики, и он смешно изобразил его: заморгал и озабоченно почесал подбородок – должно быть, похоже, потому что Митя, несмотря на свое мрачное настроение, так и покатился со смеху.
   – Нет, Санька что! – сказал он. – В наше время это была уже не та гимназия. А помнишь тетку Пульхерию?
   И, хохоча, он стал вспоминать какую-то тетку, сестру отца, которая, приехав в Лопахин, потребовала, чтобы ей устроили «красную комнату», и бедная Агния Петровна, заняв под вексель, велела оклеить комнату красными обоями и заказала красный абажур на толстых красных шнурах.
   Андрей удивился.
   – Позволь, я забыл, почему красную?
   И Митя, слегка заплетаясь, объяснил, что у тетки была «отталкивающая внешность», а на красном фоне эта внешность заметно выигрывала, так что в конце концов один ветеринарный врач предложил тетке руку и сердце. Рассказывая эту историю, он внимательно присматривался ко мне, очевидно, не узнавая.
   – А, Танечка, это вы? – сказал он и сделал попытку, совершенно безнадежную, сесть на постели. – А мы тут рас… расположились и отдыхаем.
   – Я вижу, как вы отдыхаете.
   – Да, – гордо сказал Митя. – А что?
   – Оставь, разве она понимает? Слушай, а ты помнишь этого, как его… Из восьмого "А"? У него еще была хорошенькая сестра, за которой ухаживал Ванька Зернов?
   – Коржич?
   – Да-да.
   – Мими – собачья морда?
   – Да, да, – сказал Андрей с наслажденьем и засмеялся. – Мне мерещится или это правда, что Рубин напился и доказывал, что нужно его утопить?
   Должно быть, долго еще продолжались бы эти воспоминания, если бы я не потребовала, чтобы братья слезли с постели. Они покорно слезли и немного постояли, поддерживая друг друга и вспоминая, как было хорошо, пока я не пришла. Потом Митя подмигнул брату, и Андрей, сделав серьезное лицо, присел на корточки и стал шарить в углу, где были сложены книги. Водку выдавали довольно часто, почти каждый месяц, почему-то на промтоварные единички, но за книгами стояла бутылочка заветная, настоянная на тархуне, – накануне решено было распить ее на Митиной отвальной.
   – Андрей!
   Он сделал вид, что не слышит.
   – Перестань!
   Значительно моргая, Андрей достал бутылку и передал ее брату.
   – Да что вы, товарищи, ошалели? С чего бы это?
   – По стопочке!
   – Никаких стопочек! Пора спать! Митя, у вас завтра трудный день.
   – Вот и нужно, чтобы была легкая ночь.
   – Дайте сюда бутылку.
   Митя погрозил мне.
   – Э, нет! – пьяным, добрым голосом сказал он. – Я еще не забыл, как вы швырнули в форточку коньяк, когда я жил на Садовой. А какой был коньяк! Пять звездочек, боже правый! – И он высоко поднял руку с бутылкой. – Достанете – ваше!
   – И не подумаю. Пейте, пожалуйста. Кстати, вам не хочется узнать, что ответила мне Елизавета Сергеевна?
   Трудно было поверить, что минуту назад Митя стоял посредине комнаты, глупо хохоча, упираясь бутылкой в потолок. Точно я взмахнула волшебной палочкой – так стремительно превратился он в совершенно трезвого, взволнованного, слегка побледневшего Митю.
   – Вы говорили с ней? Вы у нее были?
   – Да, была.
   Он поставил бутылку на стол.
   – Не томите, Татьяна! Что она вам сказала?
   – Завтра, завтра! Сегодня вы не годитесь для серьезного разговора.
   – Так ведь я же не знал, что вы пошли к ней сегодня!
   – Вот и поговорим не сегодня, а завтра.
   – Танечка!
   – Нет, нет!
   – Андрей, скажи ей!
   – Ну, нет. Это ваши дела.
   – Татьяна, я очень прошу вас!
   – Нет!
   Я не слышала, как раздался звонок, Андрей вышел в переднюю и вернулся.
   – Митя, к тебе.
   Она не вошла, а влетела в комнату, быстро дыша, в распахнутом полушубке, взволнованная, румяная, с испуганными глазами.
   – Татьяна Петровна, простите, но я… – дрогнувшим голосом сказала Елизавета Сергеевна. – Когда вы ушли, я решила… Я испугалась, что Дмитрий Дмитриевич позвонит куда-нибудь, что я отказалась. Познакомьте же меня с братом, сумасшедший человек, – сказала она, и слезы стали быстро капать на полушубок. – И больше не сердитесь на меня. Я еду, еду.
   Через несколько дней мы провожали Митю. Мы ехали в «газике», я сидела, заваленная чемоданами и мешками, и молчала, а братья всю дорогу, до самого вокзала, с ожесточением обсуждали не слишком злободневный вопрос о том, каким образом – и нужно ли – связывать кафедру с научной работой? Очевидно, война, так глубоко изменившая жизнь, оставила неприкосновенным лишь содержание этих долголетних споров. Впрочем, я не прислушивалась. Мне было грустно. Это был день, когда в газетах появилось известие о гибели Марины Расковой, и хотя такие известия были не в диковинку зимой 1943 года, эта смерть показалась особенно неожиданной и нелепой. На каждом углу с расклеенных газет смотрело на меня милое, женственное лицо в траурной рамке, и так трогателен был контраст между строгим военным кителем и косами, уложенными вокруг головы!